Книга Ночевала тучка золотая. Солдат и мальчик - читать онлайн бесплатно, автор Анатолий Игнатьевич Приставкин. Cтраница 11
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Ночевала тучка золотая. Солдат и мальчик
Ночевала тучка золотая. Солдат и мальчик
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Ночевала тучка золотая. Солдат и мальчик

– Это не ошибка? – И уже к другим: – Это ведь непонятно, что происходит! Ну как они, скажите, могли что-то сюда спрятать! У них ни инструмента… Ничего…

– Ладно, – согласился технолог и поправил металлические очки. – Это последнее. Не найдем – закончим. Значит, твои молодцы ловчей нас!

– Или честней! – сказал директор. – И ничего они не украли!

– Кроме тех, шестнадцати…

– Кроме тех… – вздохнув, повторил директор.


Подросток из Раменского в это время с выражением читал стихи:

Кавказ подо мною. Один в вышинеСтою над снегами у края стремнины;Орел, с отдаленной поднявшись вершины,Парит неподвижно со мной наравне…

Сашка сказал Кольке:

– Про товарища Сталина стихи!

– Как это? – не понял Колька. До него всегда медленно доходило.

Сашка рассердился, стал объяснять:

– Ну, он же на горе стоит… Один, как памятник, понимаешь? Он же великий, значит, на горе и один… И орел, видишь, не выше его, боится выше-то, а наравне! А он, значит, стоит и на Советский Союз смотрит, чтобы всех-всех видно было! Понял?

Подросток продолжал читать:

…Там ниже мох тощий, кустарник сухой;А там уже рощи, зеленые сени,Где птицы щебечут, где скачут олени.А там уже люди гнездятся в горах…

В этом месте в зале почему-то наступила особенная, глухая тишина. Впрочем, увлеченный чтец этого не замечал, он выкрикивал бойко знакомые стихи:

…И ползают овцы по злачным стремнинам,И пастырь нисходит к веселым долинам,Где мчится Арагва в тенистых брегах,И нищий наездник таится в ущелье…

Раздался странный шелест по рядам. В зале вдруг от ряда к ряду стали передаваться слова, но смысл их трудно было уловить. Понятно было одно: «Стихи-то про чечню! Про них! Про гадов!»

Так возбудились, что забыли и поаплодировать. Колонисты аплодировали сами себе.


…Доску наконец-то вскрыли, взвизгнули напоследок огромные гвозди, и глазам комиссии открылась яма, подземелье, в глубине которого мерцали золотыми бликами крышечки банок. Сколько их там было – сотни или тысячи? – сразу невозможно было понять.

Банки были уложены кучками на землю, и на крышечках каждой из них стояла метка хозяина: буква и цифра. Это чтобы потом не поперепутать!

Технолог, кряхтя, спрыгнул в яму, поправил свои железные очки, осмотрелся – все не верил, что такое может быть. Задрал голову к директору, попросил подать ему бумагу и карандаш.

– Акт будем составлять! Тут у них товару поболе, чем на заводском нашем складе, – сказал. – Оприходуем? Товарищ Мешков?

Петр Анисимович, сразу побледневший, с готовностью полез в портфель и достал бумагу. Потухшим голосом произнес:

– Это ведь непонятно, что происходит…


Когда Кузьмёныши вышли на сцену, в зале стояла натянутая тишина. Братья посмотрели на передний ряд, где сидели колонисты, потом, уставясь в пространство, завели:

На дубу зеленом, да над тем просторомДва сокола ясных вели разговоры,А соколов этих люди все узнали…Первый сокол Ленин, второй сокол Сталин.

Грустная, конечно, песня, как соколы прощались, один из них умирал, а второй ему и говорит… Говорит, что мы клянемся, но с дороги не свернем.

