Новую манеру Гомолицкий соблюдал и после Миниатюр – на протяжении 1920-х годов, когда у него не было возможности (а может быть, и желания) печатать свои стихи и писал он их как бы «для себя». При этом апробированный в Миниатюрах «разлад» между стиховой формой речи и графическим ее представлением в виде прозы оставался для него не менее актуальным, чем в текстах, адресованных публике. Сколь существенным казалось ему несовпадение метрических разделов строк с графическими, можно оценить по следующему примеру из рукописи «Дуновения» 1928 года, целиком выдержанной в такой «квази-прозаической» форме. Это один катрен из 12-го стихотворения в цикле[64]:
«Помилуй, Господи!» как громы прозвучало.«Помилуй, Господи» ворвалось в чуткий сон.Во тьме ночной – одной лампады жало. Вглуши ночной – над слухом вздох и стон. (№ 101 наст. изд.).Так получилось, что при написании текста края первых двух строк на листе бумаги совпали с концами двух стихов. В третьей строке достаточно было перенести один предлог, одну букву – «В» – в четвертую, чтобы не возникало явления «переноса» и была в точности соблюдена нормальная структура строфы (катрена). Но Гомолицкий от этого отказался![65]
В этой связи следует отметить другую сторону данного приема, указывающую на более общие особенности творческого мышления автора. Прием этот означал подчинение принципа фиксированности текста принципу вариативности его. Сопоставление публикаций в газете Свобода в 1921 г. и первых стихотворений из сборника Миниатюры показало бы читателю различия разделения на строки в одних и тех же текстах. Переписывая свои неопубликованные стихотворения 1920-х годов на разных этапах или для разных адресатов, автор варьировал и разбиение на строки. При этом большую роль в рукописях получали визуальные свойства манускрипта – каллиграфия и элементы орнамента, авторские заставки и виньетки. Манускрипт превращался в «рукописную книгу». Мы помним, как заворожен подросток был чудом типографской техники, выпуская свой первый, острожский сборник. Теперь же, в середине 1920-х годов, горячую увлеченность вызывают в нем художественные возможности использования в тексте черт воспроизводимого почерка, «буква как таковая». Гомолицкий утверждал, что увлечение графикой в детстве предшествовало у него открытию себя как поэта. В 1920-е годы собственные литературные рукописи и коллективные рукописные журналы, подготовляемые совместно со сверстниками, он украшал своими графическими заставками. Отправляя экземпляр «Дуновения» А. Л. Бему, он писал 28 марта 1928 г.: «Посылаю Вам Дуновение. Простите, что переписано карандашом – в видах экономии. Рисунки – мои. Я еще Вам не посылал своих рисунков, т. к. в замке не было где рисовать»[66]. В 1938–1939 годах Гомолицкий брал уроки графики у Адама Гержабека в Городской школе декоративных искусств и живописи в Варшаве. В мемуарах он признавался, что никогда, даже в период упражнений с мольбертом, цвета и краски не вызывали в нем возбуждения[67] и он всегда считал, что его призвание – графика, в особенности книжная. О себе как художнике он объявил, выполнив обложку к своей рукописной книге Дом (ноябрь 1933 г.). Его виньетка украсила журнал Меч, выходивший с мая 1934 г. На обложке книжного издания поэмы «Варшава» (1934) был помещен его силуэтный рисунок варшавского памятника Юзефу Понятовскому, а на четвертой странице обложки-конверта, рисовавшейся вручную, – его изображение монумента Коперника. Тогда же Гомолицкий оформил издания переведенных Влодзимежем Слободником «Песни про купца Калашникова», которая вышла в октябре 1934 г.[68], и «Домика в Коломне» и «Моцарта и Сальери»[69]. В его же оформлении вышли и тетрадки серии «Священная Лира» (1937–1938).
На Миниатюры обратила внимание зарубежная пресса: в белградской газете Новое Время появилась сочувственная рецензия на книжку юного поэта. Сотрудник газеты с петербургских времен К. Я. Шумлевич писал:
В книжке 31 маленькая страничка. И всё же она лучше многотомных писаний иных современных поэтов. Стихи Льва Гомолицкого (период 1919–1921 г.) напечатаны в форме прозы. Это, конечно, ни к чему. Конечно, унижение паче гордости. Но поэты получили узаконенное традицией право писать стихи по особой, чрезвычайной форме – зачем же от этого права отказываться? Подобного рода эксперименты допустимы лишь в юмористических журналах. У Гомолицкого же лирика и притом неплохая. <…> Это о форме. Что касается до содержания, то, как я уже сказал, оно заслуживает внимания. В наше изломанное, фальшивое время приятно поражает простота и искренность.
