Воздух явно стал прохладнее, видимо, наступила ночь. Какое-никакое, но движение позволяло мне не очень мёрзнуть. Несколько раз я делала передышки и, кажется, даже иногда отключалась, теряя сознание. Но потом приходила в себя и снова ползла. К морю. К волнам.
Я ползла и думала о том, как глупо всё это. Вот лежу я на камнях, ползая, как червяк, вся в крови и ссадинах. А ведь всего пару дней назад я мечтала о балах, о роскошных платьях, о красавце-муже. И вот вам, пожалуйста, реальность. Камни, кровь, боль. И море где-то вдалеке, которое, может быть, меня спасёт, а может быть, просто смоет мои останки и унесёт в неизвестность.
Наконец, я почувствовала руками впереди песок. Это придало мне энергии, и из последних сил я сделала ещё один рывок, вползая на песчаную полосу. Прохладный песок под моим телом принёс мне небольшое облегчение, хотя по-прежнему болело всё тело и особенно болела голова. Но острые камни уже не впивались в израненные бока. И я снова отключилась.
Когда я очнулась в следующий раз, было по-прежнему темно. Но воздух был явно теплее. Как будто наступило утро и начало пригревать солнышко, которое я не видела, но чувствовала. Где-то вдали я услышала голоса. Мужские, отметила я про себя остатками сознания. Голосы были грубые, с акцентом, явно не аристократические. Рыбаки? Бродяги? Контрабандисты? Мне было всё равно. Лишь бы помогли.
— Ой, глянь, труп лежит! — воскликнул один голос, молодой и довольно громкий.
— И правда, баба! — ответил ему другой, явно принадлежащий мужчине постарше. Голос был хриплый, словно его владелец много лет курил дешёвый табак.
— Избитая вся. Насильничали?
— Да не похоже, одёжа, хоть и драная, но на месте. И лицо, глянь, целое. Хоть и опухшее, как у жабы, но целое.
Голоса приближались. Я попыталась хотя бы повернуться к ним, но голова была наполнена чем-то очень тяжёлым, просто неподъёмным. Тем не менее, они, похоже, заметили движение.
— Смотри-ка, шевелится! Неужто живая?
— И то верно, — ответил старший, и я почувствовала, как чья-то грубая рука перевернула меня на спину. — Девонька, что с тобой случилось?
— Как тебя зовут? — задал младший вопрос, который почему-то показался ему важным.
— Алекссссааа… — с трудом прохрипела я, чувствуя, как язык заплетается.
— Оса? — удивился старший. — Странное имя. Ты, часом, не иностранка какая? Воды хочешь?
Я хотела ответить, что хочу не только воды, но и чтобы всё это закончилось, чтобы меня кто-нибудь подобрал, вылечил, и чтобы всё было как раньше. Но вместо этого я опять отключилась.
А потом я лежала на облаках и плыла по небу. "Наверное, я умерла и теперь на небесах", — подумала я. Только почему-то было по-прежнему темно. Наверное, на небе пока ночь. А ещё, если я на небе, то, наверное, встречу, наконец, маму. И это хорошо, что я на небе, значит, я не так уж много плохого сделала, раз меня не отправили в ад. Хотя, если честно, я ведь собиралась расторгнуть помолвку, а это, наверное, считается плохим делом. Но мама меня простит. ведь теперь я на небе. И скоро увижу маму.
И с этой мыслью я опять потеряла сознание, чувствуя, как чьи-то сильные руки поднимают меня, и я плыву куда-то в темноту, навстречу маме, навстречу покою.
Глава 7
Я снова очнулась и снова в темноте. Я лежала уже не на камнях и даже не на песке. Чувствовалось, что подо мной находится что-то вроде довольно жёсткого матраса, набитого, похоже, соломой — она кололась сквозь тонкую ткань. Но кровать подо мной слегка покачивалась, мягко и ритмично, словно колыбель.
