banner banner banner
Черный Леопард, Рыжий Волк
Черный Леопард, Рыжий Волк
Оценить:
 Рейтинг: 0

Черный Леопард, Рыжий Волк


– Твой отец тебе не отец.

– Что?

– Ты сын храбреца, но внук труса.

– Мой отец так же стар и хил, как и старейшины.

– Твой отец – твой дедушка.

Он даже не понимал, насколько потряс меня.

– Когда тебе всего несколько годиков было, хотя мы и не считаем годами, племя Гангатом, живущее за рекой, убило твоего брата. Сразу после того, как он вернулся с Зареба, с ритуала становления мужчиной. Во время охоты на вольных землях, что не принадлежат никакому племени, он столкнулся с отрядом гангатомов. Всеми признано, что на вольных землях не должно быть никаких убийств, но они изрубили его до смерти острыми тесаками и топорами. Твой отец, мой брат, был самым умелым и метким лучником в селении. Мужчина должен знать имя того, кому он собирается мстить, или он рискует оскорбить какого-нибудь бога. Твой отец не слушал никого, даже своего отца не слушал. Он заявил, что кровь, текущая у него в жилах, львиная, должно быть, перешла к нему от матери, которая всегда с криком требовала мести. Вопли о мести выдворили ее из мужниного дома. Она перестала раскрашивать лицо и больше вовсе не ухаживала за волосами. Некоторые дуростью считают мстить за смерть одного сына убийством еще одного сына, так ведь и время-то было дурацкое. Он отомстил за смерть, только его тоже убили. Твой отец подобрал его лук и шесть стрел. Цели он себе избрал за рекой и поклялся убить шесть живых душ, каких увидит. Еще до полудня он убил двух женщин, трех мужчин и одного ребенка – все из разных семей. Теперь против нас было шесть семей. Теперь шесть новых семей означали для нас смерть. Они убили твоего отца на вольных землях, когда человек, живший там, заявил, что шкуры, купленные им у него, расползлись через две луны. Твой отец отправился разобраться с жалобой и отстоять свое доброе имя. Только тот человек предательски завлек его в ловушку против трех воинов-гангатомов еще две луны назад. Мальчишка прицелился из лука и послал стрелу ему в спину, прямо в сердце. Историю про порченые шкуры гангатомы подсказали, потому как у мужика того ума не хватило бы на толковое предательство. Он как раз об этом и рассказал мне, прежде чем я ему глотку перерезал.

Мне не хотелось свой страх показывать, но и его упертый взгляд я выдерживать не хотел, не то он понял бы, что я стараюсь страх не показывать. Не хотел я и взглядом в землю упираться, не то выходило бы, будто я боюсь взглянуть на него. Небо – вот куда я уставился.

И вот что еще рассказал мне Дядя. Дед мой, устав от убийств, забрал мою мать и меня из селения. Это как раз он коров-то и бросил. Вот потому-то, хоть я и был мал, отец мой был старым, старым, как старейшины с горбатыми спинами. Даром что бег сделал его тощим – кожа да кости. Вид у него всегда такой, что того и гляди улетит. Мне захотелось убежать от своего Дяди к отцу своему. Деду. Отцу. Земля под ногами в тот момент не была землей под ногами, небо не было небом, ложь была правдой, а правда – чем-то изменчивым и ускользающим. Меня тошнило от правды.

Я понимал: у Дяди есть еще о чем рассказать мне, есть у него в запасе слова здравые, со смыслом, слова, какие мозги мне обратно вправят, как надо, потому как они дурость за смысл приняли, и я не мог собственным предкам верить, тем более их упокоенным последам в дереве. Может, дед мой умер трехнутым. Может, сам я нынче трехнутый. Как только мог я не верить тому, что всякая баба, всякий мужик болтали. Слишком много я слушаю. Всему верю. Верю старику, кто не был мне отцом, и женщине помоложе, что была мне матерью. Может, она и не была моей матерью. Спали они в одной комнате, в одной постели, и он забирался на нее, как мужьям положено, – я их много раз видел. Может, мой дом и не мой дом и, может, мой мир и не мир вовсе.

Дух на верхних ветках этого долбаного дерева был моим отцом. Говорил со мной. Подбивал меня на убийство за моего собственного брата. И все селение знало. С того дня они приходили ко мне (иногда в дом Дяди), чтоб безо всяких обиняков спросить меня. Старая женщина прислала детей спросить: ты когда отомстишь за своего брата? Другие ребята спрашивали, обучая ловить рыбу: ты когда отомстишь за своего брата? И всякий раз, когда кто-то задавал этот вопрос, сам вопрос обретал новую жизнь. После стольких лет нежелания быть хоть в чем-то похожим на своего отца теперь я хотел быть им. Мне хотелось быть таким, как мой дед. Бабка моя умерла трехнутой из-за своей навязчивой потребности в мести.

– Где она обитает? – спросил я Дядю.

– Дом построили, а потом оставили большие птицы, – сказал он. – Полдня пути от нашего селения, если стоять на берегу реки.

Я сидел позади амбара с зерном.

Сидел там не день и не два.

Не говорил ни с кем.