Вот – «Гений»:
«Когда я болен, – ко мне слетает гений одинокий.
Насмешливый и гордый для других, он для меня единственное счастье. Мы с ним друзья, невеста и жених.
Когда вокруг вражда, за окнами ненастье, – он в сумерки склоняется ко мне и сказку говорит. Как детское мечтанье, как чары ясные, как музыка во сне, так и его звучит повествованье».
Очень изящна, в манере Андерсена, нарисованная акварельная картинка: «Домовой». <…>
Заявив, что в стихотворениях «Цветы», «Старик», «Под кленами» «чувствуется дыхание Музы, которая навещала поэта», рецензент писал:
С точки зрения формы – стихи не всегда удовлетворительны. Нет филигранной отделки, нет тонкости обработки. Небрежные рифмы: «мокрый», «блеклый» и т. п. Немало неудачных выражений: «у обоих нас свои большие боли», «юный поцелуй блаженен и роскошен», «я буду ей шептать волшебные мечты»[70] и проч. Но всё можно простить за крупицу истинного дарования, а оно в стихах Гомолицкого налицо.
Подождем более значительной по размерам книжки[71].
Ждать новой книжки пришлось долго. На фоне заметного «дебюта» молодого поэта в варшавской и берлинской прессе в 1921 году выглядит необъяснимым его исчезновение из печати на несколько лет, совпавшее с возвращением семьи Гомолицких в Острог. Решение вернуться далось Гомолицким, видимо, нелегко. В 1918–1920 гг. они свое пребывание в Остроге рассматривали как сугубо случайное и временное, ждали момента выбраться и не видели смысла в попытках приобщиться к тамошней среде. Поэтому Льва и не записывали в гимназию. Впрочем, и обстановка в гимназии в годы «смуты» (1918–1921), по-видимому, отпугивала родителей. В хроникальной заметке в тогдашнем гимназическом журнале, описывавшей вытеснение прежних интересов учащихся новыми – карточные игры, вечеринки, танцы, – говорилось:
События последних лет совершенно изменили не только основы всей нашей жизни, но и самую жизнь; переоценка ценностей – характерная черта переходного времени – в равной степени коснулась и учащихся. То, что не так давно стояло у нас на первом плане, отошло на последний; совершенно новые интересы, раньше едва касавшиеся учащихся, выдвинуты на первое место.
Ученика (разумеется, старших классов) времен «старого режима» интересовали прежде всего, а часто исключительно, вопросы чисто-ученические – вопросы отметок, аттестатов, трудностей предмета; ученика нынешнего, революционного времени, эти вопросы почти не касаются; когда же приходится давать отчет в своих знаниях – следуют лишь отказы от уроков. Вопросы ученические интересуют лишь учеников младших классов. У нас же на первый план выступает частная жизнь[72].
Чем же было вызвано желание Гомолицких оставить Варшаву? Сильные антирусские, антиимперские настроения в столице, усугубленные в ходе недавней советско-польской войны, создавали атмосферу, которая выглядела неуютной для бывшего жандармского офицера. Гомолицких пугали альтернативы, перед которыми они там очутились: или эмигрантское бесправие, дрязги эмигрантского общества – или превращение в поляков с отсечением своего русского прошлого. Выбор был сделан, во-первых, в пользу «русского», а во-вторых, в пользу «меньшинственной» идентичности взамен слияния с эмиграцией. Жизнь на «кресах» создавала ощущение физического контакта с «Россией», с русской землей, по которой – внутри самого города – была проведена разделявшая два государства граница. Такого ощущения органичности русского быта, «почвенного родства» не испытывали эмигранты, жившие в Париже или Берлине. Острог входил в ту громадную территорию, которая отошла к Польше по Рижскому мирному договору (март 1921 г.) и которую называли «восточные кресы». Из проживавших на ней семи миллионов населения поляки во многих районах составляли меньшинство. Великороссов, по официальным статистическим данным, было около 140 тысяч, из коих по меньшей мере две трети были не «эмигранты» или «беженцы», но коренное население, постоянно находившееся здесь и до революции[73]. И хотя Гомолицких к нему отнести было нельзя – они были пришельцами военного времени, – жизнь здесь казалась семье предпочтительнее того, с чем она столкнулась в Варшаве. Врастание в эту жизнь выразилось и в поступлении Льва в местную гимназию в 1922 году: ему оставалось закончить три старших класса.
Гомолицкий завершал гимназическое обучение, когда школьный вопрос на кресах приобрел драматическую остроту. Из-за того, что за пределами «линии Керзона» польское население было столь малочисленным, задача «ополячения» края придавала срочность шагам, направленным на искоренение системы школьного образования царского времени и замену ее новой. Русским гимназиям предлагалось перейти на польский язык обучения (сохранив русский язык лишь в качестве одного из предметов). В случае отказа они теряли статус государственной школы и лишались правительственной поддержки, а удостоверение об окончании курса обучения не давало права на поступление в вуз ни в самой Польше, ни за границей. Но Гомолицкому закончить гимназический курс вообще не удалось. С осени 1924 г. мужская русская гимназия в Остроге были закрыта и заменена польской гимназией совместного (для мальчиков и девочек) обучения. Вообще во всей Польше к концу 1923-24 учебного года из 30 русских школ, работавших в 1922-23 году, осталось лишь 19[74]. Судя по роману в стихах «Совидец», в борьбу за спасение русской гимназии включился и отец поэта (в то время работавший в городском архиве)[75]. В этом куске сопоставлены два взрыва, потрясшие школьную жизнь в Остроге, – взрыв настоящей гранаты, принесенной учеником в класс, в результате которого подростку оторвало палец, и «взрыв» русского быта вследствие закрытия гимназии:
ничто тоски той не взорвет:ни взрыв взаправдашный гранаты —находку школьник в класс несетблаженно пряча под заплатыпока на переменке толкон с другом между парт недритсявдруг гром все в класс: там: дым клубитсяи палец вбитый в потолок —ни взрыв иной – извне: теснитсяиз года в год здесь русский бытбедней ущербней и грозитсудьба гимназии – закрытьсявот в округ едет комитетродительский – отец ораторуж реч заводит но кураторбледнея обрывает: нето ручку ручку потирая– то месть истории – сечотладонью воздух повторяя:то месть истории! и вотнет русской школы <…>Окончить гимназию 21-летнему юноше, уже и так потерявшему несколько школьных лет, оказалось невозможно. «Скверно недоучиться. А ведь я опоздал всего год. Но кто же знал, что гимназия в Остроге закроется. Когда подумаю, что м. б. мечта об университете для меня навсегда потеряна, становится не по себе, хотя я привык ко всему», – писал Гомолицкий А. Л. Бему 15 марта 1928 г.[76] Одновременно с закрытием обеих русских школ и как бы в компенсацию этому в Остроге было создано местное отделение Русского благотворительного общества в Польше, ставившего своей целью сохранение русской культуры. Под его эгидой в городе, как и в других центрах русской диаспоры, стали ежегодно проводиться «Дни Русской Культуры». В устройстве вечеров участие принимали, наряду с другими горожанами, Аделаида Степановна Гомолицкая и мать товарища Льва по гимназии и по литературному кружку Мария Юрьева. Общество просуществовало до самой войны и было закрыто советскими властями в сентябре 1939 г.[77]
Одновременно с поступлением Льва в школу в 1922 году возникло гимназическое поэтическое содружество «Четки». О составе и деятельности этого кружка учащихся до нас дошли лишь скупые и фрагментарные сведения. Он создан был по инициативе Пантелеймона Юрьева, которому суждено было стать одной из самых интересных фигур русской литературной жизни в Польше, как межвоенного, так и послевоенного периодов. В конце 1920-х годов, спустя несколько лет после окончания гимназии, он под псевдонимом Семен Витязевский завоевывал известность в качестве поэта, беллетриста, автора многочисленных статей, посвященных истории Острога и Юго-Западной Руси, и на редкость плодовитого журналиста, выступавшего в меньшинственной русской прессе в Польше. Как и Гомолицкий, Юрьев на Волыни был пришлецом; он родился в Москве в 1904 г. (по менее достоверным данным – в 1906 г.), и семья его оказалась в Остроге в годы войны[78]. Родители сразу записали его в городскую гимназию, и он уже в начальных классах участвовал во всех литературно-издательских начинаниях гимназистов. Начало своей литературной работы он возводил то к 1917–1918 (подразумевая, видимо, выступление