Валерий Степанович учил эстетике движений, магии преодоления гравитации, упорству и стремлению. Он никогда не зацикливался на результате – путь к цели был для него куда важнее.
– Ну как ты прыгнул, Ершов? Ну что это за кувырок в воздухе? Ты же смял всё – подход, поворот, прыжок! – выговаривал он ученику, успешно приземлившемуся на мат.
– Валерий Степанович, так я ж хорошо приземлился, точно, – защищался Ершов.
– И что с того? А красота где? Где полёт? Где отточенность движений? Ты и на свидании цветы в руки своей девушки всунешь и будешь считать, что успешно достиг цели?
Ох, уж этот Валерий Степанович! Это ж не урок физкультуры, а целая школа жизни! Не зря его ученики резко контрастировали с учениками Валентины Фёдоровны. И тем не менее нам было лучше с Федорой. Федора была настоящая – чуть растрёпанная, немного сутулая, улыбчивая, как наши бабушки. Однажды, когда она заболела, её замещал Валерий Степанович.
Как всегда, мы выстроились в линейку, переговариваясь о том о сём. Замена никогда никем всерьёз не воспринималась.
– Это что ещё за построение? – командным голосом обратился к нам с порога Валерий Степанович.
Мы кое-как подравнялись.
– Какой это класс? – спросил он, открыв журнал.
Все переглянулись. Ну даёт чувак! Не знает, в какой класс пришёл заменять!
– Повторяю вопрос. Какой это класс?
– Пятый «Б», – раздалось нестройно с разных концов.
– А я думал, пенсионеры пожаловали спортом позаниматься. А ну-ка подтянись! Животы подобрали, плечи расправили, подбородок вверх. Вот так!
Урок был ещё тот. После него на географии все лежали плашмя на партах и тупо следили за учительской указкой. Даже самые егозистые не шевелились. Похоже, географичке это пришлось по вкусу. Она так разошлась в своих познаниях, что говорила ещё минуты две после звонка. Благо никто не был в силах хлопнуть крышкой парты в качестве вежливого напоминания.
Федора на следующей неделе была уже в порядке и при-чапала в школу в прехорошем настроении. Радости нашей не было границ, когда она вошла в зал, где мы выстроились по безукоризненной линейке, выкрикивая «ура!» такое громкое, что в зал заглянула учительница украинского языка, которую недавно назначили завучем.
– Что это у вас тут за праздник? – поинтересовалась Полина Владимировна.
– Валентина Фёдоровна выздоровела! – загалдели мы наперебой.
– Ну надо же, как они вас любят, – поразилась завуч, обернувшись к Федоре.
– Мы вас тоже любим, – поспешили мы заверить её.
И это была чистая правда. Полина Владимировна никогда не ставила двоек и с сочувствием относилась к нашему неукраинскому произношению. Даже троечники типа Кали имели у неё в четверти четвёрку.
– Ой, спасибо вам, дети, – растрогалась Полина Владимировна. Голос у неё дрогнул. Она сделала глубокий вдох и обратилась к Федоре: – Можно я займу несколько минут вашего урока?
– Пожалуйста, сколько угодно, – растянувшись в улыбке, заверила её Федора.
– Ну спасибо. Дети, я не хотела, чтобы это было неожиданностью для вас. Со следующей недели у вас будет новая учительница по украинскому языку.
– Почему? А как же вы? – раздалось со всех сторон.
– Я теперь буду заниматься учебной частью и преподавать раз в неделю в старших классах литературу. Но вы не волнуйтесь, я нашла прекрасную учительницу. Её зовут Ирма Григорьевна. Она вам понравится, даю слово!
Ирмочка понравилась нам мгновенно. Когда она вошла в класс и, чуть краснея, сказала: «Здравствуйте, меня зовут…», все тут же в унисон продолжили: «Ирма Григорьевна». От этого она ещё больше смутилась и, не зная, что сказать, широко улыбнулась.
Ирмочка только закончила педагогический институт и была ростом чуть выше Буратины – самого низкорослого мальчика в классе. Ирмочка смотрелась как куколка не отечественного производства – с ямочками на щеках и с лучиками света в глазах и в волосах. Мы любили обступать её на перемене и расспрашивать о чём-нибудь, всё равно о чём. Но вскоре в наших отношениях что-то изменилось. Чем это было вызвано, никто не знал. То ли мы ей надоели с нашими вопросами, то ли она должна была готовиться к другим урокам, только со звонком Ирмочка вылетала из класса, не задерживаясь ни на минуту. А мы стояли огорошенные, не в силах её удержать.
