Книга Молоко в ладонях - читать онлайн бесплатно, автор Владимир Кремин. Cтраница 3
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Молоко в ладонях
Молоко в ладонях
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 4

Добавить отзывДобавить цитату

Молоко в ладонях

– Выходи из вагонов!.. – разнеслась команда. – Перекличка!.. Становись в две шеренги! Какая-никакая, а Армия!.. Батрачий курс проходить будем!..

Толпы народа, послушным, тягучим киселем, потекли из вагонов, а первый щекотливый снежок уж землю покрыл. Не стылая пока земля, но слякотно и лужи от множества движения. Нехотя строились невольники, переминаясь с ноги на ногу. Холодать стало, должно вагонного, дурно пахнущего тепла с прелью вонючей уж не будет более, один свежий ветер, да обвислый френч с дырами, вот и весь расклад. Кто-то себе такую картину рисовал, а кто и вовсе, бычком на привязи; иди, когда пнут, а нет, так стой да гляди под ноги. Дозорные, за спиной и спереди, круги выписывают, снуют по всем щелям. «Мертвяков» мало; не долго без кормежки ехали, откуда им взяться. Народ терпеливый, а вот кто с болезнью под мобилизацию угодил или хроник, куда им при антисанитарии. Ни тебе постельного белья, ни бани. Все же два грузовика «босоногих» отгрузили, повезли, а куда уж всем все равно…

Иван стоял в первой шеренге, не проявляя особого интереса к тому, что говорил осипшим голосом старший начальник, поставленный над всеми. В огромной толпе мобилизованных, новости или недослышанное на переспросах, волей-неволей доходило быстро, как бы само собой. Кому хотелось много знать, того на спрос аж зудило, разбирало, пока свои же не приткнут.

– После медицинской обработки в специализированной санитарной части, где отделят тифозных и туберкулезных – кричал начальник, – всем строиться на запись и распределение, затем будет произведено кормление и погрузка для следования к месту расположения, – его серое лицо словно надувалось от напряжения при каждом сказанном слове. Наверное, он пытался донести суровую истину до всех сразу, которая пока что, наверняка, не до каждого доходила. Не верилось в возможность беспричинной, несправедливой травли; отношением к людям, как к заклейменным или прокаженным по жизни.

– Предупреждаю самых неуживчивых; бежать не советую, участок обслуживания под охраной. Случаи неповиновения или попытки побега, по закону военного времени, караются расстрелом на месте.

Кого-то из стоявших рядом с Иваном, даже передернуло от таких слов:

– Во как!.. Мы что вам, скот какой, что на бойню привезли! Кто против в трудную пору Родине помочь, но не стрелять же при случае?..

– Условия здесь и без того, вон – лагерные, а этот еще и расстрелом грозится! – послышались несдержанные ругательства, обдающие презрением надзирателей.

Начальник строго взглянул в сторону выкриков и каменным голосом продолжил:

– Для тех, кто не совсем понятливый или карцера не знает, предлагаю сделать два шага вперед, для профилактических разъяснений. Самых несогласных, прямо здесь и кончат. Чего зря дерьмо кормить да за собой таскать. До таких упертых практика здешней жизни в тайге, на деляне, быстро доходит.

Зароптала шеренга и, нехотя, но повинуясь, умолкла. Каждый сам свой выбор делал, как тут недооценить веские доводы начальника. Хотелось уж как-то устроиться поскорее, а не вступать в чреватые бедой перепалки. Дослушав наставления, осталось одно; их исполнить…

– Нам бы помывку, товарищ главный начальник!?.. – раздались неуверенные возгласы. – Баню бы организовали!.. Терпежа уж нет!..

– Значить так, грунтовой воды в наших краях не обнаружено; здесь она либо глубже залегает, либо давно льдом стала. Так что ежели мокнуть, то не в бане, а от пота и слез, какие я вам гарантирую. Вся страна напрягается и исключений ни для кого нет. Предстоит потрудиться, чтобы горячие задницы к бревнам не примерзли. Фронту лес нужен и план у нас большой. Специальных оборудованных лагерных пунктов здесь не имеется. Баню и земляной барак будите строить для себя собственными силами. Объяснять не буду, как вы должны постараться. Зима в этих краях безжалостная, с гонором; ленивых не терпит.

