Сусанна выкарабкивается в свои восемьдесят шесть и ещё раз смотрит на мать. Фотография за все эти десятилетия ничуть не выцвела. Кажется, наоборот, даже стала немного ярче.
– Äiti[2], – говорит Сусанна. – Kaikki hyvin.
– Затем она вынимает из папки следующую бумагу и, поправив очки, читает:
«1942 г., январь. Приходил Валера, принёс немного хлеба и сливочного масла (!). Говорит, привёз его прямо с Комендантского аэродрома. Туда прилетают самолёты с Большой земли. Говорит, иногда они привозят макароны и даже тушёнку (!). До войны я терпеть не могла тушёнку, а сейчас мне кажется, я бы душу продала за банку. Да что там за банку – за несколько кусочков мяса с белым жиром. Валера говорит, надо учить Сусанку, а до ближайшей школы несколько остановок. Это раньше ходили трамваи, а теперь не ходят… уже целый месяц. Куда я её отправлю – одну, по морозу? Упадёт и умрёт. Пусть уж лучше дома…»
Валера был высоким и худющим. Хотя толстых в то время Сусанна что-то не припомнит. Когда он приходил, они с мамой сразу же шли на кухню, и вскоре оттуда слышался её смех – громкий и хрипловатый, вырывающийся из прокуренного горла. Валера смеялся куда тише, даже не басом, а, пожалуй, баритоном, а потом они приходили в комнату, и мама иногда доставала из-под кровати разбавленный спирт, и по комнате разливался тошнотворный запах больницы… Хотя пили они не так уж часто: спирт был на вес золота, как и всё, что пилось или елось. Иногда Валера учил Сусанну счёту: доставал старые газеты и писал цифры на полях: 3+2 или 4+7. Сусанна старалась угадывать правильные ответы, но часто ошибалась, а мама ругалась за то, что они берут газеты, которые она приготовила на растопку.
Сусанна опять выбирается в настоящее и подходит к окну. Уже почти стемнело. Видны проспект, обрамлённый рыжими фонарями, и трамвайная линия посередине. По обеим сторонам – медленно ползущие потоки машин. Сусанна снова ныряет, но не так глубоко. Она помнит, какими пустынными были все окрестные улицы, когда она впервые приехала сюда в кабине фургона. Следом, на такси, дочь Лена и внучка Таня. Тогда была зима – кажется, самый её конец, но морозы стояли, как на kaste[3]. Солнечный день. Цвета: жёлтый, белый и голубой. Смёрзшийся песок под хрупким снегом. Стена последнего дома, а дальше – поле, изрытое бульдозерами. Трубы, арматура.
«Комендань», – произнесла Сусанна, подставив лицо навстречу резкому порыву ветра, вспомнив, что когда-то так, кажется, говорила мама.
Аэродром, откуда Валера приносил тушёнку, находился вон там, в той стороне, куда сейчас направляется трамвай. В войну Сусанна была уверена, что это самый край земли, за которым нет ничего, кроме бесконечных снегов и горящего леса, зажжённого сброшенными бомбами.
«Озеро Долгое, – сказали в жилконторе перед расселением их коммуналки в двух шагах от Литейного. – Район новый, лес рядом…»
Только потом она поняла, что попала на Комендань, где ещё сохранялись дышащие лесными болотами финские названия: Питкяярви, оно же озеро Долгое, Коломяки, Лахта… А если вот прямо сейчас повернуться назад, то там, за Юнтоловским лесом, можно разглядеть и другие: Валкесаари, Оллила, Куоккала, Терийоки, Каннельярви.
«Terijoki» – это название попадалось на одной бумаг. Сусанна опускается на колени и лезет в одну папку, затем в другую… Вот тут какие-то конверты, и вот тот самый, с надписью «Terijoki». И ещё адрес – тем же крупным почерком Катри. Внутри конверта – письмо, буквы почти совсем выцвели, но кое-что разобрать ещё можно.