Вокруг Ирмочки образовался какой-то таинственный нимб. Она стала чаще давать нам письменное задание в классе, а сама в это время смотрела в окно и о чём-то мечтала. Нужно было понять, что происходит, но спросить напрямую у Ирмочки никто не отваживался. Тогда решено было за ней проследить.
Когда вместе со звонком Ирмочка в очередной раз выскользнула из класса, мы на счёт «три» последовали за ней. Это было непросто. Из классов уже выскакивали ученики, и нужно было обладать особой зоркостью, чтобы разглядеть за ними маленькую Ирмочку. Прыткова, обогнавшая нашу стайку, махнула нам издали, указывая путь, и мы ринулись к лестнице.
Нет, Ирмочка не пошла в учительскую, как другие учителя. Она спешно спускалась вниз, на первый этаж, где располагался буфет. Но и туда Ирмочка не пошла вкушать пирожные. Ирмочка прямиком направилась в спортивный зал и, войдя, быстро закрыла за собой дверь.
Как быть? План созрел тут же. Решили бежать на школьный двор, куда выходили окна зала. Через минуту мы уже были на месте.
Зал просматривался как на ладони, только слышно ничего не было. Расположившись за кустами, мы стали наблюдать за происходящим.
Ирмочка стояла в центре зала, рядом с бревном, и Валерий Степанович в чём-то горячо убеждал её. Мы сразу смекнули, что он говорил о наличии у неё незаурядных спортивных способностей и пытался уговорить начать тренировки на бревне. У Валерия Степановича было особое чутьё на талант, и он точно знал, кто с каким спортивным снарядом сочетается наилучшим образом. Мы с ним были абсолютно согласны насчёт Ирмочки. Если бы она стала на бревно, все сразу бы увидели, как она хороша и как непохожа ни на кого из учительской. Но Ирмочка отрицательно мотала головой, делая выбор в пользу украинского языка.
– Молодец! – одобрил Парибон.
– Это почему? – вскинула брови Прыткова.
– Потому что, если она согласится, мы её потеряем. Физрук точно отправит её на соревнования, и тогда ищи свищи училку.
Довод был убедительный, и с Парибоном согласились.
Все последующие недели прошли в сплошных переживаниях. Терять Ирмочку никто не хотел. Мы исподтишка изучали её выражение лица, когда она смотрела в окно, пытаясь понять, согласилась ли она на предложение Валерия Степановича.
– Может, подставить ей подножку? – предложил Парибон, когда все уже отчаялись что-либо понять.
– Это ещё зачем? – строго спросила Феля.
– Чтобы в спорт не пошла.
Идея была хорошая, но до этого дело не дошло. Пока мы раздумывали над предложением Парибона, в школу заявилась жена Валерия Степановича. Она прямиком направилась к Ирмочке, и они обе заперлись у Валерия Степановича в чулане, где он хранил спортивный инвентарь. Разговор был недолгим, но действенным. Ирмочка вышла заплаканная, а жена Валерия Степановича удалилась, поджав губы, и на прощание пригрозила завучем.
У нас камень с души упал. Больше Ирмочка в спортивный зал не приходила и о бревне и думать забыла.
Как удалось жене Валерия Степановича переубедить Ирмочку, осталось тайной. И хотя мы и желали в душе, чтобы Ирмочку все увидели на возвышении, делающей сальто и садящейся на шпагат, всё же эгоистично порадовались тому, что теперь она – наша.
Валерия Степановича эта история подкосила. У него появилось много седых волос, голос его потерял прежнюю упругость, и в следующем году он уже преподавал в другой школе.
А Федора ещё долго оставалась с нами – до тех пор, пока не ушла на пенсию.
Три дуэли
Школа развивает в трёх направлениях – физическом, эмоциональном и интеллектуальном. И не всегда это происходит на уроке. На уроке мы постигаем школу знаний, а на переменках – школу жизни. Они практически не совпадают, но всегда дополняют друг друга.