Рядом негромко разговаривали мужчина, по голосу которого мне сложно было определить его возраст, и женщина, явно уже весьма немолодая. Смысла разговора я не улавливала, выхватила только фразу, обронённую мужчиной: "Организм молодой, может, и очухается. Лишь бы после такого удара по голове в своём уме осталась".
Я отстранённо подумала о том, в чьём же тогда уме я буду, если в своём не останусь, и с этой мыслью опять отключилась.
Когда я проснулась в следующий раз, рядом уже было тихо, никто не разговаривал. В пересохшем рту была пустыня. Откуда-то я знала, что пустыня — это место, где много песка и очень сухо, совсем нет воды. И ещё там живут верблюды. Странная мысль всплыла в голове, пока я силилась вспомнить что-то более важное. Я слабо прохрипела:
— Пить!
Не особо надеялась, что кто-нибудь откликнется, но услышала старушечий голос, тёплый и заботливый:
— Очнулась, болезная! Сейчас-сейчас, подожди маненько, напою тебя.
Вскоре к моему рту прикоснулся край чашки, и в рот полилась благословенная жидкость. Это был какой-то травяной настой, довольно противный и горький, с привкусом полыни, но мне было всё равно, потому что самое главное — он был жидкий! Я пила жадно, глотками, чувствуя, как влага оживляет пересохшее горло.
Слегка утолив жажду, я почувствовала себя лучше. Хотя вокруг по-прежнему была кромешная тьма.
— Где я? — хрипло спросила я у старухи.
На самом деле меня больше интересовал другой вопрос: "Кто я?". Я силилась понять и вспомнить, что произошло со мной, но не помнила ничего. Даже своего имени. В голове была пустота, словно кто-то стёр все воспоминания ластиком.
— На корабле, — ответила старушка, и я услышала, как она устраивается поудобнее на стуле рядом. — Шхуна "Святой Николай" называемся. Тебя Бориска с Силычем нашли. Отправились, значится, на берег, облепихи да зелени какой набрать. В тех местах уж дюже знатные кусты с ягодой растут. А места безлюдные, не собирают их толком. А у нас тут ребятки часто болеть начали, ну фельшер наш, Палыч, и велел, мол, этих, ви-та-ми-нов надо. Вот они с утреца-то и отправились за витаминами теми на берег. Выходят, а там ты лежишь. Думали все — совсем сдох... богу душу отдала. Ан нет, вроде очухалась. Ну там-то неясно было, очухаешься ли. Ребятки-то и взяли тебя к нам на корабль, ибо не по-божески это — ещё живого человека вот так бросать на верную смерть. Там поблизости ведь даже деревеньки захудалой нет, куда тебя определить можно было бы. Пришлось с собой взять. А тут и Палыч тобой занялся. Говорит, повезло тебе, что в теле, не худоба какая — переломов нет, только ушибы всякие. Как это он говорил? А, "подкожный жир защитил", вот! Только на голове рана серьёзная. Кто ж тебя так, несчастную?
Я с трудом подняла руку и ощупала голову: она была плотно перевязана какими-то тряпками, грубыми и шершавыми. Снова попыталась открыть глаза. Они не открывались, словно веки слиплись. Ощупала лицо и зашипела от боли: похоже, там сплошной синяк, прикасаться больно. Веки тоже отекли так, что глаза не открывались. Я чувствовала себя мягкой, бесформенной и всю в синяках.
— А меня Агата зовут, — продолжала словоохотливая старушка, и я услышала, как она возится с какими-то склянками. — Я жена кока на этом корабле. Вот муженёк-то мой в этот рейс с собой взял подработать слегка. Где на кухне помочь, вернее, этом... кам-бу-зе, где зашить чего, где фельшеру нашему подсобить. Ну а как тебя, значит, принесли, так меня к тебе сиделкой и приставили. Фельшер наш ещё заходит иногда, проверяет, как ты. Да только ты в себя всё никак не приходила.