Дяде моему хватало мудрости оставлять меня в покое. Я раздумывал о своих деде с Дядей и пытался мысленно представить, каков из себя мой отец. Только это всегда пропадало, и воображение рисовало мне лишь деда и мою мать, обоих голыми, но не касавшимися друг друга. Если тащишь что-то, что нести тебе не по силам, то что остается, как не сбросить это? А ну как запоздаешь и сам окажешься раздавлен этим? Вот потому-то я и двинуться не мог. Я чувствовал это, я понимал, но и, понимая, не мог заставить себя двинуться. Я был глупцом, ведь все всё знали. Я был животным, готовым задрать первого попавшегося, кто слово изронит при мне про отцов и дедов. Отца своего я ненавидел еще больше Деда своего. После такого множества лун, когда я убеждал себя, что отец мне не нужен. У нас же с ним, у меня с отцом, до драк доходило. И теперь, когда у меня его нет, он мне нужен. Теперь, зная, что он и из сестры тетю бы сделал, я хотел убить его. И свою мать. Может, ярость была бы способна поднять меня, заставила б встать, заставила б идти, только вот он я – сижу себе, как сидел, у амбара с зерном. Все так же недвижимо. Слезы накатились и пропали, а я их даже не замечал, а когда заметил, то запретил себе думать, будто плачу.

– Етить всех богов, ведь теперь у меня такое чувство, будто я в воздухе скакать могу, – выговорил я вслух. Кровь была границей, семья – веревкой. Я был свободен, говорил я себе. И говорил сам с собой всю ночь и весь день напролет целых три дня.

Никогда не было у меня желания искать свою бабку. На что б ее хватило, как не на еще больше наговорить мне про то, чего я не желал слышать. Про то, что помогло бы мне понять прошлое, но стоило бы мне больших слез и большей скорби. От скорби меня тошнило.

Я пошел к тому, кто разводил костер у своей хижины. Почему его хижина, его хранилище зерна, его костер обходились без женщины, я не спрашивал. Ведь малый, еще и мужчиной не ставший, сам себя растил.

– Я поведу тебя на Зареба, и ты обретешь право быть мужчиной. Но еще до следующей луны ты должен убить врага, иначе я тебя убью, – сказал он.

– Мысленно я зову тебя луносветлый малый, – признался я.

– Почему?

– Потому что у тебя кожа была темно-белая, как луна, когда я тебя в первый раз увидел.

– Мать моя зовет меня Кава.

– Где она? Где твой отец, сестра, братья?

– Ночной недуг, все они умерли. Сестра – последней.

– Когда?

– С тех пор солнце обошло эту землю четыре раза.

– Меня блевать тянет от разговоров об отцах. И матерях. И дедах. Обо всех кровных.

– Усмири эту ярость, как я.

– Жалею, что кровь не сжигает.

– Усмири эту ярость.

– Они у меня есть, и я потерял их, и то, что у меня есть, – вранье, только правда еще хуже. У меня от них голова огнем горит.

– Ты пойдешь на Зареба со мной.

– Дядя мой говорит, что я не гожусь для Зареба.

– Значит, ты все ж от родни словцо ловишь.

– Дядя говорит, что я не мужчина. Что следует срезать женщину на кончике вот этого.

– Значит, оттяни шкурку назад.

Задворки его хижины были неподалеку от реки. Мы спустились на берег. У него в руке была тыква. Он зачерпнул рукой воду, вылил в тыкву и махнул мне рукой, подзывая.

Я стоял смирно, а он, набрав сырой белой глины, расписывал мне лицо. Раскрасил мне шею, грудь, ноги, икры и ягодицы. Потом опустил руку в воду, смыл глину и стал наносить мне на кожу змеистые линии, отчего было щекотно. Я засмеялся, но он был как камень. Нанес змеистые линии мне на спине и вниз по ногам. Ухватил мою крайнюю плоть и сильно потянул ее, сказав, что делать с этим сморщенным корешком. Раскрасил его глиной, потом медленно и нежно нарисовал маленький цветочек. Слова зазвучали в деревьях, только я пропускал их мимо ушей. Кава же сказал:

– Жаль, у меня нет врага, кому бы я мог отомстить за мать и отца. Но был ли когда такой человек, кто убил воздух?

Три

Вот что я видел.

Три дня и четыре ночи в доме Кавы. Дядя мой никак не возражал, а если и был недоволен, то вслух этого не высказывал. Он был мужчиной в своем доме и под солнцем, и при луне и полагал, что я заглядываюсь на его жен, так же раскрыв рот и высунув язык, как и они, пялясь на меня. По правде, дом моего Дяди был вполне большой, мы могли бы неделю ходить в нем и совсем не встречаться. Но я мог вынюхивать, что он прячет от своих женщин: дорогие ковры из города под дешевыми, ценные шкуры крупных кошачьих под дешевыми шкурами зебр, золотые монеты и амулеты в мешочках, вонявших животным, из чьей кожи их шили. Жадность понуждала Дядю прятать все, запихивая к себе, отчего он делался еще меньше, невзирая на свое большое пузо.

А вот хижина Кавы.

Как и все хижины, она была мала снаружи, зато просторна внутри, как жилье какого-нибудь богача.

На полу лежали одежда и шкуры, оказавшиеся одеждой, когда я тряхнул их. Черный порошок в тыкве для наведения блеска на стенах. Кувшины с водой, кувшины для сбивания масла, сосуд из тыквы и нож, чтоб кровь корове пускать. То был дом, по-прежнему живший заботами матери. Я никогда не спрашивал его, не похоронены ли родители прямо под ним, или, может, отец оставил его на попечение матери, вот он и выучился женскую работу делать, поскольку совсем не ходил на охоту.

Мне не хотелось возвращаться к Дяде, я не собирался толковать с голосами в деревьях, они никогда ничего мне не давали, а теперь еще и чего-то требовали. Так что я остался в хижине у Кавы.

– Как тебе нравится быть одному?