Суровые посулы грозного начальника пусть и не до каждого доходили, но понурый след тревоги оставляли глубокий; как тут не задумаешься, когда после такой изнурительной дороги ни белья тебе, ни бани, а кайло в руки или пила – кому что достанется.

От пересыльных, среди которых довелось оказаться Ивану, после переформирования, осталось человек пятьдесят. Остальных видимо развезли по другим местам. Земляной барак начали строить сразу же по прибытии к месту. Подгоняли сами для себя; не под открытым же небом ночь коротать. Расположиться он должен был прямо у ворот КПП, хотя другие, деревянные строения теснились чуть поодаль. Однако от общей территории лагеря они были отделены двумя рядами колючей проволоки, между которыми то и дело прохаживался надзиратель с собакой на поводке. Позже выяснилось, что там располагались жилые бараки для особой категории заключенных, а вновь прибывшую партию депортированных относили к другой группе поднадзорных, которых не было надобности перевоспитывать зоной; их причисляли к трудовому ресурсу. Первые несколько дней Иван работал в общей массе прибывающих партиями мобилизованных. Копали еще не мерзлую землю, свозили ее в бурты, чтобы потом отсыпать на будущую крышу. Кто-то пилил лес, чтобы крепить стены, кто-то строил. Ближе к вечеру, когда трудармейцев насчитывалось уже куда больше полусотни, всех заставили образовать шеренгу у тесного, земляного барака, едва ли способного вместить всех желающих:

– Будем считать земляные работы законченными, – объявил начальник лагеря после построения. – Мне нужны столяры и плотники, если такие есть – два шага вперед и в распоряжение вот этого, доброго человека, – указал он рукой на стоявшего рядом военного.

Набралось десятка полтора специалистов такого, казалось бы, не редкого, профиля. Переминаясь с ноги на ногу, Иван даже удивился: «Надо же, они еще и по специальностям делят», но выйти из строя пришлось. По профессии он всегда причислял себя к столярам, но столярам необычным – краснодеревщикам. В своей деревне у него даже мастерская на подворье была; многие тогда, еще до войны, к нему захаживали. А он мастерил, умел это делать. Стулья витые, сани к зиме, телеги, окна с резными наличниками. Словом, всегда к изделию из древесины с любовью и душой относился, теплом рук согревал, от того и ладилось. Освоив еще в юности навыки столярного мастерства, которые приходилось шлифовать годами, исключая любое право на ошибку, Иван обладал к тому же еще и профессиональным, художественным вкусом. Такие мастера всегда ценились; крепло с годами умение, и сам Иван через любовь к профессии стал человеком чувствительным, и практичным, видящим в творчестве свой смысл, и предназначение. Как специалист он всегда любил дело, которым приходилось раньше заниматься. Теперь у него ничего не осталось, кроме навыков, знания и аккуратности, что являлось неотъемлемым качеством настоящего мастера. Большая часть из отобранных оказались всего лишь умельцами работать топорами да пилами; плотницкая братия. А вот столяров было всего трое, двое из которых, как выяснилось, Ивану только в подмастерья годились, хотя дело немного знали.

Расщедрился начальник для краснодеревщика; так беззлобно и выразился: «Ну, Иван, красного дерева для тебя у меня нет, у нас здесь все больше сосна да елка, а вот отдельный сарай для нужной работы получишь и будешь делать все, что я велю. Там поглядим на что ты способен. Эти двое, будут тебе помогать, но жить все будете в общем бараке. Я и без того, с поблажкой такой, на нарушения иду. Смотрите, может и в обратку аукнуться, народ в лагере с разными понятиями и подходами».

Так и стал Иван начальником столярки. Однако, долгое время, проживая скученно, в антисанитарных условиях, в суровую Уральскую зиму, когда в бараке по углам настывали ледяные оползни, Иван сильно простудился и заболел. Работа, которую мог выполнить только он, на долгое время приостановилась. Начальник негодовал, но все же пошел на уступку и разрешил, в виде исключения, оборудовать теплый угол, с печкой и нарами прямо в помещении столярки. Исключительность положения столяра, как и следовало ожидать, некоторым подневольным пришлась не по душе. Многих косили болезни и особых привилегий никто из арестантов никогда не получал. Люди на делянках умирали как мухи, работая по двенадцать часов в день, пильщиками на свежем воздухе, без должного обогрева и питания, а тут исключительность положения. Однажды, чуть до бузы с дракой не дошло. Досталось и Ивану, но он стерпел. За год, проведенный в общем бараке, Ивана иные знали с другой стороны; как человека порядочного и много делающего для облегчения подневольного, тяжелого труда. То он для столовой, удобные табуретки изготовит и часть по баракам незаметно разнесет, то в больничке полки по стенам развесит, шкафы для лекарств мастерски сделает. Словом, разные заказы исполнял без каких-либо нареканий и задержек, иной раз не без риска для себя и назойливого, очередного заказчика; понимая, что надо и все тут… Осторожничал Иван, но исполнял работу, как просили. Дело за делом, слово за словом, и «труд-армейская братия» свыклась с тем, что столяру такая привилегия вроде бы даже не во вред подневольным дана, а для их же блага. Перестали донимать и причислять к категории «вшивых».

