Книга Дорога на Стамбул. Первая часть - читать онлайн бесплатно, автор Борис Александрович Алмазов. Cтраница 3
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Дорога на Стамбул. Первая часть
Дорога на Стамбул. Первая часть
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Дорога на Стамбул. Первая часть

– Эх, дед… – сказал Демьян Васильевич, спускаясь по лестнице. – Воистину мне бы твои заботы!

– Возьми яблочка на дорожку! – крикнул вдогон старик.

– Спасибо! – ответил хозяин. – Угостил уже! До чего я не обожаю таких вот толкующих старичков! Страсть! – сказал он Осипу.

– Скупаться бы! – словно не слыша, ответил казак.

– Дак иди! Покуда еще смелется! Да и наши там есть – погрузят.

– А вы?

– Стар я по омутам скакать!

– Да кто увидит?!

– Нет уж, ступай! Я на бережку посижу!

– Я мигом! Окунусь и обратно, а то весь в муке! Осип бегом припустил к плотине. Калмыков неторопливо, степенно последовал за ним. Когда он вышел на травянистый берег омута, для прочности укрепленный сваями и густо обросший плакучими ивами, мочившими длинные ветки-косы в черной воде, Осип уже отмахивал саженками у другого берега.

Мальчишки, что целый день прыгали в чем мать родила с наклоненного над водою дерева, восторженно дивились, с какой скоростью казак пересек пруд. А Демьян Васильевич, глядя на приемыша, подумал о другом: «Вот ведь со службы пришел. Годами не мальчик, вон кака машина вымахала, а все как есть дите! У других в эту пору по пятеро ребятишек, хозяйство, дом, все мужские заботы, а этот готов с пацанами змеев запускать. А ведь умен. Толков. И все как то не впрок!»

– Демьян Васильич! – крикнул Осип. – Скупайтесь! Вода как мед – пра слово!

От омута так тянуло свежестью, прохладой, а тесная жилетка так теснила дыхание, и мокрый от пота воротник крахмальной рубахи совсем размяк и прилипал к шее…

А тут еще на другом берегу показалась коляска Ястребовых.

– Небось генерал купаться не будут! – зло сказал Калмыков.

– У них в имении пруд с купальней, чего им сюда лезть! – Осип скакал на одной ноге, вытряхивая из уха воду.

– Пруд, говоришь? – рывком сбрасывая пиджак и жилетку, переспросил хозяин. – И купальня, говоришь?

В сподниках, пузом маханул он с берега в омут. Прохладная зеленоватая вода сомкнулась над ним. Калмыков легко, по-молодому нырнул до дна, ухватил в кулак камушек и вылетел на поверхность, фыркая и отдуваясь. Он стонал, хохотал, фыркал… Нырял и плавал на спине, на боку и, уж совсем разнежившись, просто без движения лежал на воде, глядя, как по глубокому уже осеннему синему небу плывут облака.

Вылез он, когда кожа покрылась мурашками. Осип, улыбаясь во всю ширь белозубого рта, под колечками русых усов, держал наготове невесть откуда взявшееся полотенце.

– Ну вот! Ну вот! – приговаривал он, растирая хозяину спину. – В эдакую жару да не скупаться.

Демьян Васильевич лязгал зубами. Они, как мальчишки, присели на корточки на колючей, вытоптанной купальщиками траве.

– Стало быть, на войну собираешься, – сказал Калмыков ни с того ни с сего.

– Благословите! – словно давно этого вопроса дожидался, ответил Осип.

– Я тебе не поп и не отец! – сказал Калмыков. – Ты в своей воле! Чай не мальчик! И через чего ты надумал, чтобы, значит, непременно тебе идти!

– Да уж так случилось! – вздохнул в ответ казак.


Глава вторая. С.-Петербург. Октябрь 1875 г.

1. Сотника очередного полка, в котором служил срочную Зеленов, отправили в Петербург в Управление казачьих войск. Дело, по которому он ехал, было связано с деньгами и потому особо кляузное, из-за чего сотник, хоть и был великий прохиндей, все же решил укрепиться людьми сведущими и честными, которых можно и с поручением послать, и кому секрет доверить. Он прихватил с собою полкового казначея, двух старослужащих писарей и двух молодых казаков, о которых ходила слава как о непьющих, толковых и безупречного поведения. Один из них был Осип.

