Ы <безжалостно>: Я забыла его.
Б-г: Да, вот так и полагайся! «Для бедной, легковерной тени9…»
Ы: Так что ты тоже не очень-то доверяй молитвам и обещаниям. Да, я забыла его. Он меня всё время одёргивал, сковывал.
Б-г: А про себя восхищался и видел в героинях книг и фильмов – тебя.
<Вставная сценка:
Ю. И.: Вы бы сходили в «Юность», там до сих пор ещё идёт этот фильм, американский, отличный… про Вас.
Ы: Про меня? Американский?
Ю. И.: Ну да, про Вас. «Женщина французского лейтенанта», по Джону Фаулзу… У вас он ещё, в Харькове, не шёл? Там Мэрил Стрип играет… Стрип… это по-английски, кажется, раздеваться?>
Ы <Б-гу>: Да, видел меня в героинях… Я разозлилась, я другая: я бы не могла сбежать от человека, жизнь которого только что разрушила. Хотя и хорошо, может быть, что разрушила. Для него хорошо.
Да, видел в героинях… Ну и что? Я не могла писать стихи. Да он бы и не хотел. Он хотел, чтобы был только он.
Б-г: Хотел – не хотел… Что ты там вякала о независимости? А сама каждый раз зависела от того, кого любишь.
Ы: Печально, но это так. Чересчур зависела. И зависала…
Я впитывала запах хлеба в Курске, в улочках: Золотая, Сторожевая… Пререкалась с Ю. И. Но стихов не писала.
Я двадцать лет стараюсь построить среди котов то ли социализм, то ли коммунизм с человеческим лицом.
Б-г: И как успехи?
Ы: Стараюсь. Но кроме человеческого лица, очень неприглядного даже у кошек, ничего не получается.
Б-г: Да, гуляет, наверное, Ю. И. по Елисейским полям, вспоминает тебя, готовится сказать тебе очередную колкость. А ты? Твоя память никого не удерживает и не удержит. Она дырявая.
Ы: Приятно услышать такую суровую правду. И от кого же? Скажи, а как у тебя самого с памятью?
Б-г <пренебрегая вопросом>: А помнишь, как А. М. под конец сказал тебе, что ему нужна другая женщина – полевой цветок, продолжение её окна в его окно?
Ы: Как не помнить? Меня это вырубило из жизни лет так на тридцать, не меньше. Потому что Ю. И. – не тот градус широты, долготы и Цельсия.
Б-г: На сорок!
Ы: Я была в панике, в ужасе. Я не представляла во всём космосе, во все времена, во всех уголках и закоулках Вселенной другой равноценный вариант. Всё другое, казалось мне, будет страшным понижением. Я не знаю, почему я не умерла. Хотела ведь.
Но была страшно обессилена. И не только… Это ничего не изменило бы. Ну не стало бы меня – только и всего. Но полевой цветок остался бы. Хотя это был тот ещё цветочек. Некрасивая, угрюмая, властная, зато какая хозяйка! Вот кто умел организовать быт и покатить его по рельсам. Да и А. М. она любила, конечно. А ему нужен был Дом.
Б-г: Он же предлагал тебе. Предлагал! И письменно, и устно. Но ты не поняла, как это для него важно – и ничего не ответила. Нет, ответила! «Сверкают Псы, летит метель…10» Он этих псов насмотрелся… Их было по горло. А ты не поняла!
Ы: И не могла понять, и иначе не могла! Я его слишком сильно любила для Дома. Дело происходило в Космосе. Я же не Оксана. Пардон, не полевой цветок. Нет, иначе быть не могло. Мне это предложение А. М. казалось такой мелочью, незначительной, даже оскорбительной. Никакими житейскими крючками и зацепками я его никогда не цепляла, хотя возможности такие у меня были, и не раз.
Б-г: Ну вот и потеряла своего А. М.
Ы: <с новой силой>: Зато всё, что я писала! Всё! Стихотворение, письмо, рассказ, пьесу, коротенькую записку – всё его трогало, он никогда не оставался равнодушным. Он всё улавливал с полуслова и всё принимал. Всё. Всегда! До и после «полевого цветка».
