Звук исчезал так, словно ты сам себе вытаскивал спицу, что насквозь пронзила ухо, то есть медленно, осторожно и весьма болезненно.
Когда какофония прекратилась окончательно, Валентин стряхнул плечами невидимых мурашек, пульнул в сторону спицу, выпачканную серой с желтым слизью и, максимально нахмурившись, мерно зашагал к себе в кабинет.
Он вновь уселся в кресло и принялся безучастно крутить в руках кубик Рубика, громко вздыхая при этом. Все это ему не понравилось. Точнее будет сказать – ему не понравилась собственная реакция на пережитое. Валентин, пожалуй, не впервые в жизни по-настоящему испугался. Это был не тот нарисованный испуг за свои пожитки, покойный комфорт и уж тем более за свою бренную жизнь. То был настоящий первобытный ужас, который породила природа вещей выходящих далеко за рамки нашего привычного восприятия.
С подобным – нечеловеческим, – Валентин Эдуардович впервые столкнулся еще в сознательном уже детстве.
В тот вечер Эдуард впервые решил повесить свою супругу, предварительно избив ту до полуобморочного состояния. Он, перекинув веревку через сточную трубу, которая будто бы специально для этого проходила в коридоре, принялся прыгать вверх-вниз, выступая в качестве противовеса. Мать Валентина с противным звуком ударялась головой об эту толстую чугунную трубу, а противовес хохотал, как сумасшедший.
Веревка всякий раз перетиралась об ржавые наросты и чешую краски трубы и, едва-живое тело матери Валентина, обмякшим мешком грохалось на давно немытый пол. На лице Эдуарда тогда возникала грустная гримаса, навроде той, что появляются на лицах детей, когда построенная ими самими башенка рушится, по их же собственной инициативе. Обычно после такого следует истерика. В случае же со взрослым человеком истерики не случалось. Папаша, буднично пожав плечами, отправлялся в кладовую за другой веревкой. Но на второй раз его обычно не хватало. Так как лень было возиться с бесчувственным телом супруги.
Однажды он все-таки отважился на второй заход. Бум-бум… и истерически-захлебывающийся клокочущий хохот. Бум-бум-бум… Как не затыкал Валентин себе всеми руками уши – этот звук не прекращался и предательски проникал в восприятие сквозь дрожащие пальцы. Он не в силах был более терпеть этот сатанинский метроном. Маленький, но уже психологически испорченный Валентин, выбежал из своего укрытия прямиком в коридор и в последний раз обнял мамку за ее худые лодыжки, повиснув всем своим весом на ней. Вверху что-то отвратительно щелкнуло. Этот звук даже отца заставил остановиться. Хохот прекратился и в воздухе буквально повисла мертвая тишина. Опустив голову вниз и увидев, вцепившего мертвой хваткой в ноги матери, дрожащую фигуру мальчика, отец, вытаращив и без того вытаращенные безумием глаза, истерически завопил:
– Что ты наделал?! Мелкий паршивец! Это ты убил ее!
Деспот выпустил уз рук веревку, выбросил ее, как ребенок бросает надоевшую игрушку, завидев что-то новенькое и отправился к новой, пока что еще не доломанной игрушке.
– Не надо, папа! – завопил ребенок, вскидывая вверх руки.
В тот вечер отец Вали так трепал его за трируку, что временами казалось, он ее вовсе вырвет. А может он таки планировал сделать…
Кубик Рубика как-то знакомо омерзительно щелкнул и Валя, испугано чертыхнувшись, выкинул тот в сторону.
Спустя несколько мгновений, Валя, взглянув, словно впервые, на свои пустые, от того скучающие руки, вздохнул и отправился за кубиком. Спустя еще мгновения, руки вновь были заняты полезным делом.
– Показалось может, – вникуда произнес Валентин.
Погрузившись в собственные размышления, он не услышал знакомый скрип тормозов Христофора. А если бы и услышал, то все-равно не сдвинулся бы с места (изображать штурмовика уже порядком надоело. Хотелось бы всего-то и посидеть, мерно раскачиваясь в пустом вагоне и представлять, что Христофор везет тебя одного сам по себе).