Слово “фельшер” она так и произносила, хотя мне почему-то казалось, что оно произносится немного по-другому.
— И сколько я была без сознания? — спросила я, чувствуя, как голова начинает кружиться от этого вопроса.
— Да почитай дня два уже лежишь. На-ка, выпей ещё отвару полезного. Палыч велел напоить, как очнёшься. Сказал, спать с него будешь, а сон — лучший лекарь, значит.
К моим губам опять поднесли чашку с отваром, и я покорно выпила, морщась от горечи. Затем Агата помогла мне сходить в туалет и снова уложила в постель. Вставать и идти было не то чтобы больно. Было просто невыносимо и адски больно ступать на ноги, которые едва не подкашивались. Голова болела и кружилась, и каждый шаг давался с огромным трудом, словно я шла по канату над бездной. Но Агата, даром что по голосу казалась совсем старой, по ощущениям оказалась бабулей довольно крепкой и сильной. Видимо, на корабль других и не берут. Поход в соседнюю комнатку вымотал меня так, что, едва моя голова снова коснулась подушки, я погрузилась в сон.
Когда я очнулась в следующий раз, Агата уже была рядом. Она сразу заметила, что я проснулась, подошла ко мне, напоила отваром из кружки, сводила в туалет и ненадолго вышла, сказав, что пора меня накормить. Вскоре она вернулась, приподняла мне подушки так, чтобы я приняла полусидячее положение, и поднесла к моему рту ложку с чем-то приятно горячим. Я надеялась на какую-нибудь сытную пищу — котлетку, кашу, может быть, пирожок, — но тут я жестоко обманулась: во рту оказался бульон, судя по вкусу, куриный, чуть подсоленный. Впрочем, и эта еда мне показалась очень вкусной. Я так давно ничего не ела! Интересно, как давно? Не меньше двух дней, точно. Выхлебав весь положенный мне бульон, я устало откинулась на подушки. Этот процесс отнял все мои силы.
Глаза по-прежнему не открывались, и пришлось делать всё вслепую, на ощупь, с помощью пожилой женщины. Я чувствовала себя совершенно беспомощной, как новорождённый котёнок.
— Так как же ты оказалась на берегу-то, детка? — решила начать допрос Агата, и я услышала, как она садится рядом, скрипя стулом. — И кто тебя так избил?
— Не помню, — честно ответила я, чувствуя, как к горлу подступает ком. — Вообще ничего не помню. Даже имени своего не помню.
— Да ты что?! — удивилась она.
А потом рассказала, что когда Бориска с Силычем нашли меня на берегу, я успела назвать им своё имя, прежде чем потерять сознание.
— Ты сказала, что зовут тебя — Оса, — уточнила Агата.
— Странное имя, — пробурчала я, прислушиваясь к своим ощущениям. Не чувствовала я это имя своим. Оно было чужим, как одежда не по размеру. Но всё равно ничего не помню, так что какая разница. — А вещи какие-то со мной были, может, по ним понять что-то можно?
— На тебе только платье было. Скромное, но из хорошей ткани. Подрано и грязное было настолько, что пришлось выбросить, как и всё нижнее бельё. Обувку свою ты, похоже, где-то там потеряла. Одела тебя пока в свою сорочку. Ты не подумай, она чистая, стираная.
Я ощупала себя: и правда, на мне была сорочка почти до пят с длинным рукавом, грубая, но мягкая от частых стирок. Похоже, Агата была несколько выше меня.
— Волосы у тебя были длинные — состричь пришлось. Колтун тот вычесать было невозможно — спутались совсем, репейника на него нацеплялось. Да и рану на голове обрабатывать так оно проще-то.
Голову я ощупывала, но под повязкой размер катастрофы был незаметен. Только пальцы нащупали коротко остриженные волосы, непривычно колючие.
— Ещё кулон у тебя на груди серебряный, его я не трогала.
— Может, ищет меня кто, — с надеждой сказала я, нащупывая кулон. Он был тёплым, словно хранящим чьё-то тепло.
