Наш скарб тогда умещался в легковушку. Поменяв за полтора года, прошедших после отъезда Никиты, семь съемных квартир, я свела вещи к минимуму. Хозяева, радужно сдававшие жилье на неограниченный срок, через пару месяцев как по команде начинали выселять. Посему все собственное барахло помимо фотоаппаратуры было аннулировано. Прочие нужные остатки «движимости» хранились у родителей.
Мне всегда хотелось придумать себе немного прошлого.
Подсознательно томила обыденность детского существования со стандартным набором из панельной двенадцатиэтажки, коричневой стенки, углового дивана и книжных полок с несколькими собраниями сочинений, чьи корешки в разных сочетаниях встречались во всех известных мне квартирах. Но фактологической основы для иной, более роскошной родословной и ее вещественных примет в стандартности бытования нашей семьи не наблюдалось. Ни тебе старинных портретов и портретиков, ни запылившихся на антресолях солнечных зонтиков и бабушкиных шляп, ни тщательно запрятанной среди старых книг Фамильной Драгоценности.
Девочкой я так и не рискнула придумать себе эту таинственную, невесть по какой (но обязательно страшной, трагической) причине потерянную родословную – не хватило духа. Или вольности, не воспитанной во мне с молоком моей преподававшей научный коммунизм матери. Чужое прошлое досталось мне в девяносто третьем неожиданным обвалом. И теперь оказалось мне не под силу.
Скоблила молодую картошку, заказанную сыном в интернет-магазине (заехать в невиртуальный продуктовый я всегда собиралась и всегда забывала), и вдруг вспомнила фразу из бредового послания.
«…старая машина и молодой сын».
Идущий к машине Димка. Взрыв. Разница четыре секунды.
«Не будь дурой!»
«Какая машина взорвалась первой?»
Как в замедленной съемке, в моем сознании прокручивалось то, что в первые минуты шок не давал вспомнить в деталях: Димка оглядывается. Я кричу: «Посреди Маросейки заглохнешь!» Страшный грохот. Перевожу взгляд на место стоянки – горит моя машина, в которой и взрываться-то было нечему – бензин на нуле… И только после этого, уже на моих глазах, взрывается левый «мерс», а потом и правый.
Мой «Москвич» взорвался первым.
От резкого звонка в дверь вздрогнула. Может, Джой во всей этой неразберихе ключи забыл?..
Набив еще один синяк о комод, с ножом и картофелиной в руке открыла дверь.
И отшатнулась. На руки мне падал человек. И – не в моих силах было удержать огромное тело – рухнул лицом вниз на немытый порог. Из спины упавшего, из джинсовой куртки, торчал нож. По моей руке, по длинной майке с логотипом агентства, в которой я обычно ходила дома, и по коврику для обуви расплывались красные пятна.
– Труп.
Мне показалось, что я кричу во все горло. Но что-то парализовало мышцы. С раскрытым в немом крике ртом, ударившись головой о тот же комод, я сползла на пол.
2
Жемчужина Лалу
Фернандо, 1521 год
– Господи Всемогущий, спасибо за дарованное отдохновение! Пусть даровано оно было только во сне!
Еще не открыв глаза, на грани меж сном и явью вознес Фернандо благодарение Господу. И понял, что улыбается.
Странное ощущение. Забытое. Не сковывающая скулы злость. Не кусающая до крови губы ярость. И не грубый хохот, случающийся на кораблях даже в столь трудном пути. А улыбка, подобная следу ангелова крыла.
Такие свободные, такие легкие сны прежде случались, только когда ему доводилось причалить к родному берегу и груз всех тревог плавания оставался позади. Напряжение спадало, и сон уносил куда-то далеко в легкое воздушное детство. Такой же солнечный луч, как сейчас, пробивающийся сквозь занавеси на его кровать. И запах… Аромат утреннего хлеба и нездешний дух крупинки пряностей, добавленной в жаркое в день его отбытия в Лишбоа ко двору короля Мануэла.