И больше так никогда ни с кем не было и не будет. Никогда! Он давал мне возможность БЫТЬ, давал мне полную свободу слова, любого, какого захочешь, – за и против него, в какой угодно форме. И никогда, никогда! Ничего! – я не только руку, но и голову даю на отсечение, – не читал равнодушно, холодными глазами, как посторонний.
И я сорок лет, вот как Моисей водил евреев по пустыне, каждое утро и каждый вечер разговариваю с его автопортретом, который он набросал на восковой дощечке, за секунду, в январе 1980-го. Почти как Державин, который своё последнее слово – «Река времён» – написал на аспидной доске. Иногда эти глаза, пустые и жестокие в моё отсутствие, когда я прихожу, – наполняются… И я с ним откровенна. Он больше знает обо мне, чем ты когда-либо будешь знать, изобличая меня. Это единственный – человек, портрет, иконка – не знаю, – кто меня слушает, сочувствует, понимает. И даже отвечает.
Б-г: Но ведь тебе хорошо известно, что ему никогда, ни при какой погоде не пришло бы в голову, ну, не только в голову, но, конечно, прежде всего, в голову, хоть на несколько дней лишить себя удовольствия… Тут он себе ни в чём не отказывал и не считался с женщинами.
Ы: Ты ошибаешься, Господи, считался! Он тратил себя, он не брал просто так. Естественно, иногда больше, иногда меньше, но всегда тратил. Он был открытым и спонтанным человеком, несмотря на мрачность и хмурость долгими временами. Многословным, не экономным ни в чём. Вот именно таким: «Пускай он выболтает сдуру…»11
Б-г: Прекрасно! Что же ты не тратила себя в этом плане?
Ы: Я устроена по-другому Я не могла!
Б-г: А сейчас?
Ы: Да помолчи хоть об этом! Ну не хочу я говорить!
Б-г: Хорошо, из уважения к твоим преклонным летам.
Ы: Брось! Для меня время течёт по-другому. Меня не запугаешь.
Б-г: Для тебя, может, и по-другому. А для других-по-прежнему. Но смотрят на тебя другие.
Ы: Ну и пусть. Я знаю. Ты тоже в числе других. Иже с ними. Потому что ты зауряден.
Б-г: Ты просто дура, которая отказывается видеть очевидное. Но это тебе не поможет. То, что ты не желаешь видеть, всё равно существует. Ты хочешь выломиться из иерархии? Да ты просто окажешься в самом низу. И ты, дура, скажешь, что равна мне?
Ы: И мне, дуре, дана жизнь.
Б-г: Мною, между прочим. Жизнь – это не твоя заслуга.
Ы: А тебе – кем? Молчишь? Не знаешь? И вообще, если дал жизнь, сделал доброе – или злое? – дело – забудь! – И предоставь эту жизнь себе самой.
Слабо?
Б-г: Ты погляди, дура. Тебя же никто не любит. Начиная с меня.
Ы: Ну и хрен с вами и с вашей любовью! Не люби́те. Лучше вы будете не любить меня, чем любить во мне – не меня.
Б-г: Но любовь ведь такая штука, так всегда: любят не ту или того, а то.
Ы: Со мной этот номер не пройдёт.
Б-г: Не понимаю. Сиди себе тихо, спокойно и не мешай себя любить. Что может быть проще?
Ы: Для меня самое главное в жизни – возможность свободно говорить. Признак моей любви – это прежде всего абсолютная (насколько для меня достижим абсолют) свобода моей речи, без всяких скидок на снисхождение, на светскость, приличие, уместность, благообразие, желание понравиться, безопасность и т. д. Это для меня главное. Иначе всё теряет смысл, мгновенно понижается.
Б-г: Ты уже однажды заработала за «свободную речь» – «полевой цветок». Это тебя ничему не научило. Так ведь «полевой цветок» – это ещё из лучшего.
Ы: Мне уже поздно учиться.
Б-г: Да. Древнее выталкивание. Шкафчик не твой! Ты в чужом мире, и на этот раз – как никогда – в чужом! Тот, кого ты любишь, хочет тебе Зла, потому что ты для него – воплощение Зла, уродства и всяких неприятностей, всего того, что ему поперёк и отвратительно. Хуже относиться к человеку и женщине невозможно, это уже за дном. Какая-то «задонщина» или даже за станцией «Дно». Он готов окрыситься на тебя каждую минуту, и ненавидит он тебя не открыто, а исподтишка.