— Может, и ищет. Только как понять. Вряд ли тебя сейчас и узнать-то смогли бы. Это хорошо, что ты сейчас не можешь видеть себя. Лицо-то всё в синяках, отёках.
Я в красках представила это зрелище и нервно сглотнула. Наверное, выгляжу как побитая жаба.
— И что вы со мной теперь делать будете? — жалобно пропищала я, не узнавая своего голоса — он был хриплым и слабым.
— Через пару дней у нас стоянка в Приморске. Городок небольшой, но там есть больница для неимущих. На лекаря поприличней-то у тебя денег нет, да и у нас тоже. А там тебя подлатают, опять же полицию вызовем, может, в розыск тебя уже объявили, да отыщутся родные твои. Всё образуется, девонька, не переживай!
Не сказать, чтобы я особо была уверена в том, что легко и быстро получится со всем разобраться, но так хотелось верить в лучшее, что я слегка успокоилась, расслабилась и снова задремала.
Так и подрёмывала я, не ощущая течения времени. Агата уходила по каким-то своим делам, только время от времени заглядывала в каюту, проверить, как я себя чувствую, не нужно ли чего. Она кормила меня бульоном, поила всё тем же противным отваром. Иногда заходил фельдшер Палыч, обрабатывал рану, менял повязку на голове, смазывал мои синяки и ссадины какой-то вонючей мазью, от которой меня тошнило. В такой полудрёме и прошли два дня пути до Приморска.
На третий день в выделенную мне махонькую каюту снова вошла Агата и сказала, что мы прибываем в порт и надо бы мне собираться в дорогу. Я не совсем поняла, что именно я могу собрать, но женщина начала переодевать меня сперва в чистую нижнюю сорочку, потом надела сверху какую-то рубаху и длинную юбку. Видимо, поделилась своей одеждой. Потом натянула мне на ноги какие-то старые растоптанные ботинки. Они были мне слегка велики, Агата сказала, что это ботинки юнги, из которых он давно вырос. Хорошо, что не выбросил, пригодились вот.
Немного погодя в каюту зашли двое матросов, меня подхватили с двух сторон подмышки и практически вынесли куда-то наверх. Я пыталась переставлять ноги, но они всё равно меня не держали, и я чувствовала себя как мешок с мукой.
Порт шумел. Я не видела, что происходит вокруг, но хорошо слышала звуки активной деятельности. Зычным голосом боцман командовал погрузкой, перемежая свои команды отборным матом. Видимо, грузчики не всё делали как надо. Кричали чайки, их голоса были резкими и требовательными. Вдали лаяла собака. Негромко переговаривались матросы. И фоном всю эту какофонию сопровождал шум моря — ровный, бесконечный, словно дыхание огромного зверя.
Меня куда-то вывели... практически вынесли и через какое-то время усадили, а вернее даже — уложили, судя по ощущениям в телегу. Ехали мы не очень долго, потом остановились, послышался голос возчика: "Вот она, лечебница-то для бедных". Матросы поблагодарили (видимо, не только словами, но и в позвякивающем денежном эквиваленте), снова подхватили меня и понесли в больницу.
Глава 8
Пять утра. Ещё темно — даже сквозь запылённые окна подсобки свет не пробивается. Загремело пустое ведро, скрипнула дверь, и в проёме возник силуэт санитарки.
– Оська, подъём!
Это Нина Кузьминична. В больнице, где я нахожусь вот уже больше трёх месяцев, активная жизнь начинается в семь утра. В это время медсёстры начинают суетливо бегать по палатам: измерять температуру, давление, сахар в крови, делать уколы, раздавать таблетки — словом, приводить больных в более-менее божеский вид. Поэтому Нина Кузьминична приходит в пять утра — благо, живёт совсем рядом, через два двора, — и принимается мыть коридоры, кабинеты, столовую и прочие помещения, где в этот ранний час пока нет никого, кроме меня. Заодно и будит.