Мать гордилась той щепотью гвоздики и корицы, как горстью золота, – мальчика берут ко двору! Род Магальяншей с его дворянством четвертого разряда – fidalgos de cota de armes – отнюдь не богат. Не «мешок с перцем». И никогда прежде их род не подходил так близко к трону! Многие великие мужи начинали с пажества. Мальчик становится мужчиной. Пусть у его последнего домашнего дня будет божественный запах. Ибо даже в Библии сказано, что царица Савская привезла ко двору царя Соломона «сто двадцать талантов золота и великое множество пряностей и драгоценностей…» И раз мы не можем дать нашему Фермо (впрочем, теперь его положено звать Фернандо) с собой золота, то пусть увезет он этот запах…
Много позже, вместе с лучшим другом Франсиско Серрано впервые попав на Малакку, в этот иной мир, пропахший мускатным орехом и многими, неведомыми его северному краю ароматами, понял он, как ничтожны были те первые крупицы. Перец и гвоздика выдыхались в кораблях и в лавках за долгие месяцы дороги и годы ожидания, что найдется сумасшедший, способный отвалить такие немереные деньги за вкус. В их не блистающей роскошью провинциальной Сабросе таких находилось немного… Что есть вкус – глотнул, и нет. И лишь роскошь послевкусия еще долго остается с тобой.
Вкус того материного жаркого, оставшийся в памяти большей роскошью, чем испробованные позже яства двух королевских столов, являлся ему теперь в тех редких снах, что отпускают душу в полет.
Как являлся и отчий дом с вечно стучащимся в окно виноградником. «Мужчину лечит вино!» – говорил отец, веруя, что вино может спасти его, пятилетнего, мечущегося в горячке уже третью неделю. Спасло ли тогда его вино или сила молодого организма сама переломила болезнь, но вкус подогретого вина на спаленных жаром губах навсегда остался вкусом избавления от ада.
И в нынешнем забытье – это бытие между явью и бездной даже трудно назвать сном – он вдруг вновь почувствовал вкус подогретого вина на губах. Откуда было взяться вину из отчего дома здесь, посреди океана, за безветрие названного им Тихим? Откуда было взяться вину, когда сотый день не видно земли и вместо вина во рту лишь привкус гнилой воды и крысиной мочи.
Просчитался Тосканелли. Исчисливший земной меридиан по тени гномона флорентийского собора, он обещал, что неизвестный океан на западном пути из Португалии в Китай, можно одолеть за месяц. Поверивший великому итальянцу, он, Фернандо, расплачивается за свою веру нынешними муками.
Еды и пития, что оставалось у них после двух лет пути и что было собрано на берегах вдоль открытого ими пролива возле выхода за Cabo Deseado – Мыс Желанный, могло хватить лишь на исчисленный итальянцем короткий океанический путь. Главным вместилищем провизии всей экспедиции был корабль «Сан-Антонио». Захваченный затаившимися бунтовщиками и тайком свернувший с их общего пути, он унес назад в Испанию оставшиеся съестные припасы и его доброе имя.
И теперь все, кто пошел за ним в этот путь и кто не повернул назад – погнавшиеся за деньгами и искавшие на кораблях спасения от суда, искренне поддавшиеся его азарту обогнуть шар земной и недовольные необходимостью плыть дальше, – все они теперь умирали. От голода, от жажды, от цинги. Кто с тихой мукой в закатившихся глазах, а кто и с проклятиями, брошенными ему в спину.
Утро теперь начиналось не с молитвы, а со спуска за борт тел умерших. И каждый раз, видя, как три оставшиеся каравеллы отдают океану свой скорбный груз, он мучился единым вопросом: стоит ли затеянное им дело стольких жизней?
Вопрос этот был страшнее голода и язв, покрывающих его тело. И даже проваливаясь в забытье, столь не похожее на сон (ведь что есть сон, если не дарованное Господом отдохновение души!), он уже не понимал, где грань меж явью и помрачением сознания.
Вспомнилось, что когда-то в иной жизни, в которой он возвращался в Лишбоа из своего первого плавания, оказавшийся с ним на одном корабле старый итальянец Людовико Вартема рассказывал: «Жажда способна помутить сознание навечно. Человек, вынужденный остаться без пития на долгое время, преступает грань разума, за которой лишь ад на земле!»
Тогда он почти не поверил старому итальянцу. В единственной пройденной им экспедиции адмирала д’Аламейды было вдоволь еды и пития. И пушек – иначе господство своей Португалии на другом конце света не утвердить!