Сашка Чернобай был средоточием зла. Худенький, высокий, белобрысый, с колючими водянистыми глазами, он заваливал в класс со злобной миной и не переставал сквернословить, пока не появлялась учительница. Добрая половина класса вообще не понимала смысла некоторых его ругательств, и от этого они казались ещё более лютыми. И фамилия у него была под стать его тёмным наклонностям. И вообще, если фамилии давались по кличкам, то значит, чернобайство у него было в крови. Имя отражает чаяния родителей, их мечту, а кличка – то, что получилось на самом деле.
Бить Сашка любил по голове, и как только раздавался звонок на перемену, каждый старался убежать в какое-нибудь людное место. Например, в буфет. Тогда Сашка стал поджидать одноклассников до начала уроков. С утра он был особо опасен. То ли ему давали подзатыльников на дорожку, то ли занятия располагали к воинственности, но в это время лучше было не попадаться ему на глаза.
Сашка никогда не заходил в класс до звонка, а останавливался у двери и высматривал очередную жертву. Все избегали встречаться с ним взглядом, но если кто-то случайно боковым зрением задевал его, он тут же наскакивал на беднягу.
Сашку я не боялась. Несмотря на длинную толстую косу и внешний облик примерной ученицы, я могла, если что, и на кулаках себя отстоять. Но и не только. Всё зависело от уровня интеллекта противника. Вот нервный Корш, например, любил читать книги и ненавидел людей. У него немного тряслись руки, и его никто не трогал, потому что он быстро заводился по ерунде и сыпал какими-то цитатами сомнительного происхождения. Как-то раз он вызвал меня на словесную дуэль. Я не могла не принять вызов, поскольку это пошатнуло бы мой авторитет и как старосты, и как главы моей группировки. В четвёртом классе меня выбрали старостой. Практически единогласно. Просто так сложилось, что мне поверяли разные секреты и тайны, которыми я никогда ни с кем не делилась, и просили совета, который я всегда давала. Принятие решений – это мой конёк с детства. Поэтому, когда встал вопрос о старосте, все показали на меня. Какие я там формальные обязанности должна была исполнять, не помню. Но это было несложно, поскольку у меня был прекрасный контакт со всеми. Я дружила и с теми, с кем мне не рекомендовали дружить, и с теми, с кем всем рекомендовали дружить. Только я это делала не по рекомендации.
Параллельно у меня была своя неформальная группировка, которую я возглавляла. Занимались мы полной ерундой, выдумывая себе какие-то цели, не имеющие ничего общего с учебным процессом. Это была другая, интересная, жизнь, со своими конфликтами и примирениями. Внутренняя жизнь класса, о которой учителя не догадывались. Нашей группировке противостояла хиленькая группировочка из двух человек. Возглавлял её Парибон. Пари-бон был славный, бойцовского вида. У него одна нога была короче другой, и ему заказывали специальную обувь, в которой он смотрелся, как настоящий комиссар. Ходил он громко, но не хромал. Его всегда сопровождал верный друг Кучер, выросший с ним в одном дворе.
Помню, зашёл у нас какой-то очередной спор с Пари-боном, и он заявил, что спор наш может разрешить только дуэль.
В воскресенье мы мирно обедали с родителями, когда раздался звонок в дверь. Папа вопросительно взглянул на маму – гостей вроде бы не ожидали – и отправился по длинному коридору, чтобы посмотреть, кто пришёл.
Через несколько минут он возвратился со странным выражением лица.
– Кто это? – спросила мама.
– Да какой-то милиционер с пистолетами, нашу дочь спрашивал.
Я чуть не поперхнулась:
– Какой ещё милиционер?
– Ну такой, со шпагой и пистолетами. Говорит, на дуэль тебя вызывает. Я его пригласил войти, но он наотрез отказался. Сказал, во дворе подождёт.
Я вопросительно посмотрела на родителей:
– Можно я пойду?
– Можно, иди уже. На улице холодно, что ж он ждать там будет! – сказала мама, переглянувшись с отцом.
Когда я вышла, Парибон важно сообщил, что поскольку у меня ни шпаги, ни пистолетов, то дуэль состоится на снежках. Он уже провёл черту по снегу и заготовил несколько снежков, которые затвердели и отливали свинцом.
Мы отсчитали десять шагов, и Парибон предоставил мне право первого выстрела. Я оценила его жест и вяло бросила снежок, попав в дерево. Очередь была за ответным снежком.
Парибон взял снежок, потоптался на месте и сказал:
– Нет, я так не могу. Ты всё-таки девчонка. Хочешь, в кино сходим?