Гриша, как и подобает всякому порядочному психу – страдал бессонницей и потому, от нечего делать, он угонял Христофора из загона под всяческие предлоги (а бывало и угрозы) и мчал в закат… к такому же страдающему. По правде говоря, никто из них бессонницей не страдал, скорее наоборот – оба мучались снами. Отсутствие сна было лишь на руку: Валентину причудилось то существо, отбивающее клокочущую дробь металла о металл; Георгий не получил бы строжайший выговор, так как проехал мимо аж четыре станции, в виду чего догнал впереди него идущий состав и принялся моргать тому дальним, тем самым здорово перепугав пассажиров (так и появляются легенды метрополитена о преследующих поездах-призраках, порождаемые пассажирами из замыкающего вагона).
За дверью послышались знакомые шаги. Валя весь подобрался и уже приготовился нервничать (он не любил гостей), но ничего не получалось. Шаги испарились перед самой дверью и Валентин мысленно поблагодарил Себя за то, что в кои то веки сработала его ментальная ловушка, которые он устанавливает везде, где только можно.
Дверь медленно отворилась и, в образовавшуюся щель, показалась знакомая голова. Гриша приехал рано. Рот его был безобразно выпачкан синим, что внутри, что снаружи. Он опять напился чернил.
– Добрый дух, Валентин! – произнесла голова, раскаленным ножом вонзившаяся в самозабвенную тишину.
– Проходи! Чего раскорячился, – пробурчал хозяин берлоги, вставая с трона навстречу гостю. – Духов напустишь. Один и так здесь уже побывал. Мимо прошел. Не хватало еще, чтобы он вновь сюда заявился.
С кошачьей ловкостью, Григорий просочился в помещение и, высунув напоследок беспокойную голову наружу, захлопнул калитку за собой.
– Это этого что ли? – спросил машинист, коряво изображая человека, идущего по рельсам на руках и выпучив глаза, раскрывши во всю синюшную пасть, притом машинисту удалось каким-то образом неестественно вывернуть голову.
Валентин невольно попятился, вытянув впереди себя руки в предупреждающем жесте.
– Хорошо, что мы с ним разминулись, – продолжал машинист, – а то бы я его непременно закатал. И мне бы за это ничего не было. Бесценный экземпляр, эх. – Буднично произнес тот, ставя пустой чайник на электрическую плиту. Бледность собеседника его нисколько не смутила. Его вообще мало что могло в принципе смутить. Отсутствие извечной миграции бомжей по путям – это бы могло. Гриша называет себя «санитаром». Кому ни попадя рассказывает, что набил уже полтораста. Но ему никто не верит. Днем на путях никого. Прост никому в голову не приходит, что они с Христофором санитарят по ночам.
– А у тебя что новенького? – не унимался машинист. Теперь его внимание привлекла вешалка с висевшими на ней многочисленными огрызками разноцветных шнурков. – Смотрю, новенький висит… Кстати! Тут, давеча, подле меня образовалась сингулярность. Ну, я и дай, думаю, в нее сигану!
Валентин встал подле товарища и оба уставились на цветные огрызки.
– Ну и как? Сиганул? – пресным тоном поинтересовался Валя у товарища. Вместо ответа, тот лишь отмахнулся, продолжая с интересом изучать огрызки шнурков. Его внимание приковал новый красный огрызок. Машинист молча потянулся к нему скрюченным пальцем, что-то безвольно мыча при этом.
Поняв намерения товарища, Валя влепил по руке, и та испарилась.
– Да вот, – с нескрываемой досадой в голове, произнес слесарь. – Сорвался один.
– Ты сказал ему, что он на гантелях спал?
– Да им говори, не говори – все одно, – Валентин в сердцах отмахнулся и вновь уселся в кресло, тем более что чай вот-вот подадут.
– А я тебе сколько раз говорил, чтобы ты зубья как следует натачивал!
Хозяин подсобки незадачливо почесал затылок, затем, спохватившись, отмахнулся вновь.
– Уж больно много ты понимаешь, – огрызнулся Валя. Всякий станет огрызаться на правду. Тем более – упрек.
– Уж поболее твоего, – без всяких эмоций в голосе ответил машинист не оборачиваясь. – Мне за каждого чиркаша по 75 миллионов томов потом отписывать приходиться. Но это еще ничего, ты ж знаешь. Потом вышкрябывай ошметки этих олухов… А всего не вышкребишь! Вонь стоит потом аж до следующего сезона! Ты ж знаешь! – Георгий глубоко вдохнул носом воздух, блаженно прикрыв глаза.