Сразу после депортации, все немцы-мужчины, а затем и женщины трудоспособного возраста; с пятнадцати лет, были мобилизованы в «рабочие колонны», позже – в «труд-армию», то есть фактически на принудительные работы в условиях концлагеря. Неподалеку от лагеря, как выяснилось не сразу, когда на делянках приходилось работать бок о бок с переселенцами, которых депортировали целыми семьями, с малыми детьми и подростками, а поселяли вместе, распределяя по деревням, был рудник по добыче Марганца. На нем работали только мужчины, а женское население трудилось на лесозаготовках. Тогда, однажды, не упустив удобного случая, один из приятелей Ивана, познакомился с женщиной поселенкой. Нет, вовсе не из взаимных симпатий, а чтобы письмо домой, жене, передать. С территории лагеря отправка писем была строго запрещена, а вот люди, находящиеся на поселениях, имели такую возможность. Местные, хоть и относились к поднадзорным предвзято-враждебно и на их помощь, по разным причинам, нельзя было рассчитывать, но используя разного рода ухищрения, с почтальоном возможно было договориться. Эмиль, так звали нового, недавнего знакомого Ивана, не один раз уже порывался отправить своей жене письмо, в надежде получить ответ, пока жила в душе, хоть и хлипкая, но надежда. Однажды вечером, еще до отбоя, он зашел к Ивану в столярку, посоветоваться насчет письма. Эмиль считал Ивана человеком умным и рассудительным, абсолютно ему доверяя.

– Знаешь, Иван, вот мы уже почти год с тобой здесь; как-то приспособились, обвыклись, а вот мои, домашние, нужду должно терпят. Малыми ведь совсем Генку с Лидой оставил. Как там Марте без меня живется, трудно и голодно небось? Кто в такую годину поможет? – Эмиль с грустью взглянул в сочувственные глаза друга, ненавязчиво ожидая участия.

Иван отхлебнул горячий чай:

– Всем сейчас трудно. На фронте люди жизни кладут и не от кого, порой, помощи или пощады ждать. И там, и тут, только на самих себя и надежда. Ты вовсе зря убиваешься. У них там все хорошо, чай не фронт и не каторга. Не переселенка она и не депортирована, как мы с тобой, не подневольная, стало быть, давно на одном месте живет, людей знает, они же и помогут. А вот с письмом, это ты правильно, Эмиль, решил, и бояться нечего, коли женщина в поселке надежная есть. Другой такой возможности, отправить весточку, может и не быть вовсе. Пока холод стоит поселенцев в другое место не перебросят, семьями они здесь, хлопотно… А успеть надо, может за зиму и ответа дождешься? Риск есть, но на то мы и мужики, чтобы ради семьи и детей своих, с которыми нас война разлучила, на пролом идти. Хоть знак дать, что жив, и то большое дело. Поверь, для твоей жены и детей, это многое сейчас значит.

– Так вот и я думаю, надо. Ведь ждет Марта от меня весточку, а я все молчу… Совсем не годится так, Иван. Ты прав; не по-мужски это, всегда надо выход искать. Только вот мочи иной раз нет и надежда на добрый исход, что снег в руках, тает. Ты бы вот только адрес жены запомнил, одна у меня к тебе просьба. Ну мало ли, что со мной, Иван, а ты потом, после войны, всегда ее отыскать сможешь…

– Ты оставь это, Эмиль!.. Верить надо, всегда верить, даже когда зубы ломит и сердце лопается, все одно верь, что получится и Марта с твоего письма силу обретет, детям передаст. Тем и живы мы с тобой, что надежду увидеться в душе храним. Своих-то я вон, и вовсе потерял и где искать не знаю. Как там Лиза? Что с детворой; их ведь у меня пятеро. Младшему Ваньке всего то два годочка. На месте ли они или тоже куда в невольники угнали? В моих краях ведь немец во всю хозяйничает, от этого по ночам сердце болит. Но буду искать их всех, как только час нужный придет. И надежда мне в этом в подмогу, нам в подмогу, Эмиль.