Я выползаю из-под тонкого казённого одеяла, на ощупь нахожу свои тапочки — один неизменно оказывается под стулом, халат на стоящем рядом колченогом стуле и бреду умываться. Вода ледяная, но бодрит отлично. Затем иду помогать Кузьминичне. В мои обязанности входит носить и менять воду в ведре, отжимать тряпку и прочие незамысловатые работы, на которые я худо-бедно годна. Нина Кузьминична ворчит на меня ласково, как на родную внучку, и иногда сует в руку кусок сахара — «попей чаю, совсем исхудала».
Три месяца назад, когда меня привезли в больницу, которую тут по-простецки называют «для бедных», лекари меня слегка подлатали. Залечили многочисленные ушибы и ссадины, затянули глубокую рану на голове — ту самую, от которой, видимо, и пропала память. Отёчность спала, и я наконец смогла открыть глаза. Да вот беда: всё равно ничего не увидела. Зрение пропало совсем — ни силуэтов, ни света, ни теней. Просто тьма. Густая, непроглядная, будто кто-то выключил мир. И память так и не вернулась.
Главврач Семён Степанович только охал да руками разводил:
— Результат какого-то магического воздействия, девушка. Сильного воздействия. И лечится такое только магами-целителями, что специализируются на проблемах головы. А стоит это лечение целое состояние.
А у меня и грошика-то нет. Из всего имущества на мне оказался единственный серебряный кулон в виде сердечка — на тонкой цепочке, прямо на груди. Много с него не получишь, даже если попытаться продать. Впрочем, и целители-то такие только в столице есть, а в маленьком городке в далёкой провинции нашей страны им делать нечего — не по карману местным.
Так и получилось: хоть меня и подлечили, а идти мне некуда. Семён Степанович — добрая душа, не поднялась у него рука выгнать меня на улицу, где уже вовсю хозяйничала осень, поливая окрестности мелким, моросящим, но пронизывающим дождём. У меня и одежды-то — рубаха да юбка, выданные Агатой, да халат, выданный в больнице. Работать я, незрячая, нигде не могу. И не умею-то толком ничего — ни шить, ни готовить, и ремесла никакого за душой нет. Вот и привлекают меня к нехитрым обязанностям: принести воды (благо, освоилась уже в больнице, могу на ощупь передвигаться по ней довольно уверенно, хотя и синяков набиваю изрядно), помочь сестричкам из большой упаковки ваты тампонов для обработки ран наделать или выстиранные бинты сматывать. Больница-то бедная, так что использованные бинты из плотной ткани тут не выбрасывают, а аккуратно снимают, стирают, сушат на солнце и пускают в ход снова.
Приходили ко мне и из полиции. Видимо, по просьбе всё того же Степаныча. Расспрашивали, пытались хоть что-то из меня вытянуть: откуда я взялась, что со мной случилось, как оказалась на корабле, кто меня так избил. Только ничего я сказать не могла. Даже места, где меня нашли, не знаю. А «Святой Николай» — так, говорят, называлось судно, на борту которого меня обнаружили, — всего-то пару дней в Приморске стоял, с якоря давно снялся, и рассказать про это место было некому.
Когда основные отёки и синяки с моего лица сошли и стало оно хоть как-то походить на человеческое, сделали мой портрет и вроде как обещали объявление в газету дать. Даже и не знаю, дали ли. Я ж газет не читаю, а дёргать всех вокруг и расспрашивать — неудобно. В отличие от меня, все делом заняты.
– Иди уже, помощница! — говорит мне старшая медсестра, к которой я пришла за очередным заданием. — Нет для тебя ничего сегодня.
– Тогда я пока к Ванечке? — радуюсь я.
– Иди к своему Ванечке. Только смотри — совсем не зацелуй, избалуешь! — ворчит она, но мне в её голосе ясно слышится улыбка.