в острожском альманахе Рафальского и Гаськевича Молодые силы), то даже к 1912 году. Круг его литературных и интеллектуальных интересов оказался во многом очень близким Льву, и их общение в 1920-е годы во многом наложило печать на творческую биографию Гомолицкого этого периода. Помимо них содружество «Четки» включало Андрея Басюка (в том же 1922 году уехавшего во Францию и поселившегося в Лионе); писавшего по-украински Антипа Павлюка (1899–1960), впоследствии известного украинского поэта, в 1922 уехавшего в Прагу и издавшего там свои первые книги; Анатолия Дерпта, Олега Острожского, Михаила Рекало. Содружество просуществовало около пяти лет, распавшись к началу 1927 года из-за разъезда участников после окончания гимназии. Название кружка было выбрано (как вспоминал позднее П. Юрьев) в честь книги Ахматовой[79]. Пятилетний юбилей общества был отмечен небольшой подборкой стихотворений его членов в газете[80], редактором которой недолгое время был Витязевский. До нас дошли лишь стихотворные выступления «Четок», хотя краткая заметка, сопровождавшая юбилейную газетную публикацию, участниками группы называла не только поэтов, но и писателей, художников и журналистов. В заметке, несомненно составленной самим основателем кружка[81], также сообщалось:
В течение пяти лет содружеством было выпущено 47 томов своих изданий (рукописных, печатных, гектографированных).
Члены содружества раскинуты сейчас волею судеб по всему земному шару. <…>
В конце этого месяца выйдет небольшой юбилейный сборник «Четок» при участии почти всех «Четковцев»[82].
Анонсированный сборник, однако, издан не был. Но и после распада, вплоть до 1930 года, марка «Четок» продолжала фигурировать в некоторых печатных выступлениях участников. Составив в 1930 г. большую антологию Сборник русской поэзии в Польше, С. Витязевский выпустил ее во Львове под маркой издательства «Четки».
Несмотря на очевидное стремление Витязевского-Юрьева придать содружеству «Четки» и его истории как можно более внушительный вид и то обстоятельство, что материальных подтверждений существования к юбилейной дате такого большого числа совместных печатных выступлений группы в нашем распоряжении не имеется, нет, однако, и оснований сомневаться в сведениях, сообщенных в заметке. Предлагая в письме к А. Л. Бему от 3 марта 1927 взвесить возможность стеклографированного издания сборника «Скита поэтов», Гомолицкий рассказывал: «У нас в Остроге в распавшемся теперь литературном содружестве Четки очень практиковались рукописные “издания” и почти ежемесячно выходил журнал нормального формата книги, около 100 стр. номер. <…> Наши запросы ограничивались рукописью, одним экземпляром, мы располагали своими ограниченными средствами – но то же можно осуществить и в иных размерах, достигнуть же можно очень больших результатов, по обложке почти неотличимости от книги».
Нельзя не признать сам по себе факт такой длительной совместной поэтической работы в глуши, в маленьком провинциальном городке, в высшей степени примечательным. Амбиции «четковцев» заставляли их сравнивать себя и с пражским «Скитом поэтов», и с варшавской «Таверной поэтов» и считать себя наравне с ними. Одним из оснований для подобных сопоставлений было именно участие Гомолицкого в кружке[83]. Можно полагать, что в число 47 «печатных» выступлений, упомянутых в юбилейной газетной заметке о «Четках», вошли и его Миниатюры, и Стихотворения 1918 г. Он, несомненно, пользовался большим авторитетом среди товарищей по кружку. Влияние его проявилось уже в том, что некоторые участники вслед за ним обратились к облюбованной им «прозаизированной» записи стихотворных текстов[84].
Второй острожский период был временем сосредоточенной внутренней работы у Гомолицкого, религиозных исканий и погружения в мистику[85]. Родителям поэта эта сторона его духовной жизни была совершенно чужда. Впоследствии он говорил о их нерелигиозности[86]. В своей русской автобиографии он писал:
В доме моего детства был обряд, но не религия – ощущение близкого присутствия Бога. Моя встреча с Ним была только моею встречей. Никто и ничего не стояло между нами.
Он мне явился великаном. Сидел на холме, с головой невидимой за облаками, и чертил по небу знаки – завет между Богом и человеком[87].
Поиски Бога прошли этап яростного богоборчества. Описывая в «Совидце» распадение Я на «трагический дух» и «персть», Гомолицкий рассказывает об исступленных молитвах, борьбе с демонами и с «любострастием», сходной с терзаниями Евагрия в «Добротолюбии». Он погрузился в йогу, спал на досках, доходил до крайностей аскетизма. В стихотворении, напечатанном в Дуновении (1932 г.), он рассказывал:
Постель казалась мне греховно нежной —плоть вероломную я к доскам приучал,кладя на стол свой отдых неизбежный,и на спине, как мертвый, застывал.В «Совидце» он говорит, что «Раджа-йога» Вивекананды впервые раскрыла ему его «сознанья недра». Философские, религиозные, богоискательские интересы Гомолицкого сблизили его с другим товарищем по гимназическому кружку – Михаилом Рекало. Будучи младше на год, Михаил закончил гимназию в 1922 г. – в год поступления туда Льва. Это был первый и единственный в его жизни близкий друг. Михаил был не по возрасту образован, знал много языков, в частности классические, английский и древнееврейский. Гомолицкий находил в нем черты подлинной гениальности. Круг его духовных интересов охватывал древнеиндийскую философию (Бхагават-гита), древнееврейские мистические тексты, оккультные науки. Ему в наследство досталась огромная библиотека по религии, теософии и восточной философии, в которую они погружались вместе со Львом[88]. Подробный рассказ об их отношениях («обменное мыслетеченье»), которые дали чрезвычайно мощный толчок в интеллектуальном росте Гомолицкого, содержится в шестой главе «Совидца»:
но в этой ночи одичаньягерою послан странный друг:ни с кем не схожий он мечтательот отрочества мудр и седтеософический читательв юродстве мистик и поэтйог – практикует пранаямумаг – неподвижный пялит взглядглаза вперенные упрямослюдою чорною блестятон совершенств для плоти чаети избавления от тьмыязык санскритский изучаетдревнееврейские псалмыв углу ево светильник тлеети мирро умащон чернеетбеззубый череп и плитас санскритской тайнописью темной:любомудрящие местав микрокосмическом огромныйкосмический надумный мирсловесный непрерывный пир —с любомудрящими речамиМихаил Рекало принадлежал к семье, очень известной и уважаемой в Остроге. Его отец, Михаил Федорович Рекало (1861–1908), статский советник, преподавал математику и физику в городской мужской гимназии; мать Мария Григорьевна (в девичестве Кисла, 1873–1934), поборница женского образования, основала в 1906 году частное женское училище 1-го разряда (открыто в 1908 г.), значение которого ясно по тому, что в существовавшее тогда в Остроге женское училище графа Д. Н. Блудова принимались воспитанницы лишь православные и преимущественно духовного звания. Вплоть до 1917 года предпринимались усилия расширить училище Рекало и преобразовать его в правительственную женскую гимназию, но государственный статус оно получило лишь в период Украинской Народной Республики, в 1918 г. С 1922 года оно вновь стало частной русской гимназией, а в 1924 г. в ходе реформы образования было слито с мужской гимназией в гимназию имени Марии Конопницкой с совместным мужским и женским обучением на польском языке[89].
Когда Гомолицкий в 1940–1941 гг. набрасывал портрет своего «хладного друга» в романе в стихах, он ничего не знал о его участи, жив тот или нет, потеряв следы его в хаосе военных событий. Приступив к учительской работе в начальной школе Глухова Ковельского уезда в 1928 году и в 1935 году продолжив ее в селе Сыново, Михаил Рекало, когда разразилась мировая война, был мобилизован в Пултуске в 13-й пехотный полк польской армии, но, после занятия «восточных кресов» Красной армией 17 сентября 1939 г., был демобилизован и вернулся на работу в школе. После нападения Германии на СССР 22 июня 1941 года он поспешил домой в Острог и учительствовал во время немецкой оккупации в родном городе. По освобождении Волыни Рекало назначили 16 февраля 1944 директором острожской неполной средней школы № 2, а спустя три месяца, 15 мая 1944, мобилизовали на военную службу рядовым 183 стрелкового полка, который после разгрома Германии был направлен в Хабаровск, на Дальний Восток. М. М. Рекало находился там с 8 августа по 3 сентября 1945 г. 7 октября 1945 он был демобилизован и, вернувшись в Острог, работал в 1946–1956 гг. в средней школе № 1, а затем с 1956 до выхода на пенсию в 1971 – в Острожской средней школе-интернате, преподавая, главным образом, английский язык. В 1958 г. он закончил заочное отделение Одесского педагогического института, получив, таким образом, необходимый ему для службы диплом о высшем образовании[90].