То было первое упоение победой. Владычеством. И неведомой землей, столь непохожей на его Португалию. Ему было двадцать пять. Время первого вкуса денег и почестей. И первых пыток внутри самого себя…
Теперь, пятнадцать лет спустя, изможденный не меньше собственной команды, он боялся закрыть глаза. Ибо то, что являлось ему во сне, было страшнее яви, которая его окружала. А окружала его бесконечная океаническая стихия. И люди, жрущие опилки, перемешанную с червями сухарную пыль и воловью кожу.
Может, прав был Эстебан Гомес, кормчий корабля-беглеца «Сан-Антонио»? И после открытия обещанного королю пролива, дающего иной, западный путь к Островам пряностей, его флотилии, потерявшей два судна и проевшей почти все свои запасы, надо было вернуться в Испанию. Чтобы потом, когда-нибудь, собрав новую экспедицию, отправиться в единожды найденный путь?
Да, трезвый разум велел сделать так. Но разум иной говорил – кому будет нужен тогда он, Фернандо Магальянш, чужеродный португалец, чья тайна уже поднесена испанскому королю. Главный в жизни шанс даруется единожды. Или никогда. Его шанс был дарован ему только потому, что никто в мире не догадывался о проливе, позволяющем, уплывши на запад, вернуться домой с востока. И лишь он, Магальянш, готов был положить к трону Карлоса новый путь.
Разве испанцы простят ему, что вернувшиеся суда не заполнены до отвала пряностями? Кому нужен пролив, когда нет прибылей, поделенных еще до отплытия? Разве дозволят ему начать все сначала во второй раз и тогда уж обогнуть мир?!
Он слишком хорошо знает ответ – не позволят!
И знает, что свой шанс он не отдаст. Ни за что!
И теперь за его, Магальянша, шанс на величие и подтверждение истинности знания, единожды открытого в голове, жизнями платят умирающие от голода моряки.
Не будь столь благословенной погоды, погибли бы уже все. В день, когда на одном только «Тринидаде» пришлось спустить за борт семь трупов, он приказал сдирать с грот-мачты воловью кожу. Крыс, которых еще недавно матросы продавали друг другу за непомерную сумму в полдуката, последнюю неделю нельзя было достать и за пять.
Съели всех крыс.
Его верный Энрике вчера принес тощую тушку со словами, с какими прежде подавал ужин дома.
– Еда, Господин.
«Еда, Господин!»
По правую руку от него Беатриса, носящая во чреве их второе дитя. Теплый ветер доносит из соседних комнат кисловатый запах. Так в детстве пахла его кормилица, а теперь так пахнет кормилица его сына. Сын жадно хватает губами ее налитую грудь, и через мгновение почти одинаковая улыбка облегчения на лицах у женщины и ребенка. И расплывающееся теплое пятно у второй сочащейся не выпитым молоком груди.
«Еда» было первым португальским словом, которое запомнил Энрике, – в предыдущей жизни его звали Трантробаном.
«Еда», – сказал Фернандо, придвинув к купленному на рынке аборигену миску с рисом и кусками жареного мяса. И, указывая на себя, добавил: «Господин».
«Еда. Господин», – покорно повторил абориген, смиряясь с новой участью. Теперь понятно, кому и за что он служит. Служит «Господин». «Господин» дает «Еда». Можно жить.
Там, куда увез его Господин, бывает так, как Трантробан никогда и представить не мог. Господин называет это: «Холодно». Господин говорит: «Зима пришла». И надо надевать на себя много всяких мешков.
Зато там, куда его привез Господин, женщины такие большие, каких в его племени не бывает! Если бы вождь, каждые десять лун выбиравший в главные жены самую большую женщину племени, увидел ту, с кем он, Трантробан, проводит ночи, когда «холодно, зима», он сразу бы передал ему главный тотем.
У новой женщины Трантробана (Господин называл ее «Идаласьтебеэтатолстаякухарка!», а госпожа говорила «Марта») тело большое-большое. Под огромными мешками, в которые заматывают свою красоту эти северные люди, даже не видно, как у нее всего много! Огромные ноги. Живот, похожий на другой мягкий мешок, куда здешние люди кладут свою голову для сна и называют его «подушка». Живот-«подушка» такой большой, что никто и не заметил, как кухарка выносила его сына.
И белые груди. Каждая не умещается даже в двух его руках! А руки у Трантробана большие, крепкие, крепче, чем руки вождя. Эти руки умеют разбить кокос о камень одним ударом, не то что женскую грудь удержать. Но на грудь его женщины и этих рук не хватит! Груди женщин его племени другие – желтые, продолговатые, свисающие, как манго с ветки. Дома одной руки Трантробана хватало на две груди.