Улыбаюсь в ответ и быстрым шагом направляюсь к Ванечке. Его палата расположена в дальнем конце коридора, куда я и топаю, уже довольно шустро обходя всякие препятствия. Хотя, подозреваю, что целый ряд живых препятствий сами отодвигаются в сторонку, чтобы я в них не врезалась. Бывалые больные уже привыкли ко мне и уступают дорогу — кто молча, кто тихонько вздохнёт: «Эх, девочка…»
Захожу в палату к Ванечке и слышу радостное:
– Осяяяяаа!
Мои колени крепко обнимают маленькие ручонки, а малыш весело верещит:
– Плисла, уляяя!
Присаживаюсь на корточки, обнимаю Ванечку и нежно целую в пухлую щёчку. Ну разве можно такого сладкого не тискать? Пахнет он молоком и чем-то тёплым, солнечным — может, это просто запах детства.
Ванечке три года. Его спасли во время пожара, в котором погибли его родители. Отец успел вынести мальчика из горящего дома, передал его чужим рукам и бросился обратно — за матерью. Тогда и рухнула вовсю уже разгоревшаяся крыша, похоронив под собой и мать, и отца ребёнка. Соседи рассказывали, что пламя было такое — будто само небо горело.
Родных в Приморске у Вани не оказалось, но в приют его Степаныч пока не отдал. Настоял на том, чтобы полиция отыскала родню мальчика, пока тому в нашей больнице залечивали небольшие ожоги на руках и спине.
И ведь сыскалась какая-то дальняя тётушка. Ехать ей далеко, телеграфировала, что приедет через несколько дней. Степаныч по своим каналам выяснил, что тётушка та — хоть и бездетная вдова, но в целом добрый человек, да и Ванечку к себе забрать не против. И слава богу! Ждём её теперь со дня на день.
Ванечку поселили отдельно — в маленькой палате в конце коридора, где раньше хранили всякий хлам. За ним по очереди присматривали медсёстры, сиделки, да и Семён Степанович иногда забирал его к себе в кабинет, когда некому было с ним посидеть. Я забегала к Ванечке в свободное время, хотя не всегда моя помощь была актуальна.
Покормить, переодеть, помыть — это было не ко мне, тут нужны зоркие помощники. А вот поиграть, поговорить, обнять — тут мы нашли друг друга: два одиноких и, по сути, никому не нужных человечка. Впрочем, Ванечка был уже нужен — просто тётя ещё не приехала.
Мы поиграли с Ванечкой в прятки. Конечно, он прятался, а я искала. И делала это нарочито плохо. Шла совсем не в ту сторону, в которой за шторкой у окна слышалось громкое сопение и тихое хихиканье. Шарила под кроватью, за тумбочкой, открывала дверцы шкафа, охала и причитала: «Куда же он делся? Пропал мальчик!» И только когда малыш нетерпеливо начал возиться в своём зашторье, наконец, его «нашла».
С радостным визгом Ванечка выскочил и запрыгал вокруг меня, цепляясь за руки. Потом я водила по его ладошке пальцем, приговаривая: «Сорока-ворона кашу варила, деток кормила…» Откуда я знала эту игру для самых маленьких — я не помню. Так же, как не помню, откуда знаю колыбельную, которую пела ребёнку, когда он явно устал и угомонился, уютно устроившись рядом на кровати. Голос мой, кажется, знал слова лучше, чем голова.
Маленькая ладошка, крепко сжимавшая мою руку, наконец расслабилась и отпустила меня — уснул. Дыхание стало ровным и тихим. Аккуратно, на ощупь, получше укрыла малыша одеялом и пошла на кухню — за обедом.