– В кино? В какое ещё кино? Я в кино только с родителями хожу. Он подумал. – Хорошо. Ну давай тогда объединимся в маленькую группу – ты, я и Кучер, мой адъютант. Хочешь, будешь главной.
– А что делать будем?
– Помогать.
– Кому?
– Старикам всяким там, одиноким…
Парибон был благородным, хоть и не таким начитанным, как Корш. Заслышав о нашей готовящейся с Коршем словесной дуэли, он занял место в первом ряду, на случай, если понадобится прийти на помощь.
На большой перемене мы в окружении класса начали дуэль. Тянули жребий, как полагается, и Корш вытянул право первого выстрела. Он, конечно, обрадовался, не понимая, что преимущество за тем, кому даётся последнее слово. Подтянув штаны, он нервно приступил к метанию колкостей в мой адрес. Поначалу он цитировал сказки про Бабу-ягу, под которой подразумевалась я, а потом перешёл на анекдоты. Никто не смеялся, а я терпеливо ждала, пока он иссякнет. На лице моём не отражалось ничего, кроме внимания. Это злило его ещё больше. Он начал заикаться, дрожать и, наконец, процитировал самую неуместную банальность, которую только можно было процитировать:
– Бог посмотрел на твои ноги и создал колесо!
На мои ноги никто даже и не взглянул, потому что все и так знали, у кого какие ноги. И Корш знал и понимал, что спорол чушь. Это его и подкосило. Он иссяк.
Настал мой черёд. Взгляды были переведены на меня. И в тот же миг, не задумываясь ни на секунду, я выпалила то, что легло пятном на облик Корша на долгие годы и чем сегодня я не горжусь:
– Бог посмотрел на твой рот и создал унитаз…
Корш отскочил как ошпаренный под неистовый хохот класса и ещё долго трясся за партой, когда прозвенел звонок.
С Чернобаем речи о словесной дуэли быть не могло. Его интеллект был настолько низким, что никакая игра слов, кроме бранных, не возбуждала его.
Всякий раз, завидя его, я вздёргивала подбородок и демонстративно шагала мимо. Я никогда не обходила его стороной, если он оказывался у меня на пути. А оказывался он постоянно. Иногда зазор между нами критически суживался, но я непоколебимо держалась намеченного курса. Чернобай, конечно, шипел что-то, пока я плавно, но уверенно раздвигала волны воздуха между нами и давала полный вперёд, неумолимо двигаясь к цели. В эти минуты перед моим мысленным взором стоял китобоец, на котором плавал отец, и я ощущала поддержку всей китобойной флотилии «Слава».
Чернобай высился вдалеке, как айсберг, и однажды мы всё-таки столкнулись. Мгновенно и совершенно беззвучно мы вцепились друг в друга и в ритме вальса перекочевали в дальний угол коридора, чтобы никто не дай бог не прервал нашего долгожданного поединка. Чернобай c силой дёрнул меня за косу. Это было ожидаемо и тривиально. Я немедля ухватила его за чуб, и он поначалу оторопел, потеряв позиционное преимущество. Он рассчитывал, что, дёрнув за косу, заставит меня отклониться назад и я начну беспомощно барахтаться руками в воздухе, пока он будет меня дубасить. Теперь же он сам вынужден был пригнуться к земле, потому что за чуб драть куда больнее, чем за толстенную косу, которая периодически выскальзывала у него из рук. Изо всех сил стараясь не привлекать внимания, мы сосредоточенно пыхтели в углу, состязаясь в выносливости. Ученики прибывали и, подивившись Сашкиному отсутствию у двери, радостно ныряли в класс.
Мы же сосредоточенно продолжали борьбу, и перевес был явно на моей стороне. Чернобай извивался изо всех сил, которых становилось всё меньше.
– Ну что, сдаёшься, гад? – прошептала я, приближаясь к победе.
Он в ответ натужно извлёк из себя всё те же непонятные ругательства и поражения признавать не спешил. Он всё ещё надеялся, что увернётся и восторжествует надо мной. Но ложные надежды усыпляют бдительность. Улучшив момент, я успешно пригнула его к земле. Дело было швах, и он наконец это понял.
– Гитлер капут, – тихо, но внушительно проговорила я, переходя на лексикон нашей специализированной немецкой школы.
Это подействовало. Сашка поднял обе руки вверх и сдавленно выругался.