Портрет Михаила Рекало Гомолицкий дал в своей первой автобиографической повести польского периода «Бегство», скрыв его под именем Игорь Рутилов. Там он привел стихотворение Рекало в собственном переводе, сильно утрируя «абсурдистские» черты оригинального текста и добавив собственный комментарий по этому поводу[91]. Рекало писал стихи с гимназических лет по крайней мере до конца 1930-х годов, но, насколько нам известно, за пределами острожских «изданий» «Четок» никогда не выступал. О послевоенной судьбе друга Гомолицкий впервые узнал лишь в 1979 году, когда Рекало, получив его адрес через Пантелеймона Юрьева, вступил с ним в переписку. Гомолицкий тогда стал работать над новым своим автобиографическим сочинением «Гороскоп». Вспоминая прошлое, он писал Рекало: «Интеллектуальный заряд наших встреч эмоционально сохранился – по крайней мере, в моей жизни – по сей день, стал подтекстом переживаний в течение полувека, оплодотворял мои книги»[92]. Вспоминая старые стихи Рекало, Гомолицкий писал ему:
Дорогой отче! Я всегда высоко ценил твои поэтические экзерсисы. Были в них искорки гениальности, как в обломке сырой природной руды содержатся крошечные крупинки золота. Надо было только эти зернышки драгоценного металла выплавить, очистить и должным образом оправить. Сам ты сделать такого не мог, поскольку это потребовало бы определенной специализации, на которую у тебя никогда не было охоты. Р<афальский> на подобные вещи не годился, он был готов вместе с водою выплеснуть и ребенка. Отдельные твои строфы хорошо запали мне в память. Я даже пытался переводить их – без особого результата. Например:
Склонившись над книгою старец седой
Читал про житье носорога,
А красный как рак и безносый запой
Давно уж стоял у порога.
Вся загвоздка в твоем случае заключалась в том, что оригинальность твоих экзерсисов в общем потоке времени уже утратила актуальность. Ее открыли русские дадаисты, именовавшие себя кубо-футуристами, и таким именно способом эпатировали непосвященных читателей, причем за двадцать лет до тебя, начиная с 1908 года[93].
О переписке с Рекало Гомолицкий упоминает в Гороскопе, где он рассказывает о нем как о полиглоте, переводчике «Листьев травы» Уитмена, а по поводу полученного из Острога первого письма замечает: «Грустное это его письмо. В конечном итоге большинство человеческих усилий идет прахом»[94].
Книги из домашней библиотеки Рекало, проштудированные совместно с другом, и беседы о них явились для Гомолицкого «вратами учености». Чрезвычайно сильное впечатление на юношей произвело чтение «Космического сознания» Ричарда Мориса Бекка[95] – одного из главных трудов в оккультной литературе ХХ века[96]. Канадский врач-психиатр, друг Уитмена и автор первой его биографии, некоторые главы которой были написаны самим поэтом, издатель и комментатор его произведений и один из его душеприказчиков, Бекк в своей книге выдвинул понятие «космического сознания», доступного лишь новому роду человечества и противоположного обыденному мышлению остальных людей. Уитмен в ней как первый человек, в полной мере обладающий этим качеством, приходящий путем озарений к мистически переживаемому ощущению единства человека со вселенной, сближен был с творцами мировых религий Буддой, Магометом, Иисусом Христом[97]. В книге Бекка Рекало и Гомолицкий находили ключ к постижению и толкованию «Листьев травы» – произведения, оставившего неизгладимую печать на Гомолицком на протяжении всей его жизни. Впоследствии, в послевоенный период он вводил в свои книги в переводе на польский язык особенно поразившие его куски из уитменовских стихотворений. Он утверждал, что такое вдохновение, которое испытал от Уитмена, исходило для него только от чтения великого украинского философа XVIII в. Григория Сковороды[98].