Валентин все прекрасно знал и даже понимал. И не от того, что однажды самому пришлось стать во главе состава, а от того, что машинистом был его друг, который делился с ним абсолютно всяким по случаю и без.
Выслушав товарища, Валентин позволил себе коротко хохотнуть и, после некоторой паузы, принялся хохотать уже во всю. Георгий был не возмутим. С гордостью в теле, машинист, не глядя на товарища, подошел в электрической плите и принялся устраивать себе чаю.
– Помню, как выковорил у тебя глаз из-под левой решетки, – отсмеявшись, выговорил Валя, подаваясь телом вперед и протягивая впереди себя руку с полупустой кружкой.
– Тебе то оно, конечно, хорошо, – продолжил Гриша, изображая кипятку. – Несчастный случай и все. А мне каково?
– Да уж, дружище. Тут я с тобой спорить не стану. Сезон чиркашей… Сыплются на тебя аки желуди! – попытался утешить друга Валя. Затем спохватился – Хотя, постой. Зато тебе ничего не нужно подстраивать. Так что не кисни! Плюсы свои имеются. Просто ты зажрался. – Валентин поднес кружку к губам и принялся на ту дуть за зря.
Машинист уставился в потолок, едва-заметно шевеля губами, затем взгляд его оживился.
– Согласен с тобой! Но ты все это говоришь, чтобы заманить меня в очередную пучину самообмана.
Оба многозначительно замолчали, погруженный каждый в свои собственные серые мысли. Машинист думал о сфотографическом эффекте. «Эффект чиркаша», так он это называл про себя, хихикая всякий раз. Самого первого чиркаша ему удалось сбить совершенно случайно (хотя, уместным будет уточнить, что всякий подобный случай и являет собой самую, что ни есть, настоящую случайность, со стороны Григория разумеется. И еще, тоже стоит упомянуть, что в случае же с Валей – все в точности, наоборот. Валентин сам по себе являет некое олицетворение случайности, несчастного случая. Машинист часто сокрушался по этому поводу, но виду не подавал. Валя и так догадывался, но ему было все равно. Он уже давно решил, как поступит с машинистом.
Гриша, в тот дивный день, уже почувствовав себя опытным адептом, в плане управления составом, позволил себе воспользоваться телефоном со встроенной в него камерой. Он решил сфотографировать себя за рулем (хоть это не руль вовсе, но тот до сих пор считает это рулем и постоянно подруливает им на плавных поворотах). Наладив аппаратуру и ухватившись своими пальцами с короткими изгрызенными ногтями за «руль», машинист сделал снимок. Момент снимка совпал с моментом глухого мощного удара об его толстое бронированное лобовое стекло. Дворники сработали автоматически, но закопошились в лоскутах испачканной одежды.
Кадр был сделан весьма удачно. За мгновенье до. За мгновение до того, как лицо превратилось в бесформенную кровавую кашу, разбавленную осколками черепа пожелтевшими, но кажущимися абсолютно белыми, зубами. Именно эта фотография, уже многие годы, украшает экранную заставку того самого телефона. Можно было бы продать эту фотографию и заработать немного. Но психам деньги не нужны. Психам нужен альбом с фотокарточками погибших лиц таких же психов, их золотые коронки, осколки черепа и всякое такое.
Размышляя о своей коллекции и разглядывая коллекцию друга, Гриша невольно пришел в возбуждение сам того не заметив. Зато это заметил Валя.
– Эй! Иди ищи воду в другом месте. Здесь лишь чай, – с недовольством в голосе произнес Валентин, кивая на того головой. Георгий сделал вид, что сделал вид, что не заметил и сделал вид, что подлил себе кипятку. Валя презирал всякое проявление человеческих инстинктов, в особенности низменных, считая это проявлением слабости и недостойности (недостойности чего именно – он для себя еще пока не решил). Сам Валентин не испытывал злости. А если и подобное возникало в нем, то он не обращал на это чувство внимания. Ведь это, как боль – нельзя же убить в себе все нервные окончания. Твое дело – реагировать на эти сигналы, либо же нет. Валя решил не реагировать. Решил он это, когда висел на матери, обхватив ее своими маленькими слабенькими ручонками, которые оказались в тот момент непомерно сильными.
В отличии от своего гостя, Валентин не испытывал трепет всякий раз в предвкушении очередного убийства. Он был более осторожен в использовании этого ощущения. Да и вообще – всякое убийство было делом случая. И эти двое являли собой неотъемлемую часть этого случая. И, с вожделенным нетерпением, этого случая всякий раз дожидались.
Рыбалка какая-то выходит, – подумал про себя Валя, глядя на гостя. А рыбалку он не любил, хоть ни разу порыбачить ему не довелось.
Чьи-то наручные часы троекратно пропищали. Валентин вздрогнул. То были часы машиниста (от своих он не вздрогнул бы). Григорий поднес правую руку к своим глазам и хмыкнул – часов на запястье не оказалось.
– Ты ошибся, – поправил того Валя.
– Скорее в его определении уж точно, – и поднес к лицу на обозрение левую руку, которая с часами. – Мне пора, дружище. И благодарность тебе за угощение.
Валентин отмахнулся.
– Не забывай, – напомнил он машинисту, изображая рукой гудок паровоза, – три раза, как будешь мимо проезжать.
В этот раз отмахнулся машинист и его, сгорбленная извечным напряжением, спина, скрылась в дверном проеме. И всякий раз, когда спина друга исчезала во мраке туннеля, Валентину казалось, что он видит его в последний раз. Извечная драматичность ухода сгорбленной спины. Только и всего. Наверное. Христофор еще повздыхал некоторое время, прежде чем раствориться в темноте.
«Из темноты мы приходим. В нее же и возвращаемся». Табличка с такой надписью висит в кабине машиниста.
Валентин вновь с отсутствующим видом уставился на свою собственную табличку, что украшала его жилище и вызывала ту какофонию чувств и ощущений в голове машиниста. Те редкие огрызки шнурков, что незаслуженно висели на крючках – начинали уже порядком раздражать своею незаслуженностью.
– М-да уж, – произнес Валентин, тяжело вздохнув и вешая огрызок на свободный гвоздь. – Такая себе рыбалка.
Схватив напильник со стола, слесарь отправился прочь.
Собственно, сие занятие и вовсе было необязательным. Но отвлечься было делом необходимым. А то мало ли что.
– Мало ли что́? – с несвойственным для эскалаторщика озлобленным раздражением, заявил в слух Валентин, затягивая семигранником заржавевший болт.
Нахмурившись, трирукой нашарил в нагрудном кармане графитовую смазку и принялся устранять непорядок – на его участке ржавости нет.
Покончив с этим плевым делом, слесарь встал, распрямился и вдохнул грудью туннельный запах, самозабвенно зажмурившись, пока перед глазами не замаячил калейдоскоп. Повертев в привычной задумчивости напильник, Валентин убрал его обратно и пошел к себе. Войдя в комнату, она убрал лишнюю кружку с так и нетронутым чаем. «Опять воображение разыгралось, – подумал Валя».
Взгляд вновь, совершенно невольно, скользнул по тому злосчастному зеленому огрызку. Напильник в кармане стал вдруг непомерно тяжел. Хитро прищурившись, Валентин уселся в кресло и принялся гневно буравить взглядом свою табличку с огрызками шнурков. «Чего-то в ней не хватает все ж, – размышлял вслух слесарь, надеясь тем самым, что на ум придет что-то стоящее». И оно пришло…
Трирука встрепенулась, почуяв во рту Вали незажжённую сигарету и принялась старательно, но тщетно, чиркать зажигалкой. Вырвав источник огня – Валя прикурил сам. Трирука пугливо спряталась в карман на спине.
– А может завалить всех, на хрен, сразу! Весь пролет. В час пик. А это… Человек 257 где-то наберется. Примерно.
Подобным рассуждениям не суждено было сбыться, так как трирука, совершенно рефлекторно врезала ладонью по лбу мыслителя и тут же спряталась обратно.
– Впрочем да. Это уже теракт какой-то, – согласился Валя, потирая раскрасневшийся лоб.
А тем временем, где-то на другом конце тоннеля воображения, один машинист улыбался мысли, в которой он пускает состав, переполненный людьми, под откос.
Последующий день прошел совершенно скучно и до безобразия неинтересно. Валентин всю смену простоял под движущейся лентой ступеней, до боли в глазах всматриваясь в щели, пытаясь разглядеть в них правильные формы существ и лишь изредка отвлекаясь на то, чтобы размять затекшую шею. Но лента двигалась слишком быстро для этого.
– В следующий раз принесу сюда раскладушку, – подумал вслух слесарь, потирая торчащий из кармана тяжелый напильник. Надев большие наушники и включив в них на всю громкость музыку, похожую на скрежет металла, слесарь довольно прикрыл ненадолго глаза. От грохота металлических механизмов его спасал лишь такой же металлический грохот, разве что музыкальный.
Живя и работая под эскалатором, Валентин со временем стал отмечать про себя, что он совершенно перестал думать о том, что твориться наверху. Любые понятия и мысли, связанные с тем, верхним миром – как-то улетучились сами собой. Их просто развеяло тем сквозняком, что гонит впереди себя Христофор и ему подобные. Ранее, Валентин часто воображал себе всякое: откуда этот человек; а почему тот так одет и где он живет… А однажды случилось так, что ему срочно нужно было покинуть свой наблюдательный пункт и добраться до своей мастерской, так как необходимым стало срочно кое-что починить, а нужного инструмента под рукой не оказалось. Выбежав наружу, Валентин только на обратно пути обратил внимание на то, что все люди кругом держат в руках зонтики. А у кого их не было – были промокшие насквозь. В ту смену, Валя, как зачарованный воображал себе этот самый дождь.
Со временем, весь фокус всяческих воображений, свелся до рамок механизмов эскалатора. Валя поймал себя на мысли, что он истинно стал думать то, что весь мир этим его обиталищем и ограничивается. Но это еще пол беды. Его это совершенно не смущало. И мало того – ему стала нравится осознанность всего этого. Из-за подобных подземных соображений и взглядов, Вале частенько прилетало от трируки в лобешник. Но однажды он поймал ее, и та более себе подобного особо не позволяла. Оно и правильно в общем-то. Живут теперь душа в душу. Та помалкивает, да и этот – не особо то сговорчив.
Когда Валентин окончательно решил для себя ограничить свое мировоззрение (если так уместным будет выразиться) стенами своей станции метро – эти же самые стены внутри него разлетелись вдребезги! Произошла разительная перемена. Ранее, Валентин выходил из-под ленты лишь в случае крайней необходимости. Он попросту боялся, что его заметят, станут тыкать пальцем, смеяться… Он боялся людей. Любил их и в тоже время очень боялся. Они были для него словно богами, что спустились Сверху. Сам же Валя считал себя недостойным оказаться там, наверху. Ведь не просто же так он оказался здесь – внизу, значит заслуженно. Но это были всего лишь его мысли, с которыми тщетно пыталась бороться одна лишь трирука.
Но в один миг слесарь понял, что все это – его мир! И плевать он хотел с высокой колокольни (хотя, с точки зрения гравитации, выражение не совсем уместно, но смысл ясен) на всех тех, что живут наверху и своим надменным физиономиям позволяют снисходить до какого-то слесаря. Нет, он вовсе не злился на них. Валя не умел злиться. Даже понятия не имел, что это такое и всегда пропускал сквозь себя всякое сие проявление. Раз это его мир, значит так тому и быть. Словом, стал он, как рыба в воде. Да и не в людях то дело было. Дело было как раз-таки в среде обитания. Глупо, той же рыбе, мечтать о суше, прекрасно при этом осознавая, что суши ей не видать. Тогда зачем страдать?
Раскуривая очередную папиросу и ритмично дергая ногой в такт музыке, Валентин лежал на принесенной раскладушке, закинув руки за голову и наслаждался творившимся вокруг него бездушным движением. «Душным оно было лишь сверху, – подумал Валя и ухмыльнулся собственной мысли». Стряхнув пепел, крепко затянувшись и затушив окурок, Валька с огорчением заметил, что в термосе его давно уже пусто и нужно идти восполнять запас горячего, без которого он, в последнее время, обходился с трудом, а то и не обходился вовсе. А зачем без чая, если можно с чаем – именно так, в тоже самое последнее время, стал рассуждать Валя. Эта концепция ему весьма понравилась и он, приняв ее за постулат, использовал абсолютно везде, подставляя удобные лишь ему одному, всяческие суждения. Благодаря этой формуле в его голове прекратились всяческие споры и настало долгожданное единение с самим собой. Правда, тот ли этот самый самим собой – на счет этого Валентин размышлять пока что побаивался, так как знал, что под такого рода рассуждения его формула не подойдет и нужно будет сначала выдумать другую, а уж потом ринуться в бой… с самим собой опять.