Наши достижения! Я тебя поздравляю. Это ж надо было так постараться и преуспеть! И малыми усилиями. Ты, ты! – Запомнила? Поняла? – воплощение чуждости, твой шкафчик не здесь. И вообще, у тебя нет и не может быть здесь своего шкафчика. Ты можешь смотреть, открыв рот? Ты можешь поддакивать? Ты умеешь быть заодно? Что ты вообще умеешь? Ничего: ни того, ни этого, ни пятого, ни десятого. Ты умеешь быть вдоль? Нет, только поперёк! Так чего же тебе ждать?
Ы: Я сама не заметила, как это стряслось. Я проглядела.
Б-г: Надо было смотреть в оба, а не гав12 ловить! Это только твоя вина. И только твоя глупость. Не вздумай никому жаловаться и рассказывать эту неинтересную историю. Любовь, если тебя в ответ не любят, – всегда вина и преступление.
Ы: <плачет>: Я думала, он меня любит…
Б-г: Ну, насмешила… Она думала! Да с какой стати? Ты просто не знала…
<Разжалобившись>:
Ну, можешь сдохнуть, если тебе так уж тошно. Кто тебя удерживает? Пожалуйста: зелёный свет – все пути открыты.
Ы: Что им всем надо от меня? Что ни сделаю, ни скажу, ни подумаю – всё им не так, всё им не нравится. Заранее всё не нравится. Но я не могу быть не собой. Что же мне делать?
Ведь вы не любите меня за лучшее во мне! <Плачет>.
Б-г: Ну, это уже с твоей стороны просто черная неблагодарность. Я же сказал: пожалуйста, можешь сдохнуть, все пути открыты. Тем более, чужая ненависть – тяжёлая ноша.
Я понимаю.
Только – смысл?
Никто не заметит, а что не расстроится – это уж как пить дать. Некоторых ждёт даже тихая радость, безотчётная, не вполне ими осознанная. Единственно, чем это может стать – однодневной темой разговора. Как погода. Хотя в погоду вкладывается больше души и порывов. Чужая смерть – это вообще тема для разговора… незатратная. Но есть, есть ещё перспективы.
Старик-капитан в кресле в бейт-авоте. Слюна стекает на живот и ниже, и посетители думают, что он обмочился. Добрая медсестра (повезло!), участливый на людях санитар (счастливое стечение обстоятельств в отведённые и оплаченные часы). Часть твоей участи разделят. Вот возможное счастье. «Вот счастье, вот права!13» Как там, «Из Пиндемонти»?
Ох, сколько возможностей! Не упускай их, слышишь? Это наконец действительные возможности. Это реальность стучится к тебе. Не пренебрегай волшебной действительностью. Она идёт к тебе. Есть, есть ещё, чего достичь! Смелее!
Ы <заикаясь, неуверенно>: А то, что я напишу?
Б-г: А? То, что ты напишешь? Это тени, которые проходят мимо других теней, ничуть их не задевая. А чаще и не замечая. Это такая равнодушная регистрация, один «предмет» сменяется другим проплывающим «чем-то». Ты хочешь увидеть Лицо? Ты его не увидишь! Даже я – безвидный. И мир – безвиден (в нём видны фантомы), и бесслышен, и бессмыслен, и безотзывчив, и бесславен, и бесследен.
Ты думаешь увидеть Лицо, которое смотрит в твоё лицо, глаза, которые глядят прямо в твои глаза, никуда не сворачивая. Ты его не увидишь. Личину, личины – пожалуйста, сколько угодно!
Лицо – нет. И никогда. Никому не нужна ни ты, ни то, что ты сделаешь. Пожалеть о твоём отсутствии могут только животные: кто-то вымрет, кто-то найдёт другого «кормильщика», «кормчего» – и будет доволен, кто-то будет скитаться по улицам и помойкам.
Ы
<Б-гу>: Помнишь Тютчева?
Б-г: А, этого… «Мысль изреченная есть ложь15.» Действительно, был умён.