«Лина, Дорогая моя! (…) Мы пока ещё Живы – и я, и Сусанна, – но ходить всё труднее (…) Наша соседка Женечка недавно родила мальчика – здоровенький, хоть и маленький. Витька. Я уже и забыла, что это такое, когда рождаются дети (…) Хорошо, что сейчас лето. Не нужно топить. Я в квартире сожгла всё, что только можно (…) сажать картошку. Под огороды распахали клумбы и скверы. Так что теперь у нас, считай, как у тёти Пихлы в Ино. Теперь я жду осени, как никогда: может, снова поем картошки…»
Следующая страница почему-то наполовину порвана и немного помята. Как будто Катри хотела уничтожить письмо, но потом передумала. Сусанна вчитывается в почти исчезнувшие буквы, но разбирает только отдельные слова. Более-менее разборчив самый последний абзац.
«…до вас всего каких-то 50 км, а вы – другая страна. Я всегда это понимала, но ещё раз осознаю только сейчас. Не могу поверить: были времена, когда прямо отсюда, почти от моего нынешнего дома (подумаешь – Неву переехать!), в Ино ходил поезд и тётя Пихла выходила встречать на станцию. Если я останусь в живых, то после войны найду способ приехать в Ино – хоть на денёк, хоть на часок. Лина, дорогая моя! (…) меня здесь называют фашисткой и финской шлюхой (…) я сделаю всё, чтобы увидеть вас после войны!
Катри, 20 июня 1942 г., Pietari».
Сусанна кладёт рядом оба листка – один и второй, – на которых уместилось это короткое письмо. Катри, видимо, так и не смогла его отправить. И не помог ни Валера, ни кто-нибудь другой. Когда-то давным-давно, в совершенно доисторические, довоенные времена, в коммуналке была тряпичная кукла Пихла, названная в честь двоюродной тётки, которую Сусанна никогда не видела. Пихла не пережила блокаду. Мама вспорола ей брюхо и сварила из неё кашу: внутри был рис. Тётя Пихла тоже не дожила до конца войны. Ровно через два года после того, как это письмо было написано и не отправлено, она погибла вместе с дочерью, невесткой, своей двоюродной сестрой и её большой семьёй. В живых осталась одна тётя Эмилия. Двадцатого июня сорок четвёртого их эшелон, в котором они эвакуировались из Карелии, разбомбили на станции Элисенваара. После войны мама так никогда и не съездила в Ино.
5
У каждого человека есть отец. Вот и у Артура он «У тоже есть. Даже имя известно – Слава. «Как зовут папу?» – «Слава». – «Почему у него такое имя странное?» – «Имя как имя». – «А где он живёт?» – «А кто его знает?» Вопросы, которыми он когда-то донимал мать и бабушку. В той самой жизни, где были невысокие светлые дома с большими балконами, будто целые террасы, сосны на берегу моря, скальные выступы на обочине улицы…
Артур не слишком много помнит оттуда, но вот скальные выступы запомнил. И мамино лицо в тот момент, когда она произносит имя «Слава» – каменное, как та самая скала, хмурое, как низкое хельсинкское небо.
– Helsinki, – говорит Артур, чувствуя, что язык упирается в бугорки за верхними зубами.
«Бабушка, что такое Хельсинки?»
«Город, в котором мы живём».
Бабушку Хелену Артур тоже помнит смутно. Худенькая, как подросток, с очень короткими волосами. Она ходила неспешно и чаще лежала. Иногда варила суп из красной рыбы. Суп был белым, потому что бабушка добавляла туда сливок.
«Keitto[4], – произносила она. – Maukas[5]».
Бабушка научила его говорить по-фински. Перебравшись в Финляндию, она выучила язык так, будто говорила на нём с рождения, хотя в их обрусевшем роду финский с каждым поколением выветривался всё больше.