Ушел Эмиль от друга за минуту до отбоя, уверенный в успехе задуманного и благодарный за наставления, и поддержку стойкого, и мудрого человека. С большой радостью, что обрел настоящего друга, спать лег, не стал быстрого утра дожидаться. А за хилыми стенами барака, снаружи, заглушая надрывные, тоскливые стоны измученных арестантов, выла метель, забивая снегами дорогу и лес, к которому завтра будет не подступиться, не пробиться сквозь буреломы и навалы кряжистых сучьев, что в беспорядке брошены и лежат за ненадобностью людям, почти как безымянные, общие могилы «узников без вины», с торчащими наружу крестами, безлично и безразлично взывающими к укрытому мглой, всевидящему небу…


Глава пятая

Потерянная Надежда

Егор Смолин освободился сразу после выхода указа об амнистии, в канун знаменательного праздника. Срок отбывал долгий и, что обидно; не за свое; преступление хоть и было, но, по его мнению, так – справедливая кара за подлость, которую терпеть нельзя. Ну запалил у одного сельского, гада сарай с добром, что через нужду всеобщую нажил; был факт, а причина не всегда бывает оправдана. Одно тогда знал Егор; прощать такое нельзя, а от кулаков проку мало, не проймет и не исправит злодея такой простейший народный метод. Но даже сейчас, после воспитательного воздействия на него со стороны исправительно-трудовых учреждений, считал, что жертве поджога поделом досталось. Погорели тогда не только приусадебные строения упыря, но и сам дом, являвшийся по тем временам колхозным имуществом, благо хоть упившуюся до бессознательности компанию дружков, народ через окна вытолкал, иначе бы и амнистия Егору без пользы пришлась. Хоть и были в его деле оправдательные, смягчающие вину обстоятельства, но их оказалось недостаточно; вот если бы не пожар, усугубивший до крайности факт преступления против государственного имущества и подрыва народного хозяйства страны, то возможно их могли бы учесть. Однако, все сложилось иначе. Так, по злому умыслу, как профессионально точно выразился обвинитель на суде, все и организовалось в молодой его жизни; сфабрикованный грабеж, поджог, милиция, суд, колония строгого режима и недоверие к людям, родившееся рано и тянувшееся скорее из глубин прошлого, которое и помнилось лишь ради сестренки, остальное хоть и хранила память, но желание забыть его былое сильнее. А вот обида, чем-то схожая с затаившейся в глубине души болью – осталась. Должно быть через край перехлестнуло; куда столько, чтобы не умерить с годами пыл, а хранить досаду и помнить боль. Знать бы вот только, для чего? Расплатился сполна, а вновь мстить он никому не собирался, хотя и было за что. Внутренняя, скопившаяся злость и непроявленная неприязнь, словно и прежде жили в нем, но до поры таились и ждали, пока не заденут, не вынудят выплеснуть наружу горечь пережитого и обдать страхом и жаром всякого, кто напомнит о былом. Тянулось ли такое наследие с раннего детства или было приобретенным; никого этот факт особо не занимал. Однако, из ничего что-то не появляется. Знал только он один – что стало причиной недоверия людям и с какой поры, копившийся гнев, начал давать о себе знать. Угомонить его можно, но лишь при встрече с добром, исходящим от особых людей; вот только беда, что не каждому такие светлые встречи судьбой уготованы. В народе о таких людях попросту говорили: «Не утихомирится, пока вновь не сядет; пропащий, одним словом, коли от отчаяния на обочине жизни оказался». Прошлое тянуло, томило воспоминаниями и незавершенностью, с которой связывало многое. Молодой юноша считал, что начинать с чистого листа нет нужды; он уже когда-то, однажды, пытался это делать и забывать вновь и вновь прошлое не считал нужным, ни плохое, ни тем более хорошее, а оно было; пусть только-только зарождалось, но сохранилось, жило и молчало в терпеливом сердце, ждало своего доброго часа. Ведь была когда-то шахта, друзья и товарищи по работе. Хоть и не долго длилось его трудовое прошлое, но друга, с которым в завале прощался с жизнью, приобрел навсегда. Вот и сейчас он ехал к нему; больше некуда. Только вот деду Семену, на могилу, цветы положить и сразу же к другу…