И сдержал он клятву, клятву боевую,Сделал он счастливойВсю-ю стра-ну род-ну-у-ю…

Закончили на высокой ноте, очень даже трогательно, а для большего веселья грянули «Гоп со Смыком». Она тоже хорошо ложилась на два голоса.

Изобразили в сценах и под рокот одобрения убежали.

Уходя, братья видели, как через сидящих на полу колонистов пробирается к своему месту директор Петр Анисимович, прижимая к груди портфель. Лицо у него, нельзя не заметить, было не просто грустным, а каким-то угнетенным, серого цвета.

Тяжело вздохнув, он уселся на свой стул и приготовился слушать, не зная, что концерт подходит к концу.

– Фокусы и манипуляции! – объявила со сцены Евгения Васильевна и, помахав рукой с зажатым списком, вызвала на середину Митька.

Митек голову обвязал найденным в подсобке башлыком наподобие какого-то восточного факира, но колонисты его узнали и сразу захихикали:

– Это Митек! Митек! Он от шупа вшпотел!

Митек сделал вид, что ничего не слышит, и вообще изображал из себя какого-то мага. Он поднял руки вверх, поводил ими в воздухе – на ладони оказалось яблоко. Митек откусил яблоко, а колонисты с первого ряда прокомментировали:

– Ни фига себе! А банку с джемом достать можешь?

Директор при этих словах вздрогнул, испуганно оглянулся.

Митек со вкусом доел яблоко, снова пошарил в воздухе, шевеля пальцами, и у него обнаружилась в руке золотая крышечка, из тех, которыми закрывают банки в цехе. Потом крышечек оказалось много, и они посыпались на сцену, а две упали в зал.

– На заводе наворовал… Крышек-то! – громко сказал кто-то, на него зашикали.

– Не мешай смотреть!

– Главный номер! – предупредил Митек и посмотрел в зал. – У одного из ваш, кто шидит в жале, я вожму череш вождух предмет…

В зале оживились, стали проверять карманы.

Директор поежился и с опаской поглядел на Митька. Может, он сейчас жалел, что разрешил ему выступать.

Митек беспечно осмотрел зал, нашел директора и сосредоточился на его портфеле, даже руку к нему протянул.

Петр Анисимович прижал свой портфель к себе.

Митек мудро усмехнулся. В руке у него появилась бумажка.

– Вот! – крикнул он и помахал бумажкой в воздухе. – Это из портфеля.

– Докажи! – закричал зал, а директор покосился на свой портфель. Он был крепко заперт на оба замка.

– Можно? Докажать? – спросил Митек директора.

– Можно, можно, – устало отмахнулся тот, не выпуская из рук портфеля.

– Читаю, – сказал Митек и уткнулся в бумажку: – «Шегодня, пятого октября, был проишведен обышк на территории колонии, в чашношти в шпальне штарших мальчиков… В шпальне были вшкрыты полы и обнаружен тайник, а в нем…»

– Постойте! – вскрикнул Петр Анисимович и даже привстал от волнения. – Да это же мой документ!

– Читай! Читай, фокусник! – закричал зал.

– «…тайник, – повторил Митек четко. – А в нем пятьшот банок коншервированного шливого джема жаводшкого ишготовления…»

– Верните мою бумагу, – попросил директор. – Я сейчас объясню…

Но уже колонисты пробирались к выходу, наверное, надеялись спасти хоть часть своих сокровищ. Да и какой тут, к черту, вечер дружбы, если шмонают за твоей спиной!

Стали подниматься и колхозники, посмеиваясь между собой. Вот это фокусники так фокусники: по соседству пятьсот банок в честь дружбы унесли – и спасибо не сказали.

Среди шума и хлопанья стульев не сразу различился голос с задних рядов: «Ти-ше! Ти-ше, говорят!»

Люди недоуменно замолкали, оглядываясь в сторону голоса: чего это как резаный вопит, может, и его уже обчистили?