Нельзя сказать, чтобы большой город испугал степняка. Он бывал по торговым делам с хозяином и в Москве, и в Ярославле, и в иных городах, но северная столица поразила его ранней тьмою вечеров, слякотным бесконечным дождем… Грохотом экипажей на одних улицах и тоскливой пустынностью других, яркими огнями фонарей и глухими, страшными дворами-колодцами.

Разместились они в Казачьих казармах у Александро-Невской лавры. Лихие и языкатые атаманцы, стоявшие там, сначала поддразнивали «армяков», но поскольку казаков, да тем более одного войска, всегда объединяло некое чувство родственности, дружества, старательно подогреваемое обычаями и людьми старших возрастов, то скоро и в Осипе признали своего. Особенно был казакам по сердцу его талант к сочинительству обстоятельных или жалостливых писем. За эту услугу атаманцы не могли нахвалиться Зеленовым, не знали, чем угодить ему и чем потрафить. А угодить было сложно, поскольку парень ни вина, ни водки не пил, табаку не курил, чем снискал уважение казаков-староверов, державшихся даже в этом привилегированном гвардейском полку особняком. Станичники и так и эдак пытались ублажить улыбчивого, но замкнутого парня, пока вдруг не открыли в нем страсть к чтению и театру. Вот тогда и посыпались на Осипа дешевые билеты и контрамарки на галерку.

К его радости, дело в управлении затягивалось, и Зеленов, не обремененный службой, частенько с увольнительной в кармане шел либо в Мариинку, либо в Театр Корша, или в Александринку, где за время жительства в столице успел пересмотреть весь репертуар.

Театр опьянил Осипа. Сидя в душных полутемных коридорах присутствия, где они проводили иногда большую часть дня, пока сотник и полковые писари сновали где-то по канцеляриям, он забывал начисто, где он я зачем сюда пришел. Он мог часами сидеть уставившись в стенку: перед ним раскрывался тяжелый занавес, а там, внизу, поблескивал золотом эполет и белизною женских плеч партер и в темном душноватом воздухе зрительного зала колыхались ароматы французских духов.

Сказочный невероятный мир блистал на сцене всеми переливами правдоподобного вымысла. Горячие чувства, благородные поступки лились тут рекой и совершались десятками, несчастные сироты вдруг оказывались детьми знатных господ, и добродетель всегда торжествовала. Осип, перегнувшись через барьер третьего яруса, ловил каждое слово, что выкрикивали там, на подмостках, герои мелодрам и трагедий.

С галерки все, что совершалось среди холста и картона, казалось невероятным, но более верным, чем жизнь! Истинным! Возвращаясь в казарму, Осип норовил идти темными улицами и переулками. Тут было меньше возможности наскочить на патруль или, позабыв отдать честь офицеру, нарваться на неприятность, а то и на оплеуху, но главное, шагая темными гулкими улицами, при тускло-синеватом свете редких фонарей, так легко было переживать заново все, что происходило в пьесе. Так легко было уноситься мыслями далеко от всей этой скучной жизни и, как во сне, воображать себя не то чтобы героем мелодрамы, но человеком загадочным… С темной и романтической судьбой.

Тем более что основания для такого вымысла о самом себе у Осипа были! С того самого раннего возраста, как он себя помнил, его окружала какая-то недосказанность… Мать, которую он видел не чаще двух раз в год, когда ездил на праздники к ней на хутор, никогда не рассказывала ему об отце. Знакомые умолкали и косились на Осипа, когда вдруг в разговоре старших говорилось обиняком о каком-то страшном событии… А то и о двух…

Странно вел себя и Демьян Васильевич, требовавший с Осипа как с батрака, но посылавший его учиться вместе со своими детьми!

Разнообразные мечтания, смутные, но тревожащие и заставляющие замирать сладким предчувствием сердце, давно волновали Осипа. Может, потому так любил он читать, забившись на чердак калмыковского дома… Может быть, поэтому сладкий хмель театра так пьянил его и без того романтическую душу.

Не то чтобы Осип придумал себе какую-то биографию вроде тех, что бывали у героев спектаклей. Но иногда, ворочаясь на казарменных нарах, он вдруг думал со страхом и восторгом: «А может, я дворянин?» – и краснел от этой несбыточной мысли, но отогнать ее не мог. Потому что хоть и не было этому доказательств, но не было и опровержений.

Ему казалось, что все сослуживцы, все эти крепкие лихие чубатые степняки, – совсем не такие, как он!

Дело тут не в образовании… Среди казаков почти не было неграмотных, и многие ходили, как и Осип, четыре зимы в станичную школу. Но Осип видел, как сильно он от них отличается! Отличается всем – интересами, привязанностями и даже тем, что они в двадцать четыре года были уже отцами семейств, матерыми и крепкими хозяевами, а он в душе ощущал себя стригуном-мальчишкой. У них были уже и жены, и «сударки», они рассказывали «такие случаи», от которых Осип, выросший затворником в строгом калмыковском доме, краснел!

«Нет… Я другой…» – шептал он себе. И воображение рисовало ему престарелого родителя, утирающего радостные слезы при нахождении сына, и какую-то другую, чистую и привольную жизнь… С книгами, с театром, с барышнями, что так мало походили на работниц с текстильной фабрики, которые дружились с казаками, плясали с ними на вечеринках кадриль и все такое прочее… О чем, регоча, делились друг с другом доблестные сыны Дона.

Барышни, которые грезились Осипу, шарахались от его папахи, от его широких лампасов…

Они торопливо бежали мимо него по тротуарам центральных улиц, стуча каблучками ботинок, кутаясь в клетчатые пледы и надвинув на лоб круглые шапочки курсисток.

Осипа томило одиночество. А одинок он был как помнил себя. Он был одинок с Демьяном Васильевичем, хотя жаждал прилепиться к нему всем сердцем, всей душой, всей своей безысходной любовью сироты.

Был одинок и с приказчиками, и с работниками, для которых никогда не был своим, поскольку хозяин его выделял. От того, чтобы не стать козлом отпущения, мишенью насмешек, спасал труд. Осип рано понял, что только труд, самый тяжелый и постоянный, – его защита и от людей, и от судьбы, и от одиночества.

В труде постоянном, изматывающем он находил и покой и радость. Но даже ему служба показалась невыносимо тяжелой. Кавалерия, особенно казачья, выделялась среди других родов войск количеством самоубийств дошедших до изнеможения нижних чинов, особенно новобранцев.

Осип же терпел. За приветливость и расторопность, а также за ловкость и силу был скоро отмечен чином приказного.

Но служба не стала ему родной, и среди сослуживцев не избавился он от одиночества.

Вот тогда-то и укрепилось в нем ощущение своей исключительности. А подкрепленное содержанием многочисленных мелодрам, это ощущение выросло почти в уверенность в собственном необыкновенном предназначении, в какой-то неизбежной перемене судьбы, которая перевернет всю жизнь Осипа… И перемена эта казалась с каждым днем все ближе, все неизбежнее…

Однажды к нему на нары подвалил кто-то из вахмистров и, накрыв лапищей книжку, которую он читал, заговорщицки подмигнул:

– Ну что, односум, во дворец попасть хочешь? «Ваканцыя» объявилась.

«Ваканцыя» была довольно скользкая. Один из атаманцев, получив из дому известие, что жена-жалмерка себя не соблюла, – запил горькую! Однополчане жалели его как могли. Прятали от начальства, чистили коня, врали на поверках, что он болен, ходили за него не в очередь в караул, дожидаясь, когда несчастный односум опомнится, дотерпит до возвращения домой, а уж там произведет расчет по всем правилам с неверной супругой.

И вот вместо обманутого мужа было предложено идти в караул Осипу. И хоть в случае обнаружения подмены ожидалась великая гонка с мордобоем, ежели не что похуже, но уж больно загорелось Зеленову побывать в Зимнем. И случай выходил подходящий: караул ночной, то есть заступали с вечера до утра. Два часа на посту отстоять, а потом можно и по залам походить. Решающим обстоятельством было то, что сотник был новый и своих казаков еще в лица не помнил. Взводный же был рад осуществить такую подмену, потому как такая называемая казаками «шкода» в случае удачи придавала ему весу в глазах всего полка.

Двое суток готовили Зеленова в караул. Брили, подстригали, завивали чуб и ушивали на нем мундир по фигуре. К счастью, запивший казак был одного размера с Осипом и работы потребовались минимальные: зашивали мундир не более чем обычно, после того как натягивали его на плечи и расправляли по груди.

– Как есть атаманец! – хвалили Осипову выправку казаки. Однако, рассматривая себя – нового, незнакомого в алом парадном мундире и кивере со шлыком и султаном, нет-нет да и холодел Осип – а ну как все откроется!

– Ведь там и государь, и царедворцы ходят… Заробею!

Но отступать было поздно, и он пошел.

