banner banner banner
Дягилев. С Дягилевым
Дягилев. С Дягилевым
Оценить:
 Рейтинг: 0

Дягилев. С Дягилевым

Дягилев. С Дягилевым
Серж (Сергей) Михайлович Лифарь

Большое искусство. Персоны и биографии
Сергей Лифарь, прославленный танцовщик, балетмейстер, премьер Парижской Оперы, много лет возглавлявший балетную труппу Гранд-опера, ближайший друг легендарного основателя Русского балета Сергея Дягилева, написал две книги воспоминаний о нем. Впервые книга Сержа Лифаря о Дягилеве была издана в Париже в 1939 году на русском языке в количестве 615 экземпляров и сразу стала библиографической редкостью. Эпоха «Мира искусства», первые Русские сезоны в Париже, принесшие мировую славу Русскому балету и, конечно, правдивые и полные откровений страницы мемуаров о Дягилеве, их личных и творческих взаимоотношениях.

«В моих мемуарах образ Дягилева остался живым и, как я смею думать, правдивым, но этот образ был слишком интимным: он был эскизом портрета Сергея Павловича Дягилева, а не С. П. Дягилева, великого человека, создателя новой художественной культуры, создателя новой эстетики, создателя «Мира искусства» и Русского балета.

Я так живо представил себе это, что наедине с самим собой, перед самим собой густо покраснел и сейчас же откинул для себя возможность этого. Нет, все, что угодно, только не это – я никогда не стану «фаворитом»! Но что же тогда делать? Я знал, что если буду продолжать встречаться с Дягилевым, то не смогу грубо и резко оттолкнуть его, не смогу ни в чем отказать ему, – хотя бы это было мое самоубийство…»

Серж Лифарь

В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Серж Лафарь

Дягилев. С Дягилевым

© Оформление. ООО «Издательство АСТ», 2024

Книга 1

Дягилев

От автора

С трепетом и волнением печатаю я настоящую книгу – мой многолетний труд о Дягилеве. Писать эту книгу я начал почти тотчас же после смерти Дягилева под ее непосредственным, живым и сильным впечатлением: зная, как исчезает память о великих людях и как потом трудно восстановить ее, если окружавшие их друзья не оставили своих воспоминаний, я решил записать все, что помнил о своих встречах с Дягилевым, о своей дружбе с ним и о последних днях его жизни, свидетелем которых я был. Для того чтобы не пропустить всех, едва скользящих мелочей, которых отдельно не рассказать и без которых образ Дягилева получился бы какой-то сухой и неживой, для того чтобы не спугнуть этих живых мелочей, неотделимых от обстановки, я рассказывал свою жизнь 1923–1929 годов, поскольку она входила в соприкосновение с Дягилевым и его жизнью. Писать такие «мемуары» мне было легко – они сами писались, одно воспоминание вызывало в памяти другое: все это было недавнее, еще не отошедшее прошлое; к тому же у меня под рукой были мои дневники 1923–1929 годов, письма Сергея Павловича и его личный архив, – это значительно облегчало мое писание и предохраняло меня от неизбежных ошибок памяти. Затруднения и препятствия встретились, однако, на самых первых же порах, но препятствия совсем особого рода: и моя жизнь, и жизнь Дягилева сплеталась с жизнью других людей: мне не хотелось ни искажать, ни «приглаживать» правду, а писать и печатать все, что я видел, и все, что слышал, – на это я не имел морального права. Препятствия эти были настолько значительны, что я уже прервал свои мемуары. Вскоре, однако, я снова принялся за них: я отказался от мысли увидеть их в печати и принял решение опубликовать через пятьдесят лет.

После этого я мог писать обо всем свободно, мог не щадить ни себя, ни других, мог писать уже всю правду о Дягилеве, – я глубоко убежден в том, что в писаниях о великих людях, о людях, принадлежащих истории, не должно быть ничего, кроме правды, не должно быть никаких прикрас, никакой ретуши и никаких умолчаний. Все же я надеюсь, что когда-нибудь, может быть и не при моей жизни, мои мемуары будут напечатаны полностью.