«Yksi, kaksi, kolme, nelja, viisi…»[6]
В чём-то она заменила ему отца. Но это продолжалось так недолго, что от неё почти ничего не осталось, кроме вкуса рыбного супа, неспешных шагов и этих гулких звуков в белёсом пространстве комнаты: yksi, kaksi, kolme… У неё был рак, как и у многих в их роду, и Артур с самого начала знал, что она скоро умрёт. Он называл её Лена.
«Helena», – поправляла она его.
«Нет, Лена!»
«Леной я была в другой стране».
«В какой?»
«В России. Venajalla[7]».
Россия сначала возникла в разговорах. Мама чаще говорила по-русски, бабушка – по-фински, в конце концов тоже переходя на русский. Иногда они спорили на белой кухне с окном во всю стену.
«Была бы учёным», – говорила мама, что-то мешая на сковородке.
«Я уже набылась учёным. Спасибо! – отвечала бабушка. – Мне зарплаты хватало на два раза в магазин сходить. Ты что, забыла, как мы жили? Тань, ну ты как девочка, ей-богу!»
«Зато в экспедиции ездила всё время: Куршская коса, Белое море…»
«Ну и что?»
«Тебе это, по-моему, больше нравилось, чем дома бывать. Я тебя месяцами не видела…»
«Дом у меня здесь…»
Артур слышал это из комнаты, не видя их, но совершенно точно зная: мама сейчас стоит у плиты и жарит картошку, а бабушка сидит за столом и запивает лекарства, которые она достаёт из шкафчика под самым потолком.
«А здесь тебе очень нравилось работать уборщицей в метро?» – снова раздавался мамин голос.
«Нравилось! Мне, главное, нравилось то, что после получки человеком себя чувствуешь, а не скотом, которому всё никак не дадут сдохнуть!»
Они какое-то время молчали, затем бабушка снова вступала:
«Тут и станции, и вагончики такие чистые! Никто специально тебе не мусорит, не плюёт, сиденья ножом не режет…»
«Очень даже режут!»
«Где?! Ну, может, какой-то единичный случай. А у нас же там, помнишь, на входе в метро – окурки под ногами, из урн вечно дым, потому что туда бычков незатушенных накидали?..»
Метро в Pietari[8], куда Артура иногда возили к прабабке Сусанне, казалось ему подземельем из какой-то сказки. Туда нужно было долго-предолго спускаться мимо больших фонарей, и хотелось, чтобы поезд, выныривающий из тоннеля, отвёз ещё дальше, в большое подземное царство, где всё не так, как на белой кухне с окном во всю стену. Из всех этих ненароком подслушанных разговоров Артур понимал: Хелена не любила Россию и была счастлива, что больше там не живёт. А вот мама, наоборот, с радостью ехала в Pietari, и, кажется, ей жаль было возвращаться оттуда в Хельсинки. Так что вскоре она взяла пятилетнего сына и уехала в Pietari насовсем. «Возвращаемся», – говорила она. Артур уже плохо помнил, что было до, а что после: возвращение или смерть Хелены. «Бабушки нет, – однажды сказала мама. – Зато у тебя есть Сусанна». Кажется, это было уже на Комендани, которая была бесконечно огромной, как сам ветер и небо. Но в то испепеляющее лето ветер был жарким, а небо – яркоголубым, словно на детских рисунках. Где-то что-то горело, и Сусанна наглухо закрывала окна. Потом довольно быстро возник Семён – высокий, под потолок, широкоплечий, с большими руками. Встанет в дверном проёме – и целиком закроет его собой. Мама ему от силы по грудь. Подойдёт, уткнётся в его пиджак – вот оно «как за каменной стеной».
Вспомнив отчима, Артур ускоряет шаг. Будто Семён сейчас появится вот в этом проёме, отделяющем коридор от столовой и нужно успеть проскочить. В столовой пахнет супом, котлетами и пирожками. Артур берёт поднос и становится в очередь. Впереди, через несколько человек, с таким же подносом стоит Дана. Не сводя с неё глаз, Артур видит: она берёт суп, котлету с картофельным пюре, пирожок с повидлом и сок. А затем, подхватив поднос, направляется к свободному столику.