Никогда, даже во сне не виделось ему сразу столько роскоши. Воистину это был дворец властителя великой империи, распространившей пределы свои на полмира. Полуослепший от блеска жирной позолоты, сияния паркета, потрясенный простором залов, обилием картин, мебели, ковров и парадно-торжественною тишиною, которую нарушали только шаги караулов да многочисленные часы, делавшие ее своим тиканьем и боем еще полнее, еще величественнее, Осип как в бреду отстоял два часа при каких-то невероятной высоты дверях.

Никогда он не испытывал такого сознания величия царской власти и собственной гордости оттого, что и он часть этой неизмеримой державы и этого величия.

Сменившись, он повалился в караулке на топчан и заснул как убитый. Разбудил его вахмистр:

– Осип! Зеленов! Ты что, ночевать сюды пришел? Ступай походи по залам!

– Заблужусь! – вскакивая, уверенно сказал казак.

– А вот тебе провожатый.

В караульном помещении, где по топчанам густо храпели атаманцы да тускло поблескивали ружья в отпертой пирамиде, в полумраке Осип не сразу разглядел еще одного человека. Это был высокий худой старик, в белых николаевских штанах со штрипками и старинного кроя темно-зеленом армейском мундире, напоминавшем, скорее, шинель своею длиною и добротностью. Густая завесь крестов, медалей да золотое шитье шевронов на рукаве свидетельствовали, что это старый служака из роты георгиевских кавалеров, безотлучно живших при дворце. Высокий красный воротник мундира подпирал седые расчесанные бакенбарды, делавшие их обладателя похожим на ныне царствующего императора Александра Николаевича (только как бы в глубокой старости). И важен был старый кавалер, как, по Осиповым представлениям, должен был бы быть важен самодержец всея Руси.

– Вот Гаврила Дмитрич тебя по залам поводят. Они сами из казаков происхождение ведут и завсегда к нашему брату донцу снисхождение имеют.

– Век не забуду вашей милости! – поблагодарил Осип, торопливо собираясь за стариком.

Георгиевский кавалер взял фонарь и величественно проследовал в темные анфилады второго этажа.

– А царя не обеспокоим? – шепнул Осип.

– Государь тут только приемы проводит, а местопроживание имеет в иных местах, – строго сказал старик.

Он показал казаку Военную галерею с героями 1812 года, но из всех портретов Осип ни одного не запомнил. Поразили его ростом и величиною мохнатых шапок стоявшие здесь истуканами на часах дворцовые гренадеры. Потом провел в залы, где стены были увешаны огромными картинами. Осип смутился, увидев обильные женские телеса на холстах.

– Рубенс. Преискусный живописец голландский, – бесстрастно пояснял старик. – Сие все живописи на сюжеты мифологические и библейские…

– Неужто сюда и государь заходит? – не удержался Осип.

– Отчего бы ему сюда не заходить?

– Чудно! – признался казак. – Может, оно, конечно, этот Рубенс и преискусный художник, а только смотреть неловко…

Старик с любопытством поднял мохнатые брови на Осипа:

– А я, признаться, только этими картинами вашим жеребцам и потрафляю, иное храбрецы Войска Донского зрят со скукою…

Он провел казака в длинный зал, где из позолоченных и черных рам на него глянули некрасивые, но живые лица. В отблесках фонаря они смотрели на Осипа таинственно и, казалось, скрывали какую-то особую, вечную истину…

Старик отдал Осипу фонарь, а сам Присел отдохнуть на обитую бархатом скамейку. Осип переходил от одного холста к другому. Он не понимал, что изображено на них, но странное чувство какой-то высшей правды, скрытой в этих картинах, рождало в нем ощущение неясной тоски, напоминавшей ту, что рождалась в нем, когда он смотрел на весеннюю степь, освобождавшуюся от снега…

– Сказывают, когда человек умрет – он все знать будет: и что было, и что впредь со всеми нами случится, – сказал он, возвращаясь к старику. – Сдается мне, что энти лица столь много притягательности имеют, что таковым знанием обладают-

– Отчего же ты не спросишь, сколько стоят сии живописи? – со скрытой иронией спросил старик.

– Да нешто это сапоги? – простодушно улыбнулся Осип.

Старик все с большим любопытством рассматривал казака.

– А вот ужо я тебе еще покажу! – сказал он, с трудом поднимаясь.

На огромной картине, верх которой терялся в потемках зала, Осипу спервоначалу в глаза кинулись пятки… Пятки и стоптанная туфля, и только потом он разглядел всю фигуру – каторжную, бритоголовую, что припала к старику. Багрово-коричневый цвет картины странно взволновал казака. Он отошел подальше и поднял фонарь над головой.

– Э… Старик-то слепой… – И тут же догадался: – Так ведь это по притче о блудном сыне!

– Точно так! – подтвердил провожатый.

– Но так, да не эдак! Там старший брат возмутился, что ж, мол, этого шаромыжника жалеть… А тут его все жалеют…

– «Истинно, истинно говорю вам, – процитировал старик. – Бог прежде отец ваш, а уж потом судья…»

– Да! – сказал Осип. – Вот эта картина государя достойна. А то понавешали толстомясых – смотреть срамно!

– Сколь тебе еще служить осталось? – с нескрываемой теплотой спросил старик.

– Теперь-то уж немного – меньше года.

– Ну вот, стало быть, скоро к родителям своим припадешь, ты ведь, я чаю, неженатый?

– Эх, Гаврила Дмитрия! – вздохнул казак. – Припадать-то мне не к кому… Отца у меня нет – преставился, когда мне год был. А матушка во втором браке, там и детишек имеют… Я с пяти годову в услужении… И хоть Демьян Васильич, хозяин мой, лучше иного отца для меня, а только вот так-то не припадешь…

– Ты какой станицы? – совсем ласково спросил кавалер.

– Собеновской, – ответил Осип. – Собеновской станицы, Зарокова хутора – так в бумагах пишусь… Потому как хутора этого давно, гутарят, нет, а может, и не было никогда. А проживаю в Жулановке – это слобода такая…

– Какого хутора? – переспросил старик, и Осип увидел, как его гладко выбритый подбородок мелко дрожит в кустах седых подусников.

– Зарокова хутора…

– Да ты чей? – перебил его старик.

– Осип сын Алексеев Зеленов. Что с вами, дяденька Гаврила Дмитрич!

Старик повалился на скамейку, хватаясь за сердце.

– Стань к свету! – приказал он. – Сыми кивер! – И совсем уже на выдохе: – Схожжж!

– С кем? – не понял Осип.

– На своего отца схож, на моего крестового брата: Алексея Хрисанфова Зеленова… Вечная ему память… – прошептал старик трясущимися губами. – Ося, сынок, ты меня в первом же увольнении разыщи… – Старик весь обмяк. Утратил костяную несгибаемую выправку и вдруг превратился в немощного инвалида с трясущимися склеротическими руками и слезящимися глазами. – Вот ведь как бывает! Привел Господь Алешиного сынка повидать…

Надо ли говорить, что при первой же возможности Осип птицей кинулся к старику и легко отыскал его на Миллионной, в дворцовой казарме, где старик квартировал в отдельной каморке. Вот там, усевшись без мундира и галстука за самовар, старый кавалер, смахивая слезы, до которых, судя по каменному подбородку и воинским регалиям, был не горазд, рассказал Осипу страшную его родословную и ту смутную тайну, о которой он догадывался с детства, но не мог предположить, о чем она.

После восстания поляков в Киевской, Житомирской, Харьковской и других губерниях осталось много пустующих, вымороченных имений. Владельцы их либо сложили головы в боях с русскими войсками, либо, лишенные прав состояния, были высланы в Сибирь. Их крепостные иные разбежались, а иные прятались по лесам и болотам, ведя партизанскую войну с войсками и постепенно превращаясь в обыкновенных разбойников.

Имения пустовали, и в них решено было разместить военные поселения, перевезя сюда верхнедонских казаков, в частности хутора Зарокова Собеновской станицы.

Гаврила Дмитрич видел в этом особый знак провидения, поскольку именно зароковские казаки особенно отличались в подавлении Польского восстания, а многие вызвались охотою в карательные отряды, что ужаснуло тогдашнее население Верхнего Дона, которое издавна всеми правдами и неправдами почти поголовно отлынивало от полицейской службы.

Военные поселения уже существовали в России, и слава о них была такая, что многие крестьяне и казаки предпочитали им явную уголовную каторгу, где было, по рассказам, легче, чем в поселении.

Примеры, когда казаков делали поселенцами, уже имелись: так поступили с чугуевскими казаками на Украине.

Обсудив все это на хуторском кругу, зароковцы пришли в отчаяние и, пренебрегая присягой, взбунтовались.