Как Трантробан жалел, что никто в его племени не увидит эти огромные груди его женщины по имени Идаласьтебеэтатолстаякухарка. И никто не поймет, как высоко Трантробан взлетел!
Энрике-Трантробан был единственной ценностью, вывезенной Фернандо из Малакки. На невольничьем рынке у этого мальчишки были глаза уже простившегося с жизнью старика. Что ждало его – рабство на кораблях?
Фернандо купил мальчишку с выпученными глазами и сделал его не рабом, скорее слугой и наперсником. Энрике так быстро научился новому языку и усвоил новую жизнь, что, одетый в цивильное платье, он уже не казался туземцем. Фернандо, скоро переставший замечать, как его слуга не похож на иных слуг, каждый раз удивлялся, когда в Лишбоа и в Мадрите бегущие следом за Энрике мальчишки во все глотки распевали: «Чёрен-чёрен человек, чур, меня не тронь вовек!»
– Еда, Господин.
При виде тушки тощей крысы – и эта дошла от голода! – Фернандо понял, на что похожи его ночные муки.
Он видел их на картинах странного голландца Хиеронимуса, привезенных ко двору второго в его жизни правителя – испанского короля Карлоса. После заполнивших стены королевского дворца картин с мадоннами и ангелами нарисованное голландцем казалось сумасшествием. Непотребством, на которое срамно смотреть. Об этом шептались придворные. Так думал и Фернандо, пока не вспомнил тот странный сон, что долго не отпускал его в индийском походе с д’Аламейдой.
Сон случился вскоре после его первого боевого сражения при Каннаноре. Тогда он, сам раненый, впервые убил человека. И в своих снах из воина и мужчины вдруг превратился в ребенка, старающегося залезть к матери на колени. Темное сукно платья вырастало до размера гор. Он хотел и не мог по ним забраться, цеплялся за уступы и снова срывался вниз с безмолвным криком на устах.
Он убил человека!
Он, мамин Фермо, убил человека!
Пусть туземца, пусть магометанина! Но разве верующий иначе не имеет права быть человеком? Кто так повелел? Папа Александр VI?
В мае 1493-го папа подписал Тордесильясскую буллу, поделив еще не открытый «остальной свет» между Португалией и Испанией. Но видел ли папа океан и весь прочий мир, чтобы его делить?
Богохульны подобные мысли? Может быть. Но здесь, где мир иной, чем в его родной, но слишком самонадеянной и мнящей себя центром мира Европе, все выглядит иначе. И странным кажется, что некто, живущий за тысячи миль, дарует себе право единожды и навсегда решать судьбы мира – на восток от прочерченной линии все навеки португальское, на запад – испанское!
Папа Александр VI свершил свой раздел единой чертой. Но чем дольше Фернандо думал об этом разделе, тем непонятнее становился вопрос: как быть с линией, которая должна продлиться с другой стороны земного шара? Где линия противуположная Тордесильясской? Докуда миром может править его родная Португалия, а где отсчет господства принятой им недавно новой испанской отчизны?
Но вопросы эти вызрели в его голове много позже. А тогда, на пряной индийской земле его мучили иные мысли – он убил! Голова убитого нелепо запрокинулась, и кровь, струйкой затекающая изо рта за глаза, в его ночных кошмарах превращалась в реку крови, бурлящую, набирающую силу, врывающуюся в море. Он пытался повернуть, но рубаха, напитавшаяся кровью из его раненого плеча, превращалась в парус и несла корабль в огромный, разросшийся до непомерных размеров остекленевший глаз убитого.
После осады Азамора к этим изнурительным видениям добавилось новое – конь… Потеряв коня, он едва не потерял ногу. Обошлось, хотя удар копьем сковал колено навсегда, и его хромота стала вечным напоминанием об Азаморе. После того сражения в снах Фернандо долго явственно чувствовал под собой упругое тело лошади. Ветер в лицо, и пьянящая уверенность, что конь несет его к славе. И каждый раз ровно за миг до славы конь оступается, разламывается надвое, роняя седока, а из половинок, погребая Фернандо, текут нечистоты.