«А её чему в детстве учила бабушка?.. – думает он. – Хотя зачем бабушка, ведь у неё есть отец…»
Артур вспоминает её отца, которого он видел мельком. Он одет в тёплый свитер, на шее – фотоаппарат. Разве сейчас носят фотоаппараты на шее? Кажется, он из каких-то прошлых времён, и Дана совсем на него не похожа. Разве что сгибанием руки в локте… Она ставит поднос на стол и поправляет волосы. Садится. Одна.
– Ну ты ворон-то не лови! – Буфетчица возвращает Артура к линии раздачи с витриной, за которой в железных ячейках дымятся котлеты, картофельное пюре, суп… – Бери тарелки и проходи, перемена-то не резиновая!
На подносе у Артура появляются суп, котлета с пюре, пирожок с повидлом и сок. Готовила ли когда-нибудь бабушка картофельное пюре? Артур такого не припомнит. Он хватает поднос и идёт, держа в фокусе Дану, которая подносит к губам стакан с соком.
– Ты здесь одна? – спрашивает он, поравнявшись с её столиком.
Она молча кивает. Артур ставит поднос рядом с её подносом.
– Сейчас придут Барто и Кирюха. Тебе как раз достанется четвёртое место. – Она слегка и улыбается, показывая ямочку на щеке.
– А я думал, мы посидим вдвоём…
Она принимается за суп. «Я хочу, чтобы у моего ребёнка был отец, – мысленно говорит Артур. – Без отца ты как будто без одной руки». Но вместо этого он говорит:
– Поехали в Выборг…
Дана морщится, будто бы суп кислый-прекислый:
– А почему сразу не в Хельсинки?
– Виза нужна… – бормочет Артур, понимая, что завяз, как в чухонском болоте.
– Артурчик, мне есть с кем ездить в Выборг, – сочувственно улыбается она. – Я, кстати, была там недавно…
– К счастью, подходит Агния. Ставит поднос с тем же набором: суп, котлета с пюре, пирожок, сок.
– А Кирюха? – вскидывает брови Дана.
– Он не успеет. У него там что-то с этим спектаклем долбаным опять.
Густой грудной голос, совсем не похожий на голос пятнадцатилетней.
– С каким ещё спектаклем?
– С каким, с каким? Лосева, ты чего?! Кто у нас медсестра?
На последней репетиции Дана мерила белый халат медсестры, брала в руки сумочку с красным крестом, убирала волосы под длинный чепчик, при этом по-особенному изящно сгибая руку в локте.
«Дана, ты прямо вылитая медсестра!» – восхищённо говорила мама. От этого Артур чувствовал, как у него «горят» уши.
– Хоть бы написал! – рассерженно произносит Дана. – Я уже молчу о том, что позвонить мог!
– Его директриса срочно вызвала, – Агния переходит на громкий шёпот, – мне ребята сказали.
– Так он что, из-за этого даже не поест?
– Поест на следующей перемене, – машет рукой Агния. – Не оголодает, не волнуйся за него!
«Я разогревала тебе обед, а он уже опять остыл!» – вспоминает Артур слова прабабки, которыми она обычно встречает его в своей каморке под крышей, и пытается представить на её месте Дану. Она сочувственно улыбается, отчего у неё «загорается» ямочка на щеке.
– Меня уже тошнит от этого спектакля! – шепчет Дана, – Нафиг я согласилась во всём этом участвовать?
– А у тебя был выбор?
Агния с аппетитом доедает суп и принимается за котлету с пюре. Ногти у неё сегодня раскрашены, как шахматная доска.
– Я бы что-нибудь придумала. Кирюха тоже мне вчера говорит: давай нахер сбежим куда-нибудь, хоть больничный где-нибудь достанем…
Агния стучит кулаком по лбу и косится на Артура. Прилежный учительский сынок аккуратно отламывает вилкой кусок котлеты.
– Ты же хочешь здесь учиться?
– Ну, хочу…
– Вот и молчи в тряпочку! – шипит Агния. – И давай ускоряйся, а то перемена сейчас закончится.
Артур жуёт котлету, ещё тёплую, солоноватую – в общем, довольно вкусную, и ему кажется, что у него за спиной стоит Сусанна. Неужели она когда-то была такой же резвой и длинноволосой, так же изящно сгибала руку в локте? А может, у неё тоже была ямочка на щеке? А может, ямочки когда-то были у бабушки Хелены, у мамы?
Папа Слава только однажды появился около их хельсинкского дома с большими балконами.
«Я возвращаюсь в Выборг», – сказал он.
Папа был не очень высоким, куда ниже Семёна, но крепкий, коренастый и светловолосый. О чём они говорили с мамой? Какими были его первые слова, после которых мама пошла за ним?
Звенит звонок. Дана и Агния срываются, на ходу допивая сок и дожёвывая пирожки с повидлом. Артур тыкает недоеденную котлету, подхватывает поднос и медленно идёт следом. Звонок звенит и звенит.
6
Как будто две части гигантского «паука»: круглая «голова» и конусообразное «туловище», из которого торчат «усы». Крепкий брюнет в чёрных джинсах и замызганных кроссовках взваливает «голову» на плечи и, согнувшись в три погибели, направляется к двери. Рабочий в сером комбинезоне придерживает дверь. Но довольно быстро становится понятно, что «голова» в дверь не пролезет, а уж «туловище» – тем более. Брюнет негромко матерится и ставит «голову» на мокрую плитку, которой выложено крыльцо.
– Эта створка открывается? – спрашивает рабочий.
– Открывается, куда она денется! – кряхтит брюнет.
Он подходит к двери и пытается открыть защёлку вверху, затем внизу. Верхняя поддаётся, нижняя – ни в какую.
– Поднажми! – командует брюнет, – Сейчас вместе наляжем на неё. Тут защёлка немного барахлит.
Они наваливаются на дверь, и та в конце концов сдаётся. Створка со всей дури ударяется об стену, и стекло разбивается, усыпая мелкими осколками крыльцо, ступени и чёрные джинсы брюнета. Он снова негромко матерится и замечает капли крови на мокрой плитке.
– Саш, у тебя тут чё случилось?
На крыльце появляется Таня. Первое, что она видит, – кровавая полоса на Сашкиной шее.
– Чё случилось? Под артобстрел попали! Грёбаная ракета!
– Какая ракета? Пойдём скорее в туалет!
Вокруг раздаётся хохот. Только сейчас Таня замечает, что собралась целая толпа зевак – от первоклашек до самых старших.
– Сашка поранился! – шепчет кто-то.
Недолго думая, она хватает брюнета за руку и тащит его, словно провинившегося двоечника, мимо раздевалки, мимо стендов с расписанием уроков, мимо столовой, из которой доносится запах чего-то печёного, через огромную рекреацию, под ошарашенные взгляды мелюзги и попадающихся навстречу учителей. В белоснежном учительском туалете Таня открывает кран и командует:
– Голову под воду!
Сашка покорно кладёт голову в раковину, словно на плаху, и тут же вскрикивает.
– А ещё холоднее можно?
– Можно!
Таня тянется к крану, но Сашка останавливает её руку:
– Ты мне всю куртку залила и все штаны. Я как обоссанный теперь.
– Лучше обоссанный, чем обезглавленный!
– Да брось ты! Это ж царапина…
– Пойдём в медкабинет за пластырем!
И они ковыляют на второй этаж: Таня – с красными холодными руками и взъерошенными волосами, Сашка – в мокрых штанах и с кровоточащей шеей.