Первый отряд драгун, который должен был сопровождать их на новое местожительство, они просто разогнали. Со вторым вступили в настоящее сражение и по малочисленности через три дня его проиграли.

Драгуны окружили хутор и зажгли его! Задохнувшихся, ослепших от ужаса и дыма зароковцев согнали на площадь и всех без исключения погнали по «зеленой улице».

Солдаты, потерявшие половину своих однополчан в схватке с казаками, получившие к тому же тройную порцию водки, осатанели. В зачет не шли ни чины, ни георгиевские кресты – от веку избавлявшие кавалеров от телесных наказаний, ни награды за Польский поход, ни возраст, ни даже участие в войне 1812 года.

– Что творили с нами – пересказать невозможно! Вот я в «Русском инвалиде» читаю про то, как турки над славянами зверствуют, так у нас многие не верят… что такое возможно… А я говорю: что турки? Я такое сам видел! Сам! – расплескивая с блюдечка чай, шептал, глядя исплаканнымм, оловянными глазами куда-то мимо Осипа, Гаврила Дмитрич. – И не турки, а наши, русские! К исходу экзекуции хуторских казачат под вой обезумевших матерей покидали на телеги и развезли под конвоем по гвардейским полкам.

Алексей Зеленов – десяти лет, Демьян Калмыков – двенадцати, Антип Горелый – тринадцати и четырнадцатидетний Гаврила попали в лейб-гвардии Атаманский полк. Полк строгий, поскольку был он гвардейским, столичным, тем более строгим к мальчишкам-казачатам, которым здесь не дозволялись даже те мелкие радости, что выпадали на долю их сверстникам-кантонистам в других полках.

Повествуя о горько-сиротском своем детстве, Гаврила Дмитрич, не стыдясь, плакал, утираясь красным фуляровым платком и высмаркивая свой красный же солдатский нос.

Старик перечислял всех своих немногих земляков, что разметала судьба по просторам империи, на Кавказ, в царство Польское и княжество Финляндское… Но Осипу чудилось, что старик чего-то недоговаривает. Он не мог расспросить подробнее – это было бы неучтиво, да и невозможно при тогдашнем его состоянии. Скорее всего сообразил он о недосказанном уже много месяцев спустя, когда вернулся в свой полк. «А что же с моим-то отцом стало? Ведь Гаврила Дмитрич сказал, что и Демьян и Антипа – живы. Почему нет отца?» – думал он позже.

2. Осип загулял. Тосклив и страшен был его загул, не было в нем ни веселья, ни даже пьяной бесшабашности. Он покорно ходил с новыми своими товарищами в рабочие слободки, сидел вместе с ними за столами, пел и плясал под гармонику, пил водку и даже дрался с рабочими, которые сильно не любили казаков (и было за что), потому в слободку на берегу Невы ходили партиями по нескольку человек, обязательно вооружась нагайками.

Работницы жили в казармах и небольших домиках, по нескольку человек в комнате, вот там-то и гуляли казаки, там и ловили за ситцевыми занавесками «случаи…»

За ситцевой занавеской и проснулся Осип в один из воскресных дней. Похмельная голова гудела, и подкатывала тошнота при каждом движении. Он разобрал ругань и разговор женских визгливых голосов:

– Сволочи кудлатые! Беспременно они украли! Кобели паршивые. Напаскудят да еще и обворуют… – Дальше шла уж вовсе непотребная брань, к которой Осип никак не мог привыкнуть, особенно если ругалась женщина, – делалось ему муторно и тоскливо.

Он поднялся. Отодвинул занавеску. В тесной комнате, разгороженной занавесками на несколько частей, по полу ползала простоволосая баба в юбке и нижней рубахе, ее товарка смеялась, прислонясь к косяку.

– Вона! – сказала она, кивая на Осипа. – Вона кавалер твой поднялся!

– Да черт его принес! Да и не мой он вовсе! – похмельным голосом кричала простоволосая. – Это Томкин хахаль! Она его вчерась заволокла…

«Какая Томка?» – подумал Осип, кроме страшной головной боли чувствуя ужасную стыдную гадливость к этим бабам, к этой комнате, к постели, на которой сидел, к гребенке и шпилькам на табуретке у изголовья…

Ему ужасно захотелось вымыться! Или хотя бы искупаться! Чтобы смыть с себя сальный омерзительный пот этой ночи и жирный запах Томкиной не то помады, не то духов.