В класс я заявилась победительницей. Вид у меня, конечно, был не очень – мой роскошный белый бант увял и сдвинулся набок, коса растрепалась и оторвался манжет, – но зато настроение было что надо. Сашкин чуб, напротив, весь день стоял, как гребешок, над покрасневшим лбом, и в течение недели он всех сторонился.
Домой я пришла в замечательном расположении духа. Мамы ещё не было, я быстро стала переплетать косу. И тут – о, ужас! – увидела, что одна из прядей была выдрана. В запале драки я ничего не почувствовала. Но на войне, как на войне! Бывают и худшие потери. Поразмыслив о том, как быть с этой прядью, я решила засунуть её обратно в косу, чтобы мама не заметила потери. Я аккуратно вплела выдранную прядь в свою косищу, закрепив её сверху бантом, и вскоре начисто забыла о потере.
Бант к вечеру развязали, пожелали мне доброй ночи, и я отправилась спать.
Наутро я проснулась оттого, что надо мной стояла мама и причитала:
– Боже мой, у ребёнка выпадают волосы! Нужно немедленно отвести её к врачу!
Оказывается, пока я безмятежно спала сном победителя, прядь выпала и осталась предательски лежать на подушке.
Идти к врачу после победы над Чернобаем было бы равносильно капитуляции. Спокойным тоном благоразумной девочки я попросила маму подождать немного и сказала, что если выпадение волос продолжится, то тогда и пойдём.
Мама неожиданно согласилась, подивившись такой мудрости малолетней дочери. Папа же сразу что-то заподозрил.
По дороге в школу я ему всё рассказала.
– Представляешь, я двигаюсь своим курсом, а он на пути у меня стоит, – рассказывала я ему взахлёб.
– Ну и?
– Ну я ему и посигналила.
Папа покачал головой, потом рассмеялся и ругать не стал. Он ведь всё-таки был из моряков. И его капитанская школа тоже складывалась не только из школы знаний, но и из школы жизни. Да ещё какой!
Офелия
С фасада школы можно было обозреть все классы. Каждое окно, словно рекламное фото: учителя сидят за столом, ученики отвечают у доски, или наоборот: учителя объясняют материал у доски, а ученики внимают за партами. Воспоминания о школе следуют архитектурной логике здания. Поначалу идёт вид с фасада, где всё приглажено и бесконфликтно. Никаких отношений, кроме отношения к уроку. Затем память смещается в зону, открывающуюся со стороны школьного двора, куда стремглав убегала жизнь на переменках: в коридоры, туалеты, буфет, библиотеку и другие помещения и закутки величественного школьного здания.
Со звонком все выскакивали из классов и неслись по коридору. Перемена – глоток свободы. Хватай, сколько сможешь! Кто-то дёргал девчонок за косички, кто-то спешно досказывал историю, начатую на прошлой переменке, кто-то ставил подножки всем подряд… Старшеклассники вели себя по-другому. Они пробирались между бегающей малышнёй, отодвигая в сторону то одного, то другого, и шли прямо по направлению к следующему классу. Вообще жизнь у них была не такая интересная. Они больше напоминали взрослых и даже не дразнились. Правда, и среди некоторых шестиклассников уже намечалось поведение посолиднее. Но это было редко и не очень приветствовалось, потому что нарушало общий ритм. Вот Феля вдруг перестала даже на подножки отвечать. А раньше как даст по шее, так мало не покажется. Рука у неё крепкая – не зря гимнастикой занималась. Ну с ней, положим, всё было ясно. Её с начала года один девятиклассник сиреной стал величать. Долговязый такой, в очках, прыщавый немного. Интеллигент. Всё время с новой книжкой в руках ходил на переменах. Как встретит Фелю в коридоре, так всё «сирена» да «сирена». Мы даже специально пошли в библиотеку на втором этаже и посмотрели в «Мифах народов мира» про сирен. Если в сравнении с морем, то глаза у Фели были действительно цвета морской волны. Большие такие, продолговатые, обрамлённые иссиня-чёрными загибающимися ресницами. А волосы каштановые и тоже как волны. И сама она была гибкая, как волна. Родители записали её не только на гимнастику, но и на танцы. Голоса у неё, правда, никакого не было, и в этом смысле на сирену она не тянула, а так – вполне.