Потом, заметив разделенного на две половины коня на картине голландца, Фернандо долго не мог избавиться от ощущения, что сумасшедший Хиеронимус подсмотрел его сон. Он знал, что все это неприлично и постыдно, приказывал себе забыть и сон, и картину. Приказывал, но не мог.
Теперь же он второй год на главном в его жизни пути – пути по кругу, призванном доказать, что он, Фернандо Магальянш, первым обойдет вокруг света. И в этом пути прежние мучительные видения множатся новыми.
Крысы, вырастающие до размеров виденных им прежде в Каликуте слонов и раскрывающие ставшие огромными пасти – ты съел нас, теперь наша очередь… Голова Кассады, страшно хохочущая на колу… И снова реки крови, теперь уже уносящие не его, а Беатрису и сына. Подобное приснилось ему впервые на третий месяц пути. Придя в себя, Фернандо вспомнил, что теперь, на исходе ноября, Беатрис должна родить. И понял, что второго сына у него нет.
– Он мертв. Мой мальчик мертв.
Это было не знание – что можно знать наверняка, находясь в нескольких годах пути от дома? Это было то самое предчувствие, которое обреченнее любого знания.
Думая о доме, он силился вспомнить лицо жены. Силился и не мог. Память показывала иное – его рука, прижатая к ее разбухшему животу. Миг, и живот шевелится. Он в испуге отдергивает руку и только потом понимает – там шевелится его ребенок.
Что дал он сыну?
Обещанную монархом двадцатую часть доходов от экспедиции? Но, кроме убытков, его поход доселе ничего не принес. Титул adelantado – «идущего впереди», наместника всех открытых им земель и островов – и право владения двумя островами из каждых открытых им шести? Так нет пока и островов. Открытый им проход в неведомый прежде миру океан – пролив, названный им проливом Todos los Santos, Проливом всех Святых, его, Магальяншев, пролив? Да только нужен ли он сыну? Или мальчишке было бы лучше, если бы зимними вечерами отец рассказывал ему истории своего детства, как это делал когда-то его отец…
Дожив до тринадцати лет в родной Сабросе, он никогда не видел моря. Хоть и выпало ему родиться в величайшей морской державе мира, но его провинция Таз оз Монтишь была едва ли не самой сухопутной из всех приземленных и сухопутных провинций на свете. Чинные домики, поля, речонка, по которой пускал он кораблики – отец научил мастерить их из коры деревьев. И виноградники. Куда ни глянь, всюду виноградники.
Собственного имени вину Саброса не даровала – не Порту с ее портвейнами. Но вино с их семейных виноградников чтилось как одно из лучших. И каждую осень крестьяне собирали возы, чтобы отправить их в далекий путь в Англию. Бочки долго крепили на телегах, и возницы, выпив по кружке вина на дорогу, трогались в путь. А мать долго крестила их вслед. Английскими деньгами можно было жить до нового урожая.
Ему, мальчишке, эти сборы казались не важными. Что тот виноград? Обычность. Куда ни поверни голову, везде растет. И что те деньги? Суетность. Не купишь на них ни неба, ни моря.
Мальчишкой он увидел небо. Проснувшись от жары среди ночи, высунул голову в окно и замер. Черное с тайными тропами звезд небо было тайною из тайн. Все вокруг – тоска, а небо – простор. Вольность. Будто можно выпрыгнуть сейчас в сад, разбежаться с их пригорка – и дальше босиком по любимому звездному пути.
При дворе короля Мануэла жил звездочет. В первую же свою ночь во дворце тринадцатилетний паж Фернандо пробрался к нему в одну из башен дворца и полгода потом таскал дрова и выносил из башенки нечистоты, только бы старик пустил хоть глазком взглянуть на небесное таинство.
Звездочет был смешным стариком. Прятал глаза за двумя стеклышками, соединенными проволокой.
– Сие новейшее оптическое изобретение называется «очки». Оно позволяет хорошо видеть тому, чьи глаза становятся слабы вследствие болезни или старости, как у меня.
Стекла эти, говорил старик, сродни стеклам большим, соединенным с трубой, позволявшим глядеть на звезды. У них общие тайны оптики.
– Ты невнимателен к сим мелочностям, потому что юн. А сравняется тебе сорок, как мне нынче, вспомнишь о моих словах.