Ы: Я его недавно встретила возле моря.
Б-г: Да ну?
Ы: Вставная челюсть, мелкие зубы, вдохновенный седой ореол, вздыбленный ветром», в руках палка – аршин, которым не измерить; впереди – метапель16, почти отдельно. Перепутал страну, которую аршином общим не измерить. Но в глазах, в волосах, в шагах – безумие и вдохновение, свечение – как в море, как в рваных тучах. Лет так сто пятьдесят с тех пор, как умер. Ну, так и выглядит. Только вдохновение его и молодит. Я встречала его возле моря несколько раз. Мы никогда не шли с ним в одну сторону. Всегда навстречу.
Б-г: Тютчев… Да… Но ты любишь не А. М., а совсем другого человека. К сожалению.
Ы: Да, я знаю. А может быть, никого. Да, да скорее, – Что.
А это Что – вот оно всегда одно и то же. Потому что Кто никогда не отвечает тебе полностью. Отвечает только Что. Только что ответило – и улетучилась.
Б-г: Но ведь всё-таки А. М. был для тебя Кто. А?
Ы: Был. Какое-то короткое, но сверхнасыщенное время. Она была до краёв, эта минута, – и не оставляла места для будущего. Был. Пока из Кто не превратился в то самое вечное Что, а там не слился со всеми другими чтами или чмами, то есть опять-таки – со смертью.
<С новой силой>: Но я хочу жить! Жить!
<Подумав>: Слово «Чмо» мне очень нравится. Такое ёмкое.
Б-г: Почему бы тебе не взять его в качестве псевдонима? Ведь и Одиссей, и Иннокентий Анненский выбрали псевдоним Никто17.
Ы: Слишком ёмкое слово «чмо». Я провалюсь в него.
Б-г: А помнишь, в начале вашего знакомства А. М. решил объявить Всесоюзную дискуссию: какой акт существеннее – половой или творческий?
Ы <сначала развеселясь, потом погрустнев>: Да, и ответ был найден незамедлительно: половой, незаметно переходящий в творческий, и творческий, незаметно переходящий в половой. Но ещё раньше, с чего и началось наше, тогда ещё – заочное, знакомство, – это его пароль-приглашение: «Если будете любить меня, то пишите ненормально, но как только ни пожелаете, – и не пожалеете». И никогда больше никто мне не делал такого предложения. А лучшего найти для меня невозможно.
Б-г: Ты говоришь, он мгновенно всё улавливал.
Ы: Да, в нём не было отталкивания. Способность всё принять. Но иногда он входил в стихотворение нелегко. Однажды он прочитал моё стихотворение про лошадь-боль18, пасущуюся в ярко-красных овсах; стихотворение, написанное не ему, еще до знакомства с ним. И я помню его напряжение, он покрылся потом, как во время того самого акта, – и я была поражена точностью, угадыванием, откуда пришло каждое слово, каждое движение: стихотворение как бы рождалось заново, становилось как будто написанным им самим. Эмпатия, в противовес аутизму. Правда, это было только один раз. Но какая же это было точность и невероятная щедрость. Его и в жизни охватывали такие порывы щедрости, когда он мог потратить последнее и купить мне понравившиеся ему черные бархатные брюки, мне совершенно ненужные. И здесь: прочитал самым что ни на есть затратным способом. Вот этой отдачей, а не лёгким, ничего не стоящим пробросом. Стихотворение, я тебе уже говорила, написанное ещё до знакомства с ним, с А. М. Человеку, которого я, рассказывая отцу, назвала «полным ничтожеством». И теперь так считаю. А тогда, начитавшись Теннесси Уильямса, я увидела хрупкость там, где она была только внешней. Отец поправил меня: «Не говори так, нельзя. Ведь остались стихи». Так вот, стихотворение это, написанное до встречи с А. М., было прожито им с такой интенсивностью и отдачей, что стало как бы написанным им самим. Больше так никогда ни с кем не было. Изнутри, не холодно. Не с безопасного расстояния. Так, как надо и читать, и писать. Для того всё и пишется. Без внутренней защиты, не думая о безопасности.