Феле льстило, что, когда она выходила из класса, старшеклассник окликал её: «Сирена!» Она светилась и, поведя глазами, упругой походкой направлялась к месту следующего урока. У нас эта кличка не прижилась, и мы по-прежнему звали её Фелей, потому что она слегка шепелявила, и вообще в ней было много комичного, в особенности когда она отвечала у доски. Учителя её любили, ставили ей хорошие оценки за добросовестное отношение к учёбе, но добросовестность только усиливала её комичность.
В седьмом классе Феля совсем расцвела, и старшеклассник уже перебрасывался с ней словечком. Она кокетливо ему отвечала и ещё больше светилась. Оказалось, он тоже чуть шепелявил, и это только укрепило мостик между ними. Нет, Феля не была влюблена, просто ей нравилось, что хоть в чьих-то глазах она была не Фелей, а целым волшебным миром. Иногда их можно было увидеть в коридорчике возле немецкого кабинета, где проходили занятия Фелиной группы. Феля сияла глазами, а он стоял, опершись на подоконник, и шепелявил какие-то нежности.
Их воркование продолжалось до весны. Потом начались выпускные экзамены, много суеты по подготовке, сбору документов. Теперь они виделись мельком на лестнице или в коридоре, и он по-прежнему приветствовал её: «Сирена!», только взгляд у него был грустным и немного усталым. Феля отнеслась к этому легко. Она понимала, что экзамены – это святое. А больше ничего не понимала. Не было у неё пока что другого опыта. Она мечтала о лете, о море, о прогулках на катере, о поездке к бабушке.
Всё это сбылось, и вернулась она в школу загорелой, и загар ещё больше оттенял сияние её глаз. Теперь наш класс перевели на четвёртый этаж, где обитали старшеклассники. Эта новость всех очень обрадовала, и все ринулись осваивать новое место обитания. Феля тоже ринулась, но по мере приближения блеск в её глазах угасал, будто в зале медленно тушили свет. Можно было без труда догадаться о причине этой метаморфозы. До неё вдруг дошло, что случилось непоправимое, что больше некому называть её сиреной и что ничего не возвратится на круги своя, как это было все прежние годы. И то же почувствовал почти каждый, кто знал историю Фели и кто вошёл в новый класс, в котором ещё недавно был её старшеклассник. Вот ведь как! Столько лет на наших глазах уходили в неизвестность целые классы, а мы и не замечали их отсутствия, не замечали ничего, кроме себя, потому что знали, что были и будем. Куда же нам деться? А те, что ушли, – чужие, далёкие, не наши. Может, их вообще не было. Оказалось, что были, и оказалось, что мы сами стали на один год ближе к исчезновению.
Пока все рассаживались по местам, Феля стояла посреди класса и что-то искала глазами.
– Что? – робко спросила я.
– Ничего… Просто хотела вспомнить, где его парта.
Но она так и не вспомнила, потому что не знала и никогда не интересовалась, а теперь и спросить было некого.
Феля не на шутку загрустила. Она пыталась собраться на уроках, но ей это плохо удавалось. В глазах у неё частенько проблескивали слёзы, и от этого они ещё больше походили на море.
– Феля, не грусти, – утешал её Зелинский на переменках. – Ну хочешь, я стану звать тебя Офелией? И всем скажу, чтоб тебя так звали. О, Фелия, о, нимфа.
Феля слабо улыбалась. Она хорошо относилась к Зелинскому, сочувствовала ему, зная, что ему было грустно не меньше, чем ей, а может, и больше. Он в Лизку Кошелеву который год уже был влюблён! А Лизка – ни в одном глазу. Спускалась себе по мраморной лестнице, как с Олимпа, волосы лёгкие, как пух, и такие же светлые. И даже не определить словами, что в ней такого было, что заставляло останавливаться и смотреть, смотреть, словно завтра она уже не появится…
Зелинский жил с отцом, потому что мать их бросила, и вид у него был неухоженный, хотя учился он хорошо. На вид он плевал. Ум у него был такой философский и немного ироничный. Учителя его уважали за взрослость.
– О, Фелия, не грусти, – говорил Зелинский. – Всё равно мы все однажды уйдём. Отовсюду, причём.
– Это как?
– А так. Сегодня здесь, а завтра – там.
– Где там?
– Там, где нас нет. Вообще нет.
Как ни странно, но Фелю это успокоило.
О сирене она вскоре позабыла, а Зелинский, как и обещал, называл её до самого выпускного Офелией.