Значит, было звездочету в ту пору сорок лет. А тринадцатилетний провинциальный юнец считал его стариком. Мальчишка, глупец! Он даже не догадывался, зачем звездными ночами поднимается в эту башню дворца королева Элеонора. Все казалось так просто – королева идет смотреть звезды. Значит, этой ночью ему, мальчишке, здесь места нет. Королева идет…
Теперь сорок ему самому. Когда он вернется домой, мальчишки в спину тоже будут звать его стариком.
Нет! Не может быть! Не должно так быть!
Он – это другое дело. Он вернется с триумфом. С викторией для его новой родины. И мальчишки будут смотреть на него столь же восторженно, как некогда он сам в Лишбоа встречал Васко да Гама.
Целых три года кумиром юного сердца был да Гама, даровавший его Португалии морской путь в Индию. Как говорил с Васко король, как улыбалась инфанта!
Фермо боготворил великого мореплавателя до тех самых пор, пока из второго плавания да Гама в Каликут не пришла весть, что Васко жестоко уничтожил флот мусульман. Его не осуждали. Напротив, Васко снова считался героем, ведь он отомстил врагам, некогда безнаказанно убивавшим португальских купцов. И только лучший друг Фернандо Франциско Серрано мучительно пытался понять – так ли уж прав великий Васко.
– Не будет в мире добра, если жестокостью отвечать на жестокость, – уверял Серрано.
В знаменитой морской школе на священном мысе древнего мира в Сагрише они с Серрано делили все тяготы постижения морской науки. Зачисленные в школу мореплавания, которую окончил и Васко («Меньше десяти бобов Васко никогда не получал, позорно будет нам, Франциско, с не сдавшими экзамен невеждами получить горошины!»), они с упоением возносили слова благодарения Господу, что явились в мир не во мраке невежества, а в просвещенный век великого постижения земли! Когда земля эта более не кажется неведомой бездной! Когда придуманы каравеллы – легкие, надежные, способные идти против ветра! Когда открыты неведомые прежде способы определения меридианов и судну нет более надобности тащиться вдоль берега, держась за него, как дитя за подол кормилицы.
Растворив в крови суть висящего над дверями школы латинского изречения Navigare necesse est – «Плавать по морю необходимо», вместе с Серрано они вязали свои первые лаги – узлы на веревке. Травишь лаг по борту, считая, сколько узлов уйдет под воду, покуда не просыплется песок в песочных часах. Их учили владеть мечом, рулем, компасом, парусом, пушкой, читать портуланы и опускать лот.
– Гляди, Фернандо! – учил его капитан Диаш, показывая на вращающуюся на оси круга угломерную линейку. – Сие есть алиада, у коей по краям два ока. Поворотить сию алиаду нужно так, дабы свет солнца в полуденный час попал в сии оба глаза, и край алиады укажет на круге сем градус широты.
Днем они внимали науке Диаша, а ночью до хрипоты спорили, прав ли великий Васко? Фернандо неуверенности друга не разделял.
– Мы покорили Каликут! Португалия – владычица морей и суш! Васко служит отечеству и славе земли нашей!
Прошлой зимой, подавляя мятеж – не мусульман далеких, а своих, полтора года с ним плывших, – он вдруг вспомнил слова друга: «Не будет в мире добра, если жестокостью отвечать на жестокость». Иная юная душа когда-нибудь, прочтя те записки, что нынче пишет об их пути молодой итальянец Антонио Пигафетта, осудит за бессмысленную жестокость уже его, Фернандо. Жестокость – да, но бессмысленную… Не прояви он жестокость тогда, год назад, теперь, когда нет ни еды, ни питья, когда даже он сам не ведает, где же берег, бунт был бы неизбежен…
Он верит – он сделал то, что обязан был сделать. Он должен верить в это. А спорить с ним некому. Серрано давно остался в собственном раю. Много лет назад правитель Тернате, одного из четырех благословенных Островов пряностей – Islas de la especeria, удостоил Франциско титула визиря, подарил ему хижину и красавицу рабыню, говорившую на языке, похожем на щебетание птиц. Иногда к его острову подплывали португальские корабли и звали Серрано домой. Но, обнимая свою туземку, друг отвечал, что мир един и свой дом он уже обрел.
«Я нашел здесь новый мир, обширнее и богаче того, что был открыт Васко», – передавая с оказией письма Фернандо, лучший друг всегда заканчивал их одним вопросом: «Куда плывешь, капитан Магальянш?»