В наступающей тишине явственно, совсем рядом дробью прозвучали копыта, раздалось ржанье лошади и гортанные выкрики. Потом грохнуло, как с потолка, дрогнули стены, посыпалась штукатурка. Впечатление и правда было такое, что обрушивается свод. Люди машинально пригнулись, а некоторые бросились на пол.

Наступила глухая тишина. Все прислушивались, ждали, глядя вверх. Но ничего не происходило. И тогда люди зашевелились, приходя в себя и растерянно озираясь. И вдруг бросились к дверям, без давки, без крика, вообще без слов проскочили и исчезли, бросив колонистов в полутемном клубе.

– Дружки-то новые слиняли?! – произнеслось в тишине нахально.

И тут обрел голос Петр Анисимович.

– Всем колонистам оставаться в клубе! – выкрикнул он, оглядываясь на дверь. – Будем выходить организованно, когда… Когда… Когда…

– У Портфельчика пластинку от страха заело! – прошептал Сашка.

Колька кивнул. Но он тоже смотрел на дверь.

С улицы влетел – все вздрогнули – крик.

– Они машину взорвали! Там Вера наша! Там дом горит!

– А люди? – спросил хрипло директор. Непонятно было, каких людей он имел в виду. Тех, что были тут и разбежались, или… тех… – Ну, кто-нибудь там есть? – Голос у директора взвизгнул и сорвался.

Колонист повторил про машину и про Веру… И про дом, который горит.

Директор осторожно подошел к дверям и выглянул наружу. Еще раз выглянул, прислушиваясь к звукам, что доносились с улицы. Не очень решительно произнес, хрипловато откашливаясь:

– Будем это… Значит… Наружу… Это ведь непонятно, что происходит…

Колонисты потянулись к выходу, но никто не рвался вперед.

Пустынна была улица, темна, ни одного окошка не светилось в домах. Может, их успели покинуть?

На площади за клубом костром пылал «студебеккер», тот самый, что возил колонистов на завод. Ребята, замерев, глядели на огонь. Наверное, подумалось сейчас о Вере.

Директор, не останавливаясь и будто не замечая горящей машины, двинулся вперед, а все кинулись за ним вслед. Где-то на окраине, за деревьями, колебалось розовое пламя. Когда приблизились, стало видно, что горит дом.

Колька, вздрогнув, сказал:

– Это же дом Ильи!

А Сашка спросил:

– Думаешь, он там?

– Откуда мне знать.

– Небось сбежал… Или… Нет?

Братья переглянулись. В глазах у Сашки, который был лицом к пожару, плясали красные огни.

Директор оглянулся, почти истерически закричал:

– Никому… Никуда… Не подходить! Только со мной! Ясно?

И оттого, что он так громко и так не по-мужски закричал, ребята будто сжались и притихли совсем.

Картина была такая. Директор шел впереди, выставив перед собой портфель, как щит.

Походка его была не то чтобы нерешительная, а какая-то неровная, дерганая, будто он разучился ходить. Он, наверное, спиной чувствовал, как его подпирают дети. А им тоже казалось, что вот так, за ним, ближе к нему, они лучше прикрыты и защищены.

Слава богу, что никто из них не мог в это время видеть его лица.


Да еще эта глухая темнота, особенно беспросветная после яркого пожара!

Мы шли, сбившись в молчаливую плотную массу. Еще наши глаза, не привыкшие к черной ночи, хранили на своей сетчатке красные блики пламени. С непривычки могло бы показаться, что повсюду из черноты выглядывают языки огня. Даже ступать мы старались осторожно, чтобы не греметь обувью. Мы затаили дыхание, старались не кашлять, не чихать.

Задние поминутно оглядывались и норовили протиснуться в середку, так казалось безопаснее. Все кругом угрожало нам: и ночь, и вязкая тяжелая темнота, и непролазная чаща кукурузы по сторонам дороги, потрескивающей от нечувствительного ветерка.