Когда-то, в туманном и далеком прошлом Егор, как и все его сверстники, жил с родителями; была сестра, да и дед с бабкой тоже, наверное, где-то и когда-то были; не помнил он их совсем. Отца забрала война; в первые же дни похоронка пришла. Как только до передовой добрался, так при бомбежке и погиб. Мать, по жизни больная и всегда недовольная женщина, померла в канун самого начала эвакуации и, даже умирая, злилась на немцев, затеявших эту бесчеловечную войну, лишивших крова, отнявших мужа, не давших поставить детей на ноги, и после уж, спокойно закрыть глаза. С сестрой они потерялись на какой-то станции, он даже названия ее не знал. Железнодорожный узел бомбили, пришлось уходить в лес, а позже на его месте камня на камне не осталось. До налета, на станции скопилось много мечущегося от страха безысходности народа; все с узлами, чемоданами, с кричащими от ужаса и переполоха детьми. Прислониться некуда, везде сидели и лежали люди; кто спал, утомленный многими попытками поскорее укрыться от надвигающейся смерти, кто шумно разговаривал, ругался, просил и плакал, кто понуро сидел и ждал своей непредсказуемой участи. Здоровенные дядьки и тетки лезли в товарные вагоны отходящего и подающего тревожные гудки поезда. В возникшей толчее, Егора оттеснили в сторону, и мягкая детская ладошка сестренки выскользнула из его руки. Ее подняли на руки чужие люди и посадили в вагон; было слышно, как звали мать девочки, считая, что она где-то рядом, а его взволнованный до хрипоты голос никто не слышал, да и не научился он тогда еще так громко кричать от горя, от разлуки и беды. Оцепенело, глядя в сторону уходящего поезда, он хотел бы заплакать, но не мог. Последние слезы выплакал, когда умерла мать, а на этот случай совсем не осталось. В душе он уже и сестру схоронил. Просто сейчас ему было жаль маленькую Наденьку; как она там, в том вагоне, среди нервно-жмущейся толпы обездоленных людей: «Кто о чужом ребенке заботиться станет?» – От присутствия таких мыслей он лишь вдыхал и вдыхал воздух, а надышаться не мог…

Это позже, одиноко отсиживаясь в лесу, он со скупыми слезами на глазах звал сестру, а сердце лопалось от боли и стучало неровно, словно не желая жить и терпеть разлуку. Наверное, только оно одно и слышало свой крик, схожий разве что с волчьим, обреченным и безнадежным воем, способным вырваться из груди. Так и уехала сестренка с тем эшелоном, голодная и брошенная. Егор видел, как у него на глазах, не найдя матери, девочку оставили в тамбуре, куда в панике, суете и давке ломился, народ. Еще долго он стоял один на перроне, в стороне от толпы, не чувствуя себя и не видя людей, ставших ему безразличными. Так он остался без Надежды, единственной и родной ему души, лишенный всякой надежды когда-либо отыскать и обрести ее вновь.

Когда страшные самолеты улетели, прекратились взрывы и закончилась стрельба, он вернулся на пылавшую от пожаров станцию. Поезд был позже. Он не помнил, как оказался в нем, кто уложил его на полку и зачем? Хотелось подняться, но сильно кружилась голова. В больницу, эвакуировавшую раненых куда-то на Урал, он угодил на том, попавшем под бомбежку железнодорожном вокзале. Ехали долго, часто пропуская встречные, груженые военной техникой, эшелоны. Из разговоров Егор успел узнать, что немцы продолжали наступать по всем западным границам Советского союза. В это не хотелось верить, но по радио, на станциях, где по долгу приходилось стоять, говорили тоже самое. Многие города захвачены противником и наши войска несут большие потери, все время отступают, хотя дух народа не сломлен, вера в победу жива, и войска упорно сопротивляются Гитлеровским захватчикам.

Егор не думал тогда; куда едет и что его ждет за неведомым Уралом, в Сибири, где когда-то сражался его любимый книжный герой Чапаев. Сейчас он томился тем, что остался один среди хаоса и бед, вошедших с войной в его жизнь и, что дальше, наверное, будет еще труднее. Но ведь о нем уже позаботились; не оставили одного, больного и голодного. Может быть так же кто-то позаботится о его пропавшей сестре, не оставит ее беззащитной в тоскливом и гиблом одиночестве. Он не мог тогда что-либо изменить; судьба жестоко творила свой, предначертанный суровым временем, выбор. Но он непременно будет искать ее и обязательно найдет, нужно только верить и не сдаваться, убеждал Егор сам себя, совсем не представляя, как это делается и кто сейчас станет ему помогать. Да и документов на руках никаких не осталось; все что имела с собой мать, хранилось в маленьком, фанерном чемоданчике, который он выронил из рук, когда потерял сознание. Видимо в суматохе его не приметили. Скоро ему стало легче и, не доехав до Урала, случайного пассажира ссадили с поезда, не предназначенного для гражданских. Сказали, чтобы дальше добирался самостоятельно, на чем придется. Егор не знал, куда ему, собственно, нужно было добираться и зачем?.. Было много раненых и мест не хватало. Вновь скитание по вокзалам, толпы народа, грязь, холод осени, и несколько набитых битком эшелонов, идущих на восток с эвакуирующимися людьми. Мелькание станций, терпение, голод, боль оскорблений, сочувствие и непонимание вперемешку, все обрушилось сразу, обдало его юную душу горечью нерешаемых проблем, вызвав ответную злобу, все более закипавшую в одинокой жизни, никому не нужного изгоя, брошенного сиротской жизнью на произвол судьбы.

Зима, тучи и лес дремучий – этим встретила Егора далекая Сибирь, почти босого, беспризорного мальчишку, одетого в то, что носить уже было никак нельзя; косматого, голодного, немытого и озлобленного. Теперь этого качества отнять было нельзя. В пути он мало с кем разговаривал, предпочитая одиночество. Доверие к безучастным, равнодушным, безразличным к его судьбе людям, сильно поубавилось. Он стал внимательнее присматриваться к попутчикам, глубже чувствовать их приобретенный инстинкт выживания; ведь редко кого тронет судьба проходящего мимо бродяги, когда своя может завтра стать такой же. Обидеть себя не давал даже взрослым, привык дерзить и огрызаться, но все больше молчать и терпеть, стойко снося голод и одиночество.

Тянулись томительные дни, похожие один на другой, безрадостные и пустые, терзающие болью утраты, голодом и безысходными скитаниями по подворотням, складам и сквозившим дырами амбарам, в которых уже нечего было взять. Из них даже не гнали, давая редкую возможность отдыха и ночлега. Вот уже первые холода подступили, и старая, засаленная тужурка совсем перестала греть, приближая скорее гибельный конец в очередную, жуткую ночь, чем надежду выжить и проснуться утром. Сибирь не Крым, откуда он был родом, здесь Егор понял, что надолго его уже не хватит и железнодорожная станция с пафосным названием Промышленная, может стать его последним пристанищем.

После привычного и осторожного посещения маленького, немноголюдного базара, где одна старушка, с необычными, прозрачными до глубины глазами, словно белый ангел, спустившийся с сумрака небес, сунула ему в руки кусочек черствого хлеба, он как бы очнулся от долгого, глубокого забытья, происходившего толи с ним, а толи нет. Устало посмотрев на щедрую женщину, он невольно вспомнил свою маленькую сестру; может быть именно ей сейчас нужны были эти малые крохи хлеба, которые вдруг просыпались на него от добрых, сочувствующих его участи людей, каких он давно не встречал. Пусть бы ангелы лучше кружили над его Надеждой, оберегая от сиротской доли. Укрывшись в одном из бесхозных складов, Егор решил отдохнуть и съесть половину кусочка, оставив хоть немного на завтра; не с пустым карманом проснуться утром, имеет хоть какой-то смысл…

Единственное, что запомнилось в этот серый, ничем не отличавшийся от прочих, день – это глаза той самой старушки, которой, наверное, уже было все равно; кто съест ее хлеб, только бы сделать людям доброе, что будет помнить душа. Он долго искал укромное, не продуваемое место. Мешали, однако, сквозняки; они как дыры в ветхой одежде, щедро раздаривали последнее тепло, напрочь лишая тело возможности отогреться и не пропасть. Идти невесть куда в поисках более обустроенного ночлега совсем не хотелось. Есть крыша над головой, да вкусная хлебная корка в кармане. Главное, чтобы не потревожили, зачем идти искать то, что уже найдено?..