Да, А. М., я не на зло отвечу, которого тогда – в будущем, теперь уже в прошлом, – было так много и так больно, но на добро. Оно ведь тоже было немеряным.
Б-г: Да, для тебя всегда один человек затмевал весь мир. И ты мира не замечала – так, вскользь. а для А. М. мир всегда существовал. Мир и красота. Что ты могла ему дать?
Ы: Скажи ещё: Мир, Труд, Май.
Б-г: Ты же недаром не умеешь жить.
Ы: А. М. тоже совсем не умел жить.
Б-г: Но не умел по-другому. Любопытство ко всему. Он, как дождь, изливался равно на всех. Но молнии его доставались тем, кого он любит. А он умел любить сильно! Несмотря на так называемое сексуальное любопытство. Но оно проявлялось временами, полосами. не тогда, когда… Он вообще увлекался людьми, не только женщинами и друзьями. Делая их незамедлительно знакомыми.
Ы: Да, что-то в нём было от Ноздрёва.
Б-г: Не самый плохой персонаж. Кстати, из-за него погорел Чичиков.
Ы: Чичиков – это, наверное, Ю. И. Карьерист, мнивший себя идеалистом.
Б-г: Хватит глупых литературных параллелей. Ты не в классе на уроке. Кстати, об уроках.
А помнишь, как в шестом классе Оксана Копыткова, девочка с дисграфией, двоечница, но по-своему умная и не зашоренная, догадалась, какой ты хотела получить ответ о «Трёх пальмах» Лермонтова – и она ответила, что они слишком сильно хотели, слишком сильно – и получили это, то, чего хотели так страстно. Правда, с избытком. И в каком ты была в восторге.
Ы: Да, я всегда любила Оксану, с ней можно было говорить напрямую, без «третьих», хотя бы при целом классе. Вряд ли её судьба, девочки из семьи алкоголиков, сложилось благополучно.
Б-г: Не интересовался, но при случае узнаю для тебя.
Ы: Спасибо!
Да, а разве три пальмы были виноваты? Чем? Что умели сильно любить и страстно хотеть? У тебя это всегда наказуемо. Оксана поняла, что ты – скотина <Б-г нахмуривается, потом смеется>, не лучше урода Лазарева с его «Диагностикой кармы», модной в девяностые годы. Гаже книги я не читала. Мол, предпочтительней гармония, сдержанность, ровная разумная любовь, золотая середина, а не страсть. Страсть – уродство, перекос, дисгармония. И т. д. Но Оксана-то росла в семье пьяниц, как и многие в том окраинном посёлке Восточном, где я работала. Она много лишнего видела с детства и поняла, что ты – скотина.
Б-г: Ну вот, ты опять… Хватит уже!
Ы: Подлизывательского выпрашивания в ней не было. За это я её и любила.
Б-г: Вообще-то, что бы ты ни говорила и ни делала, я вижу, тебе ближе протестантская этика: ничего лишнего, никакого кокетства, ригоризм. И даже некоторая педантичность.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Титхадеш (иврит) – С обновкой.
2
Датишный (от «дати», иврит) – религиозный еврей.
3
Дом престарелых (ивр.)
4
Только за границей (ивр.)
5
Состояние? – Отличное (ивр.)
6
В. Маяковский. 50 000 000.
7
Бейт авот (ивр.) – дом престарелых.
8
Из стихов А. Маллаева.
9
А. С. Пушкин. Под небом голубым страны своей родной.
10
Ольга Любарская. «Сверкают Псы, летит метель…» – стр. 213.
11
Поль Верлен. Искусство поэзии.
12
Не гав ловить (укр.) – не ворон ловить.
13
А. С. Пушкин. Из Пиндемонти.
14
Ф. Тютчев. Как неожиданно и ярко.
15
Ф. Тютчев. Silentium.
16
Метапель (ивр.) – помощник (престарелого, инвалида).
17
Иннокентий Анненский подписал свой сборник" Тихие песни", (СПб, 1904), псевдонимом Ник. Т-о. Он был директором гимназии в Царском Селе, преподавателем античной литературы и блестящим переводчиком греческих трагедий. Кстати, преподавателем Н. Гумилёва.
18
См. стихотворение «Эта лошадь…» на стр. 209.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги