Не менее выразительны авторские оценки. Выше уже приводились логические рассуждения писателя. Вот еще одно, полемизирующее с оценкой большевиков в «Балладе о гвоздях» Н. Тихонова («гвозди бы делать из этих людей»):
«Настоящий, однако, человек, даже после больших вбиваний в жизнь, все-таки не мертвый гвоздь… Только по крепости он гвоздю подобен; ну, а если мечты, то есть правды, у человека нет, имеется человекогвоздь, которому всё равно куда его вбивают – в очередное переписывание истории или, скажем, в живые и кровоточащие души людские».
Но немало в романе и лирических авторских отступлений. Таких: «Ах, какая непотревоженная тишина бывает в зимнюю хабаровскую ночь! Идет человек и чувствует – вокруг она. Холодная, колючая, искристая и такая плотная, что ее грудью нужно проламывать». Или таких: «Если плачет мать, это горе, если плачут миллионы матерей – война. Плачьте, матери!»
Из приведенных примеров ясно, что автор владеет широкой языковой палитрой: от просторечия до философской лексики, от диалектизмов до литературного языка.
Можно и дальше продолжать перечень достоинств романа «Когда боги молчат». Но, как говорится, лучше один раз самому прочитать, чем услышать.
Что касается «Записок советского военного корреспондента» (1954), то они содержат множество ранее неизвестных фактов, порой забавных, порой трагических. Автор, рассказывая о себе, создает яркий образ Красной армии, от генералов до рядовых солдат.
В 1962 году выходит мистический роман М. Соловьева «The Smiling Kouros» («Смеющийся Курос»). В пяти главах («визитах») незнакомец рассказывает историю необычной любви, как героев романа, так и статуи юноши Куроса, ищущего свою Кору. Несмотря на то, что действие происходит в современной Греции, основные персонажи носят античные имена: Пенелопа, ее подруги Титина и Тотула, сестра Пенелопы – Анна. Роман был написан на русском языке, но русский текст не сохранился. Имеется только английский перевод Г. Стивенса (H. C. Stevens).
В последующие 16 лет вместе Соловьев с приемным сыном содержал бюро переводов. Чем занималось это бюро, покрыто тайной.
Умер он в апреле 1979 года. Более точная дата неизвестна. Похоронен в Вашингтоне.
Владимир Агеносов,март 2021 г., МоскваАндрей Кравцов
Между вымыслом и фактом
В статье «Конец романа» О. Э. Мандельштам полагал, что человеческая биография – это композиционная мера всякого романа. Он писал: «Человеческая жизнь еще не есть биография и не дает позвоночника роману. Человек, действующий во времени старого европейского романа, является как бы стержнем целой системы явлений, группирующихся вокруг него»[8]. Аналогично можно утверждать, что автобиография, являясь, по сути, романом о себе, об авторе, авто-романом, также группирует вокруг себя множество явлений действительности. Таким образом, возникает пограничное состояние, при котором жанровое своеобразие романа, предполагающего определенную дозу вымысла, соединяется в автобиографии с документальной основой, опирающейся на пережитую реальность. Возможно ли в этом случае уловить грань между ними, между романом – человеческой биографией и автобиографией – романом о себе?
«Литературная энциклопедия» отличает документальную литературу от художественной в ее стремлении к точному воспроизведению определенного участка действительности, переносе преимущественно познавательной функции без каких-либо специальных художественных установок. При этом всё же четкую грань между документальным и художественным текстом иногда провести крайне трудно. Разнообразные и многообразные жанры мемуарной литературы часто переплетаются между собой[9]: романный и мемуарный тексты, по словам Л. Я. Гинзбург, «встречаются», т. е. смысл привносится романом, а события извлекаются из фактов. Но в итоге рождается все-таки «осмысленная событийность».
Именно такая встреча наблюдается в книге Михаила Соловьева «Когда боги молчат», выходящем в настоящем издании впервые полностью на родине автора. За семьдесят лет до этого отрывки из романа публиковались в парижском журнале «Возрождение». Как было указано в редакционной сноске к той публикации, – «предлагаемый читателю очерк автобиографического характера имеет особый интерес: здесь занавесь, отделяющая нас от событий гражданской войны начального периода советской власти, приоткрывается как бы с другого конца. Эмигрантская литература, естественно, почти не касалась психологии тех, кто был в «красном» стане в 20-х годах»[10]. И действительно, то, что текст Соловьева (автор выступил тогда под псевдонимом Бобров) был напечатан в эмигрантском журнале, не склонном к сантиментам с Советской Россией, говорит об умеренной позиции редакции, возглавлявшейся в то время С. П. Мельгуновым.
В опубликованном очерке рассказывается о противостоянии между Красной Армией и партизанами, называемыми автором «зелеными». События разворачиваются в Даурии сразу после отмены продразверстки 1920-х гг. и замены ее на продналог. В связи с этим обстоятельством Лениным была объявлена амнистия противникам большевиков, что смутило и обрадовало многих «зеленых»: «Вот теперь вроде начинает советская власть на правильную дорогу выходить. Разверстку отменила, амнистию вот объявила…»[11]. Из большевистского отряда на переговоры с партизанами направлен разведчик Марк Суров, от лица которого и ведется повествование. Ему удается убедить партизан сдаться на милость советской власти, что и происходит с одним отдельно взятым отрядом, участники которого убеждены, что не должны продолжать борьбу, «когда вся Россия молчит и не борется против советской власти»[12]. Позицию автора, совпадающую, по-видимому, с восприятием героя-повествователя, можно оценить, как вполне дружелюбную по отношению к обеим конфликтовавшим ранее сторонам. Его оценки взвешены, спокойны, доброжелательны, что выражается в появлении юмористических деталей. Напряженный стиль повествования местами смягчен юмором: «Но особенно замечательны его брюки, сшитые из красного биллиардного сукна. Красное галифе – верх шика, о них мечтают все буденновцы, но, к сожалению, претендентов на красные шаровары было больше, чем биллиардных столов, покрытых красным сукном, и поэтому большинству оставалось только мечтать»[13]. Диалоги противоборствующих сил выписаны подробно, точно передают настроение говорящих, приметливо воспроизводится просторечный стиль и южнорусский говор: «Я думаю, что незачем советской власти обманывать. Надоело всем воевать, и пора за дело браться. <…> Дед Ипат говорит, что ни Ленину, ни советской власти верить ни в чем нельзя. Пообещают прощение, а потом, когда вернемся, всех перехватают и пустят в распыл»[14].
В то же время не всё разрешается так благостно, как хотелось бы. Есть и другие «зеленые», которые решают продолжать борьбу (видимо, тут дед Ипат является голосом сомневающихся). Для них-то, что «проделывают большевики с Лениным во главе, является не освобождением и не революцией, а голым насилием, в некотором роде, разбоем»[15]. Так что задача, поставленная командиром перед Суровым, не может быть окончательно решена, что наводит на мысль о возможном продолжении повествования, которое могло входить в намерения автора. Публикация была названа «отрывком из книги», однако в № 16 журнала «Возрождение» вышло продолжение уже под иным названием: «Ниспровергатели богов» (стр. 107–115). Сама книга позднее вышла под названием «Когда боги молчат». Причем, вначале она была опубликована на иностранных языках (английском, французском, шведском, китайском, норвежском, хинди и других) и лишь спустя 10 лет, на русском[16].
Возвращаясь к разбору жанровой специфики данного текста, зададимся вопросом, является ли она автобиографическим очерком, как о том заявлено издателем? В опровержение данного постулата необходимо отметить, что в очерке повествование обычно ведется от третьего лица. Автор лишь наблюдает происходящее. Для автобиографических произведений всё же более характерно повествование от первого лица. В то же время схожее с ним повествование от третьего лица – это уже чья-то биография, когда текст основан на воспоминаниях, документах и прочих свидетельствах[17], и всё это опять-таки обобщает автор.
Так биография ли перед нами? Не совсем. Ведь описываемые события, как и имя героя повествования, не документированы и не поддаются перекрестной проверке по иным источникам. Как мы знаем, первичная и наиболее примитивная форма эго-документов – дневник. Более сложная и частая форма – воспоминания или записки. Третьей формой можно считать автобиографию, для которой обязательно нахождение личности внутри повествования. Часто поэтому автобиография называется исповедью. Разумеется, данная классификация схематична и не охватывает всех жанровых модификаций. Также «следует иметь ввиду, что эти записи нередко составляются с явной целью самооправдания, самообороны их автора»[18]. Определенный исповедальный дискурс в очерках Соловьева-Боброва присутствует. В качестве иллюстрации обратим внимание на сцену, когда главный герой должен был подарить своего верного коня перешедшим на сторону большевиков партизанам: «…Марк никак не мог избавиться от чувства, что Воронок посмотрел на него печальным осуждающим взглядом, словно понял, что Марк изменил ему»[19]. Также я бы обратил внимание на явную аллюзию с «Конармией» Исаака Бабеля. Здесь герой – рассказчик Марк Суров. У Бабеля – корреспондент Кирилл Лютов. И Суров и Лютов – от их характеров – суровый и лютый. А еще в очерке «Мой первый гусь» у Бабеля встречаем казака Суровкова. Обращаясь к биографии Бабеля, можно найти сходство с его главным героем, так как Бабель сам служил корреспондентом в Первой Конной под фамилией Лютов. И Бабель – Лютов, и Бобров – Суров проходят службу у Буденного в рядах Первой Конной. «Армии Буденного было приказано создать 12 отрядов ОББ – отряды по борьбе с бандитизмом. <…> Один из таких отрядов был выделен полком Марка. С отрядом уходил и весь взвод разведчиков, в котором находился Марк»[20]. «Конармия» отчасти представляет собой обработку дневниковых записей Бабеля, но в основном писатель руководствовался воспоминаниями. Хотя образ Лютова достаточно автобиографичен, автор всё же не тождествен ему, он находится на определенной дистанции и от героя, и от изображаемых событий. Именно этот момент в «Конармии» Бабеля, как и в «По долинам и по взгорьям» Боброва, позволяет говорить об использовании авторами приема метапозиции[21].
Может сложиться впечатление, что в данном очерке образ автора не совпадает с образом описываемого им героя. Это становится еще более очевидным, когда мы узнаем, что автор «очерка автобиографического характера» Михаил Голубовский-Бобров-Соловьев родился в 1908 г. и на момент описываемых событий ему было 12–13 лет (продразверстка была заменена продналогом, что было основной мерой перехода к политике НЭПа, 21 марта 1921 г.). Таким образом, мы склонны отнести данное произведение скорее к романистике, худо жест венному произведению исторического характера. К тому же в очерке, как в любой беллетристике, присутствует интрига, заявленная в самом начале: «В советском отряде, что бродит в поисках партизан, появился комиссар, который может превращаться в невидимку»[22].
Однако из фактов биографии Голубовского, описанной исследователями В. В. Агеносовым, М. Г. Талалаем, И. Р. Петровым и К. М. Александровым, становится очевидным, почему автор упоминаемого предисловия относит книгу «Когда боги молчат» к автобиографическому роману. Художественная стилистика угадывается в разного рода аллюзиях, метафорах и гротескных отступлениях: «Мерным, спокойным шагом идет немолодой, рыжий конь, и есть в этом всаднике и в его коне что-то мрачное, пугающее, словно встали они оба из могилы, чтобы посмотреть, что происходит в мире, и так едут уже давно, едут неторопливо, безостановочно»[23]. Это напоминает шествие Коня-Блед, несущего нечто смертоносное и пугающее. Можно найти близкое к этому описание у Булгакова: «И он без сожаления покидает туманы земли, ее болотца и реки, он отдается с легким сердцем в руки смерти, зная, что только она одна «успокоит его». Волшебные черные кони и те утомились и несли своих всадников медленно, и неизбежная ночь стала их догонять»[24]. Разумеется, здесь мы имеет дело с мифологемой смерти, которая в чем-то определяет и поэтику повествования Михаила Голубовского-Боброва-Соловьева.
Таким образом, обнаруживается «просвечивание» автобиографического автора в произведении, созданном, казалось бы, по законам жанра романа, в котором большую нагрузку имеет вымысел. Но следует помнить, что при написании автобиографии и биографии главная цель – это создание образа человека (себя или биографируемого), создание характера на основании прожитой им жизни. «Что же касается автобиографии, то она создается в порядке автоконцепции. В этом случае, наряду с влиянием шаблона, заметно стремление пишущего подчеркнуть уникальность своего жизненного пути. Написание текста автобиографии – это не изложение на бумаге своих воспоминаний, а сам процесс создания автобиографического воспоминания»[25]. Работы Михаила Голубовского в достаточной мере «оснащены» художественными приемами, его автобиографический дискурс почти неразличим, но это не значит, что он отсутствует. И это лишний раз доказывает, как сложно провести грань между вымыслом и реальностью как в художественном, так и в автодокументальном текстах. Однако, применительно к Голубовскому очевидно, что в своих произведениях он опирался на документальность и факты своего военного опыта во Второй мировой войне, перенеся эти свои переживания и ощущения в прошлое. Его опыт в более зрелом возрасте, таким образом, оказал влияние на его воспоминания о молодых годах, проведенных в пожаре Гражданской войны. Осознанно или нет, но именно такое «домысливание» придает его документальным, в общем-то, сюжетам, характер надуманного, художественного. В этом он становится в один ряд с мемуарами писателей, когда столь затруднительно отойти от художественности вымышленных образов к документальности образов реальных.
Как автор нескольких книг, уже написанных к тому времени, и как журналист, обладающий навыками успешной подачи материала, он балансирует на грани беллетристики и мемуаристики между жизненным опытом и устойчивой художественной образностью.
Андрей Кравцов,июнь 2021 г.МельбурнКогда боги молчат
Часть первая
Межевание
I. Поскребыш
Говорили когда-то, что сорок лет – бабий век, да много ли в этом правды? Слов нет, бывает и по пословице этой, но и иначе бывает, и об одном таком иначном случае мы тут расскажем. В ставропольской степной глухомани, где мужичья жена уже годов с тридцати к старушеству притулялась – платком чернее ночи по самые очи куталась, непримятую грудь старалась незаметной сделать, глядела этакой Варварой великомученицей – так вот, в этой землеробной крайне, тетка Вера, жена Сурова Тимофея, народила сына. И дело, конечно, не в том, что народила (тогда мужичьи жены щедрыми на это были, не пустоцветили) и не следовало бы наш сказ с этого починать, но тут одно обстоятельство вмешивается: возраст. Тетке Вере за пятьдесят годов перевалило и по всем тогдашним понятиям была она в сроке жизни, что не любовным утехам, а помыслам о спасении души отведен.
Опять могут сказать – ну, что за невидаль? Кто ж не знает, что одно дерево летом плодоносит, а другое – глубокой осени дожидается, и придется нам признать: верно! Есть добрые деревья, что по глубокой осени плоды дают, но бывают ли такие, чтоб и летом, и осенью, и в заморозки? Тетка же Вера, если сравнение с добрым деревом продолжать, как раз из таких была – по весне своей начала суровский род приумножать, с тем и в заморозки вступила, и вот, давно молодость позади оставив, затяжелела она, по счету в девятнадцатый раз, и принесла сына, вызвав средь людей пересуды и спор: от Бога то, или от нечистой силы, что баба такого запредельного возраста всё еще детородит?
Подобный спор для того времени простителен – люди без сил потусторонних не обходились – но нашему просвещенному веку он невместен, так как ясно и понятно, что не в тайных силах была причина, а в самой тетке Вере, а еще больше в Тимофее, муже ее богоданном. Был это человек неторопливый, малословный и чрезвычайно бородатый, как всё одно природа, отформовав тяжелое тело, избыток сил в бороду ему вогнала. Починалась она с головы, пшеничными валками, ветром взъерошенными, поверх ушей и щек ложилась, рот на вовсе закрывала, а там и по груди размётывалась. Подстать бороде был и весь Тимофей. Глаза серые, усмешливые. Нос тупой из бородищи, словно птенец голый из гнезда, глядит. Плечи широченного прямого разворота. Ступал легко, размашисто, хоть людям и казалось – где он ногу в чоботе с широким голенищем поставил, земля там прогнулась, а если он, скажем, плечом шевелил, то кому-другому на ум падало, что толкни он тем плечом угол хаты, быть ей без угла.
Богатырского корня был Тимофей Суров, а могутность, как все знают, не в одной лишь лютой работе, а и в утехе-радости исхода просит, и ничего, следовательно, не было удивительного в том, что впав уже в возраст, оставался он жадным до жениной ласки и искал ее с таким напором, что не приведи Господь. В который раз тетка Вера, затяжелев, надеялась, что поскребыша Господь шлет; в который раз знаменитейшая бабка намертво заговаривала от еще-каких детей; но и молитвы, и бабкины заговоры отступали перед Тимофеевой силой, и по прошествии некоторого положенного времени, тетка Вера опять чуяла: новый о себе заявляет, места на земле просит. Узнав о том от жены, Тимофей, бывало, дня три-четыре головой мотал, как тот бугай, не насовсем обухом оглушенный, но потом утешение находил в мысли, что не от его греховности такое происходит, а по Божьей воле. На выкидыш уповали, а появлялось новое дитя, принимали с любовью и лаской – как всё одно только его и не хватало.
Так, любовно, и девятнадцатого приняли. Тетка Вера, стыду поддавшись и насмешек страшась, носила его почти что неприметно – знаки неотвратимого под широкими юбками хоронила и стан себе рушником стягивала до полной невозможности дышать. На людях она показывалась редко, а в своей семье, известно, мать примечают мало – ласку и заботу от нее принимают, это да, а чтоб новое в ней заметить, это нет. Доходила она до срока, а только Тимофей, да еще невестка Варвара, сына Семена жена, знали, что суровский корень новым ростком к свету рвется.
По календарю уже была осень, шел сентябрь, но лето в тот год выпало затяжное, непомерно жаркое и пыльное. Всё еще надеясь на выкидыш, тетка Вера тяжелой работой себя изматывала – мешки с мукой с места на место без нужды переставляла, задок старой, вышедшей из дела брички рывком от земли отрывала, камни тяжеленные из одного ненужного места в другое ненужное место почала носить, да за этой костоломной работой и настигло ее. Выпустила она из рук камень, глаза болью переполнились, но не вскрикнула, не простонала, а молчком, как-то боком двигаясь, до сарая дошла и к двери притулилась. Стояла, словно всё еще не веря, сама к себе прислушиваясь и губы быстро-быстро языком смачивала – а губы вдруг затвердели, потрескались и тяжелой кровью набрякли – потом охнула, сжала руками живот и так, согнувшись, в сарай вошла. Тут чистую, заранее припасенную полстинку на ворох соломы кинула, холстинные пеленки из торбы вынула, кадку с водой придвинула и только потом на полстинку легла, рушник, что стан ей стягивал, распустила, и затихла.
Трое из суровских сынов в кузне, что к сараю одной стенкой приткнулась, новые колеса шинами обтягивали и так как дело это не мужичье, то мы должны разъяснить, что суровская семья не совсем хлеборобческой была: земли своей она не имела, а ремесленичала – это за главное шло. Поглядеть на тех троих Суровых, что в кузне тогда были, мало мужичьего в них заметишь. Старший, Яков, имел руки мосластые, закоптелые и чрезвычайно ловкие. Бородой зарос, повадками старался на отца походить, когда того не было – надевал его многократно пропаленный кожаный передник, на младших братьев строго покрикивал, в работе, опять же отцу подражая, присапливал. Сергей – тот совсем другим был, Митька еще больше другим, а за ними много прочих Суровых, и каждый на свой лад, каждый своими повадками отмеченный. Будь их всех поменьше, можно было бы пытаться о всех них рассказать, а то ведь столько их, что одно перечисление имен сколько места займет, а раскрытие характеров, а в душевные миры проникновение – да на это ведь всей книги не хватило бы и потому – несправедливость неизбежная – многим Суровым у нас самое малое место отведено будет.
Как случилось, что суровский род от земли оторвался, мы в другой раз осветим, сейчас же наша думка тетке Вере отдана и тому изначальному подвигу материнства, который она в одиночестве совершала, потому как Тимофея и Варвары дома не было, а кого-другого она на помощь звать не смела. Перезваниваясь в кузне молотками, сыновья не сразу услышали, что рядом в сарае дитя криком заходится, но потом, уловив крик, они, удивленные и даже напуганные, к матери гуртом ввалились – Яков с клещами, а за ним Сергей с Митькой. Тетка Вера уже не лежала, а сидела на полстине, пряча под собой следы происшедшего, но самый главный след на разостланном рушнике лежал, ногами дрыгал, орал и она старалась и не могла его запеленать – даже такое простое дело было ей в ту минуту непосильным. Увидев мать с новоявленным младенцем, Митька от неожиданности и смущения крякнул, Сергей за ус себя дернул, а Яков клещи выронил, закопченную пятерню в бороду погрузил и, причудливо смешивая русские и украинские слова, как все в тех местах делают, громко проголосил:
«Да где вы его взяли, мамо? Да вы ж уже стара, мамо! Да на биса нам сдалась ще одна дитына!»
Младенец, против которого голосил Яков, не пищал, как полагается человеку его возраста, а издавал ровную густую ноту, и это было так смешно, что пятнадцатилетний Митька прыснул в кулак и сказал:
«Его в церкву дьяконом визьмут. Подумаешь, який басистый!»