В 1933 году мои мемуары в таком виде были закончены и запечатаны.

В моих мемуарах образ Дягилева остался живым и, как я смею думать, правдивым, но этот образ был слишком интимным: он был эскизом портрета Сергея Павловича Дягилева, а не С. П. Дягилева, великого человека, создателя новой художественной культуры, создателя новой эстетики, создателя «Мира искусства» и Русского балета.

Когда Дягилева спрашивали об его жизни, он отвечал: «Я лично ни для кого не интересен; интересна не моя жизнь, а мое дело». В моих мемуарах была жизнь Дягилева, но не было или почти не было его «дела». В то время, тотчас после смерти Дягилева, я не думал о писании такой книги, в которой давалась бы оценка или хотя бы обзор всего «дела Дягилева»: я прекрасно понимал свою неподготовленность к такой монографии, которая требовала от ее составителя совершенно исключительных знаний во всех областях искусства. Я все время ждал появления такой монографии о Дягилеве, которая восстанавливала бы всю его жизнь и объясняла его «дело», такой монографии, которая объясняла бы один из главных эпизодов жизни Дягилева – Русский балет как один из эпизодов на фоне всей его жизни и деятельности, посвященной пропаганде русского искусства – русской живописи, русской музыки и русского танца в Западной Европе – и реформе всего мирового сценического искусства.

Время шло, а такой монографии о Дягилеве не появлялось, и в 1934 году я решил приступить к ней, как ни мало был подготовлен к такой работе[1 - Уже в то время, как я писал свою книгу, начали появляться разрозненные воспоминания и материалы, которыми я частично и воспользовался. Не перечисляю всех трудов о Дягилеве, которыми я пользовался, так как каждый раз, когда я к ним прибегал, я их называл в тексте моей книги.]. Эта вторая книга должна была явиться дополнением к той дягилевской выставке, которою я решил отметить десятилетнюю годовщину со дня смерти С. П. Дягилева в 1939 году: выставка в Лувре должна была показать не все «дело» Дягилева, а только один его эпизод – Русский балет, – книга охватывала все дело и сохранялась в качестве постоянного памятника. Вторая книга поневоле получилась несколько сухой, и в ней рассказ, скупой рассказ о деятельности Дягилева стал преобладать над рассказом о его жизни. Иначе и не могло быть: так велико было дело Дягилева, что для того, чтобы давать его в подробностях, нужно было бы написать не один, а несколько томов.

Не мне судить о том, в какой мере мне удалось в моем кратком обзоре жизни и деятельности Дягилева передать его прозорливость, позволявшую ему угадывать в человеке художественный гений, гениальную сущность, его умение зажигать своим огнем, вызывать, поддерживать и развивать в художнике скрытое пламя. В моей книге мне хотелось показать, что Дягилев умел не только организовывать художественное творчество, соединять деятелей искусства, создававших неожиданное для них самих, но что и сам он был участником, сотрудником этого неожиданного творчества, участвовал в создании, и что дягилевская печать лежит на всех произведениях вызванных им к жизни и сплоченных им художников, создававших новую эпоху в искусстве, во всех его областях. Если мой читатель почувствует эту печать дягилевского творящего гения, – моя цель будет достигнута.

В моей второй книге Дягилев-деятель заслонил собою интимный образ Дягилева-человека, – мне пришлось снова вспомнить о первой книге – о моих мемуарах. Я не думал о слиянии двух книг – «Дягилев» и «С Дягилевым», – различные методы их писания не позволяли сливать их в одну книгу, но и соединение их в одном томе потребовало большой работы – переработки. Моя переработка заключалась не столько в приспособлении мемуаров к «цензурным» условиям, сколько в сокращениях: необходимо было, по возможности, изъять все, что касалось лично моей жизни и не имело непосредственного отношения к самому Дягилеву, необходимо было вычеркнуть страницы, касавшиеся лично других людей, необходимо было, чтобы два тома превратились в один, и, наконец, необходимо было частично перераспределить материал в зависимости от моих новых задач. В частности, я должен был многое сократить из того, что касалось ссор и расхождений Дягилева с друзьями. У Дягилева было много, очень много друзей – кто же не слышал об исключительном, единственном, покоряющем дягилевском шарме! – но как много его друзей переходило в стан врагов! Этот переход происходил совсем не потому, что они разочаровывались в Дягилеве, – не разочарование, а чувство обиды заставляло их с горечью судить о Дягилеве.

Дягилев любил друзей и вообще людей и был верен друзьям, но единичные люди были для него только эпизодами в его творческой работе, необходимыми в один момент и ненужными в другие моменты, когда он прорывался к новым и недоступным этим людям берегам: в эти моменты прежние друзья становились ненужными ему, переставали для него существовать, и, не изменяя им, не предавая их, он просто забывал о них. Вот этой-то эпизодичности – кто же хочет быть только эпизодом в чужой жизни и работе? – Дягилеву и не могли простить его былые «друзья», и это чувство обиды явственно разлито в их писаниях. Не могли часто ревнивые друзья простить и того, что Дягилев всегда шел впереди них и никогда не следовал за ними…

Эту «эпизодичность» в жизни Дягилева вообще нужно принять: и люди, и отдельные куски его жизни и его творческой работы были для него всегда только эпизодами. Из людей не эпизодами были в начале жизни Дягилева его мачеха, Е. В. Панаева-Дягилева, во второй половине жизни – Мися Серт. Не эпизодична была творческая воля Дягилева: отдельные проявления ее, отдельные увлечения Дягилева были эпизодами, но вечное, постоянное горение, вечная страсть открывать и давать миру творческую красоту – не эпизод.

Серж Лифарь

Часть первая

Молодой Дягилeв

«Предки» Дягилева

Маска и лицо С. П. Дягилева

На фотографиях Сергея Павловича Дягилева – и еще более в живом, вечно изменчивом лице – поражает и необычность его лица, и совмещение самых различных, различно говорящих черт. Первое впечатление от этого лица – какая-то монументальность и несокрушимая крепость, что-то твердое и здоровое, что-то от Петра Великого; действительно, в чертах лица Дягилева около губ было отдаленно напоминающее богатыря-царя; этим сходством, своими «петровскими» усиками Дягилев гордился и утверждал, что в нем есть петровская кровь через его мать, рожденную Евреинову[2 - Бабка ее, Хитрово, была из рода знаменитых Румянцевых. По семейной хронике, у Румянцева – денщика Петра Великого – родился ребенок, очень похожий на великого царя.].

Впечатление монументальности особенно усиливается громадной головой – такой громадной, что Дягилеву приходилось делать шляпы по особому заказу, и даже шляпы Salisbury и Gladstone оказывались для него тесны; но в этой громадной голове с белой прядью было что-то непропорциональное.

Когда смотришь на фотографию Дягилева, не можешь отделаться от впечатления, что в нем слились лицо и маска – сперва видишь маску, почти неподвижную, и только потом начинаешь различать лицо, проступающее сквозь маску, через маску. Маска Дягилева очень выразительна – так выразительна, что порой можно принять ее за самое лицо, – не принимал ли иногда и сам Дягилев свою маску за настоящее, за лицо? – Она выражает русского ленивого барина, слегка надменного, слегка презирающего людей, слегка сноба, брезгливого к жизни и ее страданиям, слегка гастронома, понимающего толк в хорошей кухне и в хорошем вине, слегка мецената, покровителя искусства, благодушно и бездумно отдающегося на несколько минут эмоциям «изящного искусства» и ценящего «изящество» больше, чем подлинную глубину; иногда этот скучающий барин способен и весело рассмеяться – и так весело и здорово, что его смех тотчас же обнаруживает, сколько еще здоровых сил сохраняется в декаденте-снобе, – способен и на шумные буйные веселья и развлечения, вплоть до битья стаканов, так же точно, как способен и на бурные вспышки гнева, когда столы и стулья летят и ломаются от его тяжелой и властной – о, прежде всего, властной, самодержавной, диктаторской руки, не признающей над собой никакого начала, никакого авторитета. Он не прочь порой и пофилософствовать о высоких материях, но вообще слегка презирает всякую «умственность», не очень-то всерьез принимает жизнь и презрением к жизни обуздывает свой темперамент.

Но чем больше смотришь на него, тем явственнее начинают проступать черты настоящего лица: прежде всего видишь около жестко-петровских губ какую-то не то улыбку, не то игру нервов нежности, мягкости и теплоты. Эту полуулыбку – дягилевский «шарм» – замечаешь прежде всего, и она – эта полуулыбка, добрая к другим и как будто говорящая о практической беспомощности и беззащитности того, кто умеет так мило детски и нежно девически улыбаться, – покоряет, очаровывает и заставляет всматриваться в лицо и видеть его. И тогда начинаешь видеть глаза Дягилева, и читаешь в них святую грусть и святое беспокойство, «взыскание нового града», воспоминание о далекой духовной родине, стремление найти новую родину…

Много нового открываешь в глазах Дягилева – нежность, доброту и неожиданно – сентиментальность…

Сквозь маску и лицо проступает лик Дягилева…

Родовое «дягилевское». – Отец и дед

И в маске и в лице Сергея Павловича Дягилева – первого и последнего, единственного представителя новых Дягилевых, нового рода, им начатого и на нем же прервавшегося, – было много такого типичного, «дягилевского», которое было присуще только одному Сергею Павловичу Дягилеву. «Дягилев», «дягилевщина» – эти слова для нас связаны только с одним Дягилевым – Сергеем Павловичем, – одним из тех людей, усилиями которых «наша двинулась земля». Русской истории и нет нужды ни до каких других «Дягилевых», кроме Сергея Павловича Дягилева и его тетки – Анны Павловны (от того, что она приняла фамилию своего мужа, Философова, она не перестала быть Дягилевой), быть может, самой большой русской общественной деятельницы во всем XIX веке.

Но не о Дягилеве, а о «Дягилевых» приходится вспоминать для того, чтобы ответить на вопрос, заданный в 1896 году С. И. Мамонтовым, когда последний встретился с Сережей Дягилевым: «На какой почве вырос этот гриб?»

Прежде всего приходится констатировать в лице С. П. Дягилева общедягилевскую почву, которую летописец дягилевской семьи, Е. В. Панаева-Дягилева, мачеха Сергея Павловича, так определяет: «Мужские, женские, детские, красивые, некрасивые, все они явно принадлежат одному корню, на всех общий родовой отпечаток.

Одна из самых определенных и знаменательных черт этого отпечатка – рот. Начиная с обворожительного и кончая безобразным, – это все видоизменения одного рисунка, с пухлой нижней губой, чувственного характера.

Засим – посадка прекрасных, густых, тяжелых волос всевозможных оттенков, от светло-русого до вороньего крыла включительно, они обрамляют лоб характерными линиями, одинаковыми у всех.

Некоторую странность представляют глаза этой веселой семьи. Есть голубые, карие, черные, зеленоватые, и формы разные, но выражение у большинства – грустное.

Наклонность к полноте, по выходе из юношеского возраста, полноте, несомненно, русского свойства, составляет, тоже в разных степенях, одну из принадлежностей дягилевских фигур. Все это, и масса других мелочей, которых не перечесть, придают им известный air de famillе[3 - Семейное сходство (фр.).], бросающийся в глаза. Это не то сходство, которое делает иногда одного брата дубликатом, их никто не принимал друг за друга, но зато каждому из них приходилось неоднократно натыкаться в обществе ли, на железной дороге ли, где хотите, на знакомых кому-нибудь из сестер или братьев, но ему лично совершенно неизвестных людей, которые прямо подходили с вопросом: „Не из Дягилевых ли вы?“

Особенности физиономии выделяют их не менее, чем веселая непринужденность, благодаря которой они всегда и везде кажутся как дома. Наконец, своеобразная манера выражаться, присущая всем большим семьям, между членами которых образуется, с помощью им одним известных словечек и выражений, точно франкмасонство».

Помимо этих общих родовых дягилевских черт в Дягилеве были и черты, непосредственно унаследованные от отца и деда. Так точно, как сквозь маску проявляется лицо Дягилева, так точно через отца Дягилева (у которого было много общего с маской Сергея Павловича), за отцом его чувствуется, видится дед, Павел Дмитриевич Дягилев.

Блестящий кавалергард, беспечно веселый и красивый, острослов, средне умный и средне образованный, – человек общества, прекрасный товарищ и человек жизни, с барской психологией, не задумывающийся ни над какими «проклятыми вопросами» и «безднами» бытия, человек чистой непосредственности, Павел Павлович Дягилев обладал прекрасным голосом (тенором) и был очень музыкален; молодым офицером он учился петь у известного преподавателя, чеха Ротковского, и пел от самых серьезных вещей до модных романсов и цыганщины и пением своим покорял женские сердца. Его одинаково ценили и в салонах, и в семейном кругу, и в веселых ресторанах, и на балах, где он бывал постоянным распорядителем, – всюду, где бы Павел Павлович ни появлялся, он вносил благодушие и веселье.

Многие свои черты П. П. Дягилев передал своему сыну, его маске-лицу. Но благодушному и веселому «кавалергардскому Юлию Цезарю» не удалось заслонить в своем сыне деда, личности в высшей степени сложной, интересной и оригинальной. Человек страстный, порывистый, не знавший удержу ни в каких увлечениях, дед Сергея Павловича, до своего нравственного кризиса, происшедшего в 1855 году (когда ему было сорок семь лет), умел сочетать в себе громаднейшую эмоциональность и жизненность с аскетическими стремлениями, сибарита, монаха, эпикурейца и «фуфырку». Так, «фуфыркой», называл его начальник в Министерстве финансов, граф Киселев, за его строптивый и непоседливый дух.

«Павел Дмитриевич Дягилев, – рассказывает его внук, П. Г. Корибут-Кубитович, – был человек особенный. Он происходил из старинного рода московских дворян, окончил военное инженерное училище в Петербурге, но недолго был офицером и скоро перешел на службу в Министерство государственных имуществ к известному графу Киселеву; на этой службе он также недолго оставался и покинул ее из-за пустого разногласия (дед, как и внук его, Сергей Павлович, не мог по самой природе своей служить и подчиняться дисциплине). В ту пору Павел Дмитриевич был весельчак, играл отлично на рояле, гордился тем, что был учеником известного в то время профессора Фильда, был прекрасным семьянином – у него была большая семья, состоявшая из восьми детей. Выйдя в 1850 году в отставку, он поселился в пермском имении Бикбарда. После отца он получил большое состояние – около пятнадцати тысяч десятин в Осинском уезде Пермской губернии и в смежном Бирском уезде Уфимской губернии, тоже с прекрасною усадьбою; в каждом имении было по большому винокуренному заводу. В Перми, на главной улице, был громадный дом с тридцатью комнатами, с большим флигелем, садом и громадным двором, обрамленным конюшнями, каретными сараями, ледниками и проч. Дед жил полгода в усадьбе, а семья оставалась в Петербурге, так как детям надо было давать образование.

Дед был широких взглядов. В Петербурге, где жила его постоянно увеличивавшаяся семья, вся прислуга была наемная, так как дед не хотел иметь дворовых крепостных и к крестьянам относился всегда доброжелательно и гуманно. Когда начались реформы Александра II, дед был выбран землевладельцами Пермской губернии депутатом в знаменитый комитет по освобождению крестьян и тогда чаще и дольше живал в Петербурге, где у Дягилевых был на Фурштатской улице большой дом с флигелями; дом был трехэтажный, и два этажа занимала в нем семья Дягилевых.

Павел Дмитриевич оказался прекрасным хозяином, и при его умелом управлении, после перестройки и оборудования винокуренных заводов, дела пошли блестяще, и дед из очень состоятельного человека превратился в богача».

Но чем больше П. Д. Дягилев богател, тем меньше начинал ценить богатство и вообще земные блага. Он сблизился с монахами, и его жена обвиняла их в перемене, происшедшей с ним: «Они ему вбили в голову, – говорила она, – что не надо иметь никакой привязанности к земле. Он, кажется, бедный, и сам этому не рад, видно, как он борется с собой, потому что от природы добр и имеет любящее сердце».