С чаем перебоев не было никогда. По крайней мере, подобного на памяти не было. Запарив себе очередные полтора литра горячего, Валентин, бодрой походкой направился обратно под ленту эскалатора. Проходя мимо плотного людского потока, его чуткий слух уловил знакомый голос. Он не мог слышать его, будучи в сознательном возрасте, тогда запомнил бы и сию минуту определил чей он. Этот же был утробным. Подсознание Вали сразу же определило принадлежность этого голоса и как на него следует реагировать истинно. И реакция была, как бывает при трении пенопласта о стекло или ладонью картон тереть. Короче говоря – реакции были самые индивидуальные и неприятные подсознательно.
Валька так и обмер весь, стоило этой бесполой, противно-квакающей пародии на голос, просочиться в недра души человека. Беспричинная, от того совершенно пугающая своей непонятностью судорога сковала мыслительный процесс Валентина. Пол под ногами принялся неестественно удаляться, тело стало невесомым и ноги вытянулись в бесконечные спагетти, выписывая волнообразные движения на высоте пары тройки сот километров. Валя был высоко-высоко от этого места, но и в тоже время присутствие его оставалось пространственно-неизменным. С этой невероятной для человеческого восприятия высоты, Валька мог разглядеть каждого и расслышать любого среди невероятного гомона, царившего меж них.
Среди всего этого копошащегося, правильно направленного потока людского, Валя выделил для себя одно, единственно и всецело его интересовавшее существо – доктор Врач. Тот самый пропагандист ментального культуризма, а на деле же, бесплотное насекомое, творящее неистовства, пока никто не видит и выдавая все это за «не повезло, – так природа распорядилась». Этот гад калечил детей при рождении, пользуясь прикрытием Тайны Рождения человеческого существа, которое ему было вверено, как человеку, с отличием окончившим университет Благородных Акушеров им. Насти Семи́ловской. Настенька, по доброте своей душевной, позволила некоторым мужчинам постичь сие. Альберт Никифорович ненавидел всякого вновь прибывшего человека. Его желчная вредность не позволяла просто так взять и пропустить здоровое создание. Какое-нибудь, пускай и незначительное, увечье он все же производил.
С Небес на подземлю Валентина спустил приятный женский голос. Весьма приятный. Настолько приятны бывают в мире нашем голоса, услышав в свой адрес, который – не хочется не послушаться. Наоборот – хочется делать и делать все по новой, лишь бы голос этот не прекращал струиться радужным нектаром в твои ушки. Валя хотел было искренне поверить сперва, что это был голос его покойной матушки, но это было не так. Точнее – это он для себя решил в тот момент, что это было не так. У его то матери голос был черств и прокурен донельзя. Она шепелявила к тому же (это уж папеньке спасибо не скажешь) и много еще каких букв выговаривала с трудом. Но он любил ее и за этот противный голос тоже, так как только этот местами мерзкий, скрежещущий голос, лил ему тот самый радужный поток в его маленькое ухо. Бывало и в большое, тоже заливало.
«Спускайся и сделай то, что должен». Таковы были звуки того неземного голоса, стоило Валентину свести свой фокус на красном кресте белой докторской шапочки того самого врача. Этот крест он носил всегда и везде по праву. Только по какому праву – известно лишь одному Вале и сотням другим таким же, как он детишкам когда-то.
А поди теперь и разбери, что я должен сделать, а что не должен, – принялся бубнить Валентин своей бубнястой, по природе, частью мозга. Другая же его часть, более неординарная, лихорадочно соображала, как именно сейчас следует поступить.
Валентин поскреб когтистой лапой свою грудь, а точнее, то место, где была татуировка с инициалами «А.Н.» и была выполнена она в обрамлении щита, верхушку которого украшала оскаленная мертвая голова. Все, кто видел это изображение, думали, что это означает «армия навсегда». Вполне могли себе позволить думать такое. Но это были инициалы человека, которого Валентин видел лишь однажды, до сегодняшнего дня.
Думать Валька не любил, ровно на столько, сколько любил поразмышлять. По его пониманию жизни и той позиции, которую, по природе своей, занял мозг – думать, – значило насильно заставлять свой размышляющий орган действовать. А всякое насилие, каким бы оно не было, Валентин отрицал. Думать мозг должен начать самовольно. Это, как заставить почки работать более натужно. Нет, вот в случае с почками, опять же таки, можно их заставить пахать усерднее обычного. Но опять же – насилие. А всякое насилие Валя… впрочем неважно. Мозг, как верный друг, все же среагировал на Валино оцепенение и телесный ступор.