– Как вы умудрились дверь разбить?
– Я же говорю, ракету внести пытались.
– Нам тут только ракет не хватало!
– Ну или не ракета… как его… «Восток-1». На котором Гагарин летал.
Точно! В той самой рекреации около учительского туалета уже расчистили место для очередной выставки, посвящённой Дню космонавтики. Фрау Жанна распорядилась сделать инсталляции и «что-нибудь интерактивное». Ядром экспозиции должен стать макет корабля «Восток-1». И прямо перед ним огромный портрет Гагарина, выложенный из пазла.
Вспотевший, промокший, с забинтованной шеей, Сашка потом всё-таки втаскивает гигантского космического «паука» и при помощи рабочих в серых комбинезонах устанавливает посреди холла. На полу разворачивается рулон с надписью «Первый полёт». Тёмно-синие буквы, нарисованные Игорем Владимировичем. Он ещё говорил, что здесь больше всего подходят рериховские цвета. Так что буквы немного отливают фиолетовым. Но это далеко не вся выставка: должны быть ещё копия гагаринского скафандра, столики, на которых любой желающий на время сможет склеить модель ракеты-носителя «Восток» (приз – сама же модель), тантамареска в виде фигуры космонавта, а на стену повесят белый ватман, на котором будут показывать фильм про первый полёт человека в космос. Фрау Жанна денег не пожалела.
– А за стекло с меня точно сдерёт, гнида!
Сашка затягивает развязавшийся шнурок на кроссовке и вынимает пачку сигарет. Таня, бросившая курить много лет назад, чувствует, что не отказалась бы вспомнить юность и затянуться, но всё же пересиливает себя.
– А домой ты не собираешься?
– Домой нет. У меня тут ещё дела, в районе.
– А я думала, правильнее говорить «на районе».
Сашка усмехается. Невысокий, но широкоплечий и щетинистый, он напоминает переросшего ученика, вечного второгодника, который неотделим от школы – неважно, в каком статусе: неисправимого двоечника или «менеджера по хозяйственной части».
– «На районе» – это в Хельсинки. У нас, ингерманландцев, только «в районе», – подмигивает он.
Они выходят из школы едва ли не последними. Сегодня наконец-то первый тёплый день, и зима, кажется, отступает стремительно, словно весна прорвала фронт прямо по центру. Снега, нападавшего за последние две недели, почти нет. Рыжие фонари глядят в темнеющее вечернее небо.
– Садись, прокачу!
Затягиваясь, Сашка нажимает на брелок, и машина отзывается кротким пиканьем и миганием.
– А ты в какую сторону? В мою разве?
– В твою в том числе. К Тамаре Петровне заеду.
– Поехали вместе!
– Поехали…
Они медленно пробираются по узкой дворовой дорожке, на которой в этот час яблоку упасть негде. Сашкин внедорожник здесь – почти как танк среди всяческой низкобрюхой мелочи. Остаётся только включить полный вперёд и пойти на таран. Они наконец выруливают со двора, и тут Таня вспоминает, что вчера железно пообещала испечь мужу шарлотку и даже купила для этого яблоки. Она выскакивает на светофоре, спрыгивая прямо в лужу, и от этого на миг ощущает себя школьницей, которая сильно задержалась после уроков и которой теперь совестно показаться дома.
Дома её не встречает никто, хотя она сразу понимает: Артур у себя. В его комнате – самой дальней от прихожей – тускло горит свет. Таня снимает пальто и впервые за несколько месяцев чувствует, что вспотела. Последнее время она мёрзла чуть ли не каждый день, и ей казалось, что холод всё нарастает и нарастает. Она сбрасывает промокшие туфли и босиком идёт к комнате Артура, но останавливается посередине коридора.
– Артур! – зовёт она не слишком громко и делает ещё пару шагов. – Эй, ты тут?