Что мы знали, что мы могли понимать в той опасности, которая нам угрожала? Да ничего мы не понимали и не знали!

Шушуканье да скрытность вокруг каких-то дел, о которых можно было лишь догадываться, как о несчастном пожаре в колонии…

Но ведь мы были легковерны, беспечны, мы еще не угадывали, что мы смертны, даже опасность, не совсем для нас ясная, казалась нам прежде не больше чем игрой.

Война приучила нас бороться за свое существование, но она вовсе не приучила нас к ожиданию смерти.

Это потом тот, кто уцелеет, взрослым переживет все снова: ржание лошадей, чужие гортанные голоса, взрывы, горящую посреди пустынной станицы машину и прохождение через чужую ночь.

Нам было страшно не оттого, что мы могли погибнуть. Так бывает жутко загнанному зверьку, которого настигло неведомое механическое чудовище, не выпуская из коридора света! Мы, как маленькие зверята, шкурой чувствовали, что загнаны в эту ночь, в эту кукурузу, в эти взрывы и пожары…

Но ведь это слова. Слова, написанные через сорок лет после тех осенних событий сорок четвертого года. Возможно ли извлечь из себя, сидя в удобной московской квартире, то ощущение беспросветного ужаса, который был тем сильней, чем больше нас было! Он умножился будто на страх каждого из нас, мы были вместе, но страх-то был у каждого свой, личный! Берущий за горло!

Я только запомнил, и эта память кожи – самое реальное, что может быть, – как подгибались от страха ноги, но не могли не идти, не бежать, ибо в этом беге чудилось нам спасение.

Был холод в животе и в груди, было безумное желание куда-то деться, исчезнуть, уйти, но только со всеми, не одному! И конечно, мы были на грани крика! Мы молчали, но если бы кто-то из нас вдруг закричал, завыл, как воет оцепленный флажками волк, то завыли бы и закричали все, и тогда мы могли бы уж точно сойти с ума…

Во всяком случае, этот путь, лежавший через смертельную ночь, был нашим порывом к жизни, не осознаваемым нами. Мы хотели жить, животом, грудью, ногами, руками…

Не всем из нас повезло.

20

Той же ночью Кузьмёныши решили бежать.

Паника, охватившая всю колонию, от директора Петра Анисимовича до последнего шакала из младших классов, коснулась и наших братьев.

Поразил их отчего-то не сам взрыв, случившийся вечером посреди деревни, и не пылающий костром «студебеккер», хотя непонятно было, как это может гореть железо, а добитый огнем дом Ильи-Зверька.

Зверек первый и предупреждал об опасности!

Предупреждал, да сам, дурачок, и попался! Судьбу-то не перехитришь, оказывается. Ловчил, ловчил, да и погорел. Но хоть подумалось так, а жалко было Илью. Помнилось не то, что он жульничал, а помнилось, как флажками в морду тыкал парню там, в Воронеже, когда гнались за братьями с воем торгаши. Да и тут, в деревне, на незнакомой земле, кто, как не Илья, привел их в свой дом… А провожая, предупредил: бегите, мол, отсюда, худо будет!

Говорить-то легко, а куда им бежать? Теперь-то, когда у них такой задел из банок с джемом есть, другое дело!

Теперь их любая проводница за банку в тамбур примет, а то и в вагон! Не на колесе, не в собачнике, а на полке барином поедут!

Братья, хоть друг на друга не смотрели, знали, чувствовали едино: все кругом горит, и тот слеп и глуп, кто не чувствует, что огонь к колонистам подобрался… Подпекает уже!

Никто не спал в ту ночь. Братья тоже не спали.

Старшие в свою с развороченным полом спальню прибились. Глядели сумрачно в глубокий подвал, отрытый ими, – холодный, крысиный запах шел оттуда.

Тоска подступала к сердцу от этой картины, замирало все внутри. Так, наверное, замирает мышь-полёвка, у которой поздней осенью, в преддверии голодной зимы, разорили хлебное гнездо.

Кузьмёныши не знали, но догадывались о подвале. Понимали, что для такого мощного потока банок и хранилище нужно большое. Но не одобряли они такое хранение.

Вон подпольщики в тылу врага и те по тройкам рассредоточены. А все для того, чтобы меньше попадаться.

А шакалье как шуровали скопом и прятали скопом, так скопом и попались – всё сразу потеряли!

Но братья этой ночью не о чужой – о своей заначке пеклись.

Было решено: как затихнет, рассовать свое богатство по мешкам да за спину и пешедралом на станцию… На поезд! И – бежать, бежать, бежать! В свете пожара в эту ночь им было особенно ясно. Про себя. Про свое спасение.

В полночь, когда колония наконец погрузилась в свой тяжкий неспокойный сон, если не бессонницу, братья шмыгнули за дом, проскреблись в колючий лаз, он чего-то сегодня особенно неудобен был, пробрались к берегу речушки.

Еще на подходе, из-за кустов увидели свет мелькающих фар, услышали мужские голоса.

Сердце у обоих зачастило, дрожь проняла до пяток! Решили, что до их заначки добрались, шуруют ее! Если уж отыскали в спальне под досками, отчего же не найти на берегу?!

Но, еще приблизившись, поняли: заначка их ни при чем.

Как говорят: кто о чем, а вшивый о бане!

Просто солдаты на мотоциклах приехали, на берегу на отдых стали. Костра не жгли, а подсвечивали друг другу фарами и матерились, возясь около своих машин. Даже на расстоянии был слышен резкий запах бензина.

Разговоры же громко велись про какое-то ущелье, где их подкараулили бандиты и, завалив дорогу камнями, расстреливали с горки.

Бойцы из ущелья выскочили, угробив мотоцикл с коляской, но одного из них контузило в голову и плечо.

Теперь Кузьмёныши разглядели и раненого бойца. Ему оказывали скорую помощь, а он стонал, ругался, а потом закричал пронзительно, братья вздрогнули:

– Басмачи, сволочь! К стенке их! Как были сто лет разбойники, так и остались головорезами! Они другого языка не понимают, мать их так… Всех, всех к стенке! Не зазря товарищ Сталин смел их на хрен под зад! Весь Кавказ надо очищать! Изменники Родины! Гитлеру прод-да-ли-сь!

Раненого перевязали, и он умолк, а бойцы, отойдя по нужде к кустам, стали говорить разные разности про войну, которой уж конец виден, пусть и за горами! Про то, как им не повезло – дружки осаждают Европу, а тут, курам на смех, приходится штурмовать дохлые сакли в ущельях… Со старухами да младенцами воевать!

Бойцы отговорились, стали укладываться спать. Братья поняли: не уедут они. Сегодня точно не уедут. А это значит, что побег до другого дня откладывается. Бежать без банок – гиблое дело. Куда бы ни навостряли они пятки, а ждут их, без своего запаса, голод, да попрошайничество, да кражи… И в конечном счете – милиция!

Да и кто от своего, такого богатства, по своей воле уйдет?

Колька так и заявил: лягу, мол, умру, но от заначки шага не сделаю! Лучше, мол, прям на берегу возле заначки жизнь отдать, чем такую заначку бросить!

Решили, в общем, ждать утра, которое, если верить сказкам, куда мудренее вечера.

А оно уже подступало, и сумерки сходили с невидимых пока гор вместе с легкой свежестью и порывистым, шуршащим по кукурузе ветерком.

Наутро за завтраком стало известно, что вернулась из больницы воспитательница Регина Петровна.

Кузьмёныши услышали новость в столовке, переглянулись. Оба подумали так: повезло. Не было бы, как говорят, счастья, да несчастье помогло!