Первое время мне было очень страшно самостоятельно ходить по больнице. Когда вдруг перестаёшь видеть окружающее, понимаешь одну страшную вещь: глазами ты не только воспринимал зрительные образы — ты буквально держался взглядом за находящиеся вокруг предметы. Мы выхватываем точки опоры, цепляемся за них глазами, как за соломинку. И когда вдруг слепнешь — теряешь опору. Ведь и вестибулярный аппарат связан со зрением, и тело это чувствует. Тут вдруг понимаешь, что возможность видеть этот мир — это гораздо больше, чем ты мог себе представить. Это контроль происходящего, твоё положение в пространстве, твоя уверенность, твоя опора. Как ноги, которые удерживают тело даже на узкой поверхности. Как руки, что держат тебя за стену или за перила лестницы. И когда вдруг исчезает этот канал восприятия, ты чувствуешь себя сферическим конём в вакууме — я не вижу, кто я; я не вижу, где я; я болтаюсь где-то в пространстве и всё время боюсь упасть, хотя даже не вижу, куда падать. Я боюсь на что-то наткнуться, споткнуться, рухнуть.
Мир вдруг оказывается гораздо опаснее и страшнее. Пугают даже внезапные пороги или ступеньки лестниц, когда ты в любой момент можешь не почувствовать тот самый край и, потеряв опору, полететь куда-то вниз, больно пересчитывая ступени многострадальной тушкой. Откуда-то я помню, что падать, разбиваясь обо что-то твёрдое и неровное, — это очень-очень больно. Память тела помнит, хоть голова и молчит.
Наверное, если ты уже много лет живёшь без этого канала восприятия, такого чувства потерянности не возникает. Но у меня, похоже, раньше всё было хорошо с глазами — потому что паника, настигающая меня каждый раз, когда я теряла опору в виде стены, перил или руки какой-нибудь доброй сестры милосердия, явно указывала на то, что это — непривычное для меня состояние. И тем больнее становится одиночество, когда ты понимаешь, что по большому счёту никому не нужна и опереться тебе не на кого. Когда теряешься в лабиринте многочисленных коридоров и кажется, что осталась тут навсегда — бродить в этом неизвестном тебе мире, натыкаясь на стены, на предметы, спотыкаясь о пороги или оставленные на полу вёдра с водой. А иногда даже кажется, что ты зависла одна в огромной пустой вселенной и болтаешься где-то среди звёзд, и за много-много тысяч световых лет вокруг — только тёмная пустота, в которой кружится маленькая песчинка в виде тебя. Только не спрашивайте меня, откуда я знаю, что такое световой год. Просто знаю. Откуда-то.
Впрочем, когда такие мысли вдруг возникали в моей ушибленной голове, я старалась не позволять им овладевать мной. На самом деле мне грех было жаловаться: люди по большей части были добры ко мне.
Медсёстры помогали там, где я не справлялась сама, особенно первое время, пока я изучала окружающую действительность, училась на ощупь есть, мыться, одеваться и передвигаться по больнице. Даже больные в коридорах, если видели, что иду не в ту сторону или есть риск натолкнуться на что-нибудь, брали меня под руку и отводили, куда нужно. Кто-то молча подставлял плечо, кто-то тихо подсказывал: «Порожек, деточка, перешагни».
Никто надо мной не смеялся, не издевался. Просто у всех были свои дела, свои заботы, свои боли. Больные помогали скорее от скуки и от того, что доброе дело скрашивало их собственные серые дни, а персоналу больницы — просто некогда было заниматься ещё и мной.
Я дошла до кухни и встала в проёме двери. Дальше проходить сама я не рисковала — слишком много опасного ждало меня в этом помещении. Кастрюли с кипящим супом, шипящие сковородки, острые углы столов — тут повсюду были какие-то столы, плиты, шкафы, и идти, держась за них, было опасно: можно было ненароком свернуть со стола подготовленный тазик с нарезанным хлебом или просто врезаться и без того не очень здоровой головой в угол навесного шкафчика с посудой. Поэтому обычно я вставала у двери и ждала, когда освободится кто-нибудь из работниц и поможет мне. Одна из поварих, тётка Анна — женщина огромная, шумная и вечно пахнущая сдобой, — заметила моё появление.