Сказал и покраснел, – краснел он постоянно, ненавидел себя за это и думал, что не может быть для человека большего несчастья, чем вот так, беспричинно, краснеть.
Тетка Вера с опаской на сыновей поглядывала, знала – осуждают! Хотела примирить их с тем, что случилось.
«От Бога всё», – сказала тихо. – «По Его святой воле».
Якову помолчать бы, да куда там!
«Мне, мамо, скоро тридцать годов сполнится, и я знаю, як диты роблятся. Бог Богом, да и вы сшутковали», – сердито произнес он.
Мать хотела сказать, что не она, а отец во всем виноват, да как такое скажешь детям! Сергей, третий сын, если сверху считать, оторвал руку от своих каштановых усов – он в свободное время нежил их, лелеял – и, жалеючи мать, сказал Якову:
«И чего ты, Яшка, к матери пристал? Хочешь всё знать, так у батьки спроси, он тебе по священному писанию ответит».
Мать благодарно взглянула на Сергея, любимым сыном он у нее считался и с него, как Тимофей определял, материна порода пошла, хоть если и был кто по-особенному на Тимофея похож, так это Сергей. Глаза у него получились маловатые, но веселые и всё примечающие, скулы раздались в стороны, обличьем круглый, телом сбитень – покрой такого бородой и получится Тимофей в молодости. Но покрыться бородой Сергей не хотел, на усах остановился, и вполне согласен был, что не отцовой он, а материной породы. Мягкий характером, добрый парубок, плохой словесности избегал и за ласковость его братья телком звали, а сельские молодайки по причине той же его ласковости на него заглядывались.
«Ты, Серега, сам у батьки спытай», – огрызнулся Яков в сторону брата. – «Спроси, безусым будешь. Он твои усы с корнем выколупнет».
Тетка Вера еще ниже над новорожденным склонилась, не любила она, когда дети неуважительно меж собой говорят, но не клонись она долу, а прямо на сынов взгляни, увидела бы, что они много ласковее, чем слова их. Стояли они над матерью, расстраивались, а сами ее жалели, любили, помочь хотели. Яков руку протянул, матери волосы на голове огладил, а волосы мокрыми от пота были, и это страшным ему показалось. Лицо тетки Веры вроде вовсе непривычным для них стало. Мать в своем возрасте моложавость сохраняла и румянцем то и дело покрывалась, а при румянце конопушки обильные, к вискам погуще, мало приметными становились, теперь же она сидела перед ними с носом обострившимся, с губами бледными и с конопушками, прямо в глаза им лезущими. Митька на корточки присел, но Яков пнул его носком сапога, заставляя отодвинуться.
«Ползи, а то раздавлю», – сказал он ему сердито, а сам опустился на его место и, не глядя на мать, начал младенца пеленать. Делать этого он не умел, но направляющая рука матери помогала, и ему удалось ноги новорожденного в подходящую позицию привести и руки ему скрутить, чего тот вовсе не одобрял и басовито заливался криком.
Тимофей в тот день ходил на хутор молотилку на ход поставить, и когда всё это происходило, он назад возвращался, шагая прямиком через степь. Можно было бы выйти к дороге и подсесть к кому-нибудь на бричку, доехать, но любил он вот так, в одиночестве, степь шагами мерить, сам на ту степь похожий – молчаливый, крепкий, целинный. Скажи ему, однако, что он на степь похожий – засмеется, не поймет, а скажи, что он к тому же еще и влюбленный в степь, вовсе засмеется, не поверит. Что любить в этой плоской и вовсе даже невыразительной земле? Спасибо кочевники когда-то курганы понасыпали, а то и вовсе глазу не на чем было бы запнуться, такая это ровная земля. Сказать о степи Тимофей мало что мог, не был он богат словами, и думами он к ней не приковывался – что о ней думать, когда вот она, перед глазами? – но степь он чувствовал и хорошо понимал. По тому, как дышет земля и какой крепости полынный дух, мог он сказать, сеять озимые, или лучше под яровые землю оставить. Сетку трещин в сухой земле читать мог. Если они меж собой редко смыкаются, не истомилась земля от зноя, если друг друга часто пересекают, быть зиме снежной, если же на снежинки похожи – центр, а от него снопиками расходятся – жди в будущем году беды – суховеи налетят от Каспия.