Сбегали скорей к заначке, на берег реки. Бойцов уже не было, валялась на траве кровяная вата, обрывки бинтов, бычки от курева.

Колька рукой в нору залез: цела! Цела заначечка! Все банки наперечет, на месте! Холодненькие, гладенькие, тяжелые даже на ощупь.

Знали бы бойцы, близ какого богатства они тут храпели без задних ног!

Теперь до следующей ночи, когда они наметили снова бежать, непременно надо было увидеть свою Регину Петровну. Она хоть вернулась, и девочки утверждали, что видели ее, но нигде не показывалась. И в своей комнатке за кухней, как ребята ни пытались заглядывать в окошко, не показывалась тоже.

Промаялись, слоняясь целый день, и все зазря.

И когда вечером Колька сказал, что пора им бежать и ждать больше нет сил, Сашка вдруг решительно заявил, что без Регины Петровны, без того, чтобы ее увидать, он, Сашка, не сдвинется с места. Колька может умереть без заначки, а он, Сашка, не поедет, пока не увидит воспитательницу! И плевать ему на заначку! На все одиннадцать банок вместе с двумя мешками! На всё ему плевать! Не может уехать без Регины Петровны и ее мужичков! А то получится, что спасают братья самих себя, а такого человека, как Регина Петровна, оставляют тут погибать!

Они должны вместе бежать – вот что он понял!

И еще одна ночь была потеряна для побега.

Но уже и чувство первой тревоги, той душевной паники, которую пережили все колонисты, сгладилось, а страх, липкий, беспросветный страх, стал опадать и таять. Даже похороны Веры-шоферицы на третий день не взвинтили братьев.

С утра за старшеклассниками приехал от завода «ЗИСок», обшарпанный, дребезжащий, как телега.

Скамейки на нем не откидывались с бортов, а стояли поперек кузова и качались, потому что были не закреплены.

Да все показалось непривычным для колонистов. Сумрачный, молчаливый старик-шофер, и эти неудобные скамейки, и даже то, как их везли, осторожненько, будто стекло, не так, не так их возила лихая Вера!

Шоферицу Веру ребята жалели: она была почти своей. И уж, во всяком случае, не чужая, ибо все понимала про колонистов и никогда ни разу не продала! И машину водила! И красивой была! И веселой! И такой фартовой! Будто век прожила в колонии!

Но вот что странно: никто из ребят не захотел поехать на похороны, и объяснять не объясняли, почему не хотят ехать.

И лишь когда объявили, что ожидает всех кормежка в заводской столовой и даже будет мясо, ребята согласились. Мяса, надо сказать, им еще ни разу не давали. Поехали и Кузьмёныши.

У них был свой резон, не считая обеда: побывать, если удастся, на заднем дворе – когда еще такой случай представится – и посмотреть, целы ли несколько банок, заначенных под ящиками до всей этой суеты.

Если бы и их удалось прихватить с собой! Да перед побегом!

Панихида, как и ожидалось, происходила прямо на заводском дворе.

У гроба, которого не было видно за толпой, кучкой стояли женщины в белых платочках, некоторые из них плакали.

Колонистов увидали от проходной, стали оборачиваться, раздвинулись, пропуская их вперед.

Кузьмёныши, хоть не хотелось им этого, оказались прямо перед гробом, плоским, сколоченным из грубых досок и ничем не закрашенных. Эти доски приходились братьям на уровне глаз.

В гробу, куда они, приподнявшись на носки, уставились с любопытством и каким-то ожидаемым страхом, лежала, будто спала, красивая женщина с поджатыми губами; волосы ее, рыжеватые, золотившиеся, окаймляли спокойное чужое лицо.

Женщина никак не походила на бойкую шоферицу в кепочке да мужской одежде.

Это была другая, не ихняя Вера – братья сразу так поняли. И отвели глаза. Потупясь, они стали смотреть на ножки стола, на котором лежала покойница.