Она подходит вплотную к двери и стучит. В полной тишине стук получается громким, как барабанная дробь. Не дождавшись ответа, она толкает дверь. Так и есть: надев наушники, сын что-то наигрывает на синтезаторе, слышимое только ему одному. В такие моменты окружающего мира для него не существует. Таня останавливается в дверях и смотрит на эту совершенно немую для неё сцену. Артур играет что-то неподдающееся, упрямо запутывающее пальцы, сбивается и начинает снова, левой рукой берёт аккорд и, видимо, фальшивит, пробует другие ноты… Двух с половиной лет в музыкальной школе ему хватило для того, чтобы научиться подбирать основную мелодию и аккорды. Приковывать себя к роялю на всю жизнь он не захотел. Синтезатор для него – самое оно. Таня устало складывает руки на груди, как на уроке, когда, бывает, её ни в какую не хотят слушать. Артур поворачивается, снимает наушники и точно так же, как мать, складывает руки на груди.
– Как у тебя дела с алгеброй? – спрашивает она, ощупывая свои локти.
– Хочешь проверить у меня алгебру?
– Семён проверит. Хорош отвечать мне вопросом на вопрос!
Артур немного ёжится, давая этим понять, что Семён ему никакой не отец.
– С алгеброй мы плохо друг друга понимаем. Но я работаю над этим. Иди печь шарлотку…
Да, и ему она тоже обещала, им обоим обещала, и мужу, и сыну, хоть для мужа сын – не сын вовсе, а пасынок. Выдохнув, Таня срывается с места и медленно направляется на кухню, открывает кран, пускает тёплую воду, подставляет руки. Эту привычку она унаследовала от бабки: входя на кухню, Сусанна и стола не могла вытереть, не сполоснув рук. И этот рецепт шарлотки, кажется, тоже от Сусанны. Таня сыплет в миску муку, разбивает яйца, добавляет сахар и при этом видит себя со стороны – раньше лет на тридцать пять. Они на огромной прокуренной кухне их коммуналки около Литейного, перед глазами – ритмичные движения бабушкиной руки: ложка взбалтывает желток, перемешивает его с мукой и сахаром, и всё это превращается в светло-жёлтое сладкое тесто, которое так хочется попробовать до того, как оно окажется в духовке!
«Не толкай меня под руку! – ворчала Сусанна, – А то я сейчас уроню миску со стола и всё разобью!»
Кухня – дымная, грязная, пахнущая сырыми тряпками и гниющей картошкой. Под ногами – истёршийся линолеум: вытоптанные «дорожки» от двери к плите и от плиты к каждому столу, а их здесь четыре. Сусанна говорила, раньше их было целых шесть, а потом, когда жильцов стало меньше, на место двух столов поставили холодильники, и они урчали, словно трансформаторные будки. Под одним из них линолеум совсем вытерся, и из-под него торчал кусок плитки. Когда-то давным-давно, ещё в блокаду, рассказывала Сусанна, весь пол на кухне был покрыт этой плиткой, и зимой было очень холодно, поэтому после войны решили постелить линолеум.
Таня заканчивает с тестом и принимается за яблоки. Очищает их от кожуры и режет тонко-тонко, как всегда делала бабушка. Шарлотка – это, пожалуй, главное, чему она научилась у Сусанны. Запах яблочного пирога тянется из самого раннего детства, через ту огромную неуютную коммуналку, Хельсинки и Комендань. Как только Таня ставит тесто в духовку и зажигает газ, во входной двери поворачивается ключ. Муж точен по-военному: без четверти семь. Вот сейчас он снимет ботинки, повесит куртку, занесёт портфель в комнату и только потом подойдёт к жене. Запихивая миску в посудомойку, Таня слышит его неспешные, основательные шаги.
– Здравия желаю!
– Привет…
Короткий поцелуй в шею. Семён всегда так целовал, покалывая усами. Почему все полковники так любят усы?