Стол, обитый железом, а сейчас покрытый простыней, был им знаком по цеху. На нем обычно стояли стеклянные банки с джемом, который они тырили за спиной закрывальщика.

Оба брата подумали, что скорей бы кончилось это занудство и они смогли бы потихоньку убраться на задний двор. Туда, где их банки!

От слез, от причитаний, вздыханий, сморканий вокруг, от всей этой толпы у них начинала болеть голова, как болела лишь в милиции, когда их вылавливали на рынке.

Наконец вышел старик-технолог, прямо в халате, и начал рассказывать всем про Веру, но смотрел он в лицо покойнице. Он говорил, что Вера была молодой девушкой, ей исполнилось девятнадцать, но многое в своей короткой жизни пережила, и главное, она пережила фашистскую оккупацию. Фашисты угоняли население в рабство, а с Верой они справиться не могли… Она трижды сбегала в дороге и трижды возвращалась к себе домой. Последний раз она спряталась в шкаф, и враги вытаскивали ее из шкафа…

Братьям стало вдруг смешно, когда они представили шкаф, в котором сидела шоферица Вера. Но все смотрели на технолога и серьезно слушали.

На заводе Вера была стахановкой, хоть и приходилось ей выполнять тяжкую мужскую работу шофера: возить на станцию продукцию и доставлять на работу детишек… Старик указал при этом на Кузьмёнышей, и они смутились. Но подумалось: кататься на машине, пусть не загибает, вовсе не тяжко, а приятно.

– Спи, доченька, спокойно, мы тебя не забудем, – сказал между тем старик и наклонил голову. Короткие седые волосы засеребрились на солнце.

Женщины стали всхлипывать, а крикливая тетка Зина и тут запричитала на весь двор. Выходило, по ее причитаниям, что были они из одной деревни, их вместе сюда и привезли, и прикрепили…

К гробу протолкнулись евреи-грузчики. С непроницаемыми лицами, легко, будто пылинку, подняли они Веру и перенесли в грузовик, на котором ехали колонисты.

Заиграл оркестр – барабан и две трубы, и от гулких ударов тарелок и барабана что-то у братьев перевернулось в груди, заболело, заныло.

В машину посадили по борту, вдоль стола с гробом, несколько женщин и причитающую тетку Зину и повезли.

Все стали выходить за ворота.

Старик-технолог стоял посреди двора и приговаривал, глядя на колонистов:

– Идите… Идите! Сегодня не работаем!

Никакого мяса им не дали. Что называется, получили от тех ворот поворот! И братья отвалили.

Шли по дороге и обсуждали то, что видели. Оба согласились, что Вера не была похожа и не молодая совсем. Девятнадцать – это почти что старость, как посчитали Кузьмёныши. Вон, они уж не малые дети, а вместе сложить, так ненамного старше Веры будут.

А еще Колька рассказал, что услышал в шепоте за спиной, будто Вера сидела в машине и ждала конца вечера, чтобы везти колонистов на ужин… И не заметила, как появились всадники. Они Веру, наверное, и не видели, а видели лишь машину. Но когда они бросили гранату, Вера еще успела выскочить из горящей машины и пробежать несколько метров и упала. А потом выяснилось, что один осколок попал прямо в сердце… Как же она могла тогда с пробитым сердцем бежать?

Сашка задумался. Кольке он сказал:

– Не верю. – Буркнул и затих.

– Чего не веришь-то? – спросил Колька. – Что сердце пробило? Не веришь? Да?

Сашка молчал.

– Ты думаешь, сочиняют… Про сердце?

Сашка молчал.

– Или… Про этих… Про бандитов?

Полем они дошли, срезав часть дороги, до берега Сунжи и теперь сидели на траве.

Сверкали в белесой голубизне совсем невыразительные, похожие на мираж горы. Они вроде бы были, но так были, что, казалось, ощутить их реальность вовсе невозможно.