С сильно развитым воображением, страстная по природе, от постоянных разочарований в надеждах, которыми поддерживали себя все эмигранты, – эти свойства ее натуры еще более окрепли, и как только маркиза Регина вступила в сознательный возраст, она посвятила себя служению королю и его интересам, как другие посвящают себя Богу. Восемнадцати лет, под влиянием увлечения спасать, – увлечения, породившего такие типы, как Шарлотта Корде, Жанна д’Арк, – она была уже центром всех заговоров против правительства, она была в сношениях со всеми деятелями будущей Реставрации, такими, как, например, Пюизе, Буильон, Прижан. Предоставляя в распоряжение партии свое громадное состояние, которое она получила в наследство от матери, она поступала как настоящая героиня, отказавшаяся от всех радостей женской жизни, не поддающаяся ни на какую лесть, относящаяся с презрением к банальному ухаживанию, обладающая иногда поистине гениальностью дипломата, умевшая подкрепить падающих духом после неудачи, пробуждавшая дремлющую энергию, ускоряющая слишком долгую нерешительность и отвечавшая на все осуждения строгим девизом ее рода «Non sibi, sed regi!»[10]
И действительно, она не принадлежала себе, она отдала себя всю. Ее роялизм был для нее той же религией; эти два слова – Бог и король – сливались для нее в одно понятие.
Между тем она не была амазонкой – это была настоящая женщина в полном смысле этого слова, с чистой, непорочной душой.
Если она согласилась носить титул и имя своего мужа де Люсьена, старого развратного подагрика-миллионера, перебывавшего при всех дворах, то единственно для того, чтобы быть свободной, независимой.
Непорочная телом и сердцем, она отдавала себя всю своей миссии, как кармелитка посвящает свою красу Богу; она отдавала все свои стремления, всю энергию своей полной жизни молодости.
Она встретилась с виконтом де Лорисом незадолго до французской кампании.
Она была тогда уже год вдовой. Наивная страсть молодого человека, соединение роялистского мистицизма и сентиментального платонизма охватило ее, тронуло, увлекло. В нем она нашла собрата по оружию, товарища миссионера, рыцаря без страха и упрека, готового драться за нее до последней капли крови.
Они полюбили друг друга, но как любят друг друга два солдата, идущие вместе на битву, радуясь умереть в объятиях друг друга. Их соединяло нечто, что в своем страстном неведении они считали сильнее любви; между ними был заключен тайный договор, и излияния их не казались им опасными: в них было столько отвлеченных мечтаний и так мало действительности.
Это было полнейшее отречение всяких эгоистических помыслов. Есть годы, когда в подобном безумии видится счастье.
– Да, я вас люблю, – говорила Регина. – Люблю вас свято; моя душа навсегда принадлежит вам. В тот день, когда долг наш будет выполнен, я, гордясь собой и вами, стану вашей женой.
И он в благоговейной непорочности молодости согласился на этот договор, веря, как и она, что он его не нарушит; с сладкой болью бравируя опасностью, жил, перенося искушения, как мученики переносили пытки, умеряя с героической беззаботностью огонь в крови, которому суждено было запылать только на алтаре воскресшего королевского достоинства.
По временам у него в душе поднимались протесты, но он тщательно скрывал это: он любил Регину со всей страстью своих двадцати пяти лет, со всей непоколебимой верностью. По временам завеса, которой они сами себя отделяли, отдергивалась, и она являлась ему в настоящем свете – женщиной, молодой, прекрасной, внушающей страсть… Но вот она глядит на него, и в ее глазах ничего, кроме преданности, экзальтации до мученичества.
Слова просились на его уста, но она поднимала на него свой взор, и в глубине ее голубых глаз он видел свет лучей точно освещенного лампадой алтаря, и он молчал, опускался на колени и благоговейно целовал подол ее платья.
Дело в том, что в этой реальной борьбе женщины с целым обществом было настоящее величие. Наполеон, при всем своем недоверии, не знал этого противника, быть может, самого опасного, потому что он был самый таинственный.
До сих пор у нее не было минут слабости, она не признавала никаких опасностей. Не бледнея, она взошла бы на эшафот вместе с побежденным заговорщиком. Почем знать, может быть, она вонзила бы кинжал прямо в сердце разоблаченного изменника?
Отважная, она нисколько не заботилась о своей репутации: она знала, что все считали Лориса ее любовником. Но она знала, что это неправда, – какое же ей дело до всего остального? Она себя достаточно высоко ценила, чтобы заставить других ее уважать, и она умела заставить опускать глаза самых смелых.
Только один решился сказать про нее:
– Прекрасная мадам де Люсьен – Жанна д’Арк, которая сгорит раньше костра.
Правда, это был Людовик XVIII, который, может быть, знал женщин лучше, чем политику.
На это она только улыбнулась: ее любовь к Лорису, действительно искренняя, была для нее защитой, тем доверием, которое он ей внушал: уверенная в нем, она верила в себя.
Когда событие 20 марта в несколько часов разрушило труд всей ее жизни, у нее не было ни одной минуты отчаяния или нерешительности: она одобряла короля, что он не дожидался узурпатора на пороге своего дворца. Не ему было умирать солдатом.
Она осталась в Париже, невзирая на возможность изгнания, смерти, тюрьмы, желая видеть неприятеля воочию. Быть может, ее женское самолюбие было задето равнодушием деспота; занятый другими делами, он предоставил Фуше заботу о ее безопасности, а герцогу Отрантскому, который принимал участие во всех интригах, даже в тех, которые замышлялись против него, – маркиза была нужна. Ее не мешало иметь в Париже, как де Витроля в Венсене.
Она занимала отель на окраине Парижа, в конце Университетской улицы. Ее парк тянулся до эспланады Инвалидов. Она жила одна, с компаньонкой и слугами; ее дом был центром, куда стремились все воинствующие надежды.
В этот день, то есть накануне Шан-де-Мэ, мадам де Люсьен сидела в маленьком салоне нижнего этажа, выходящего в сад, из которого в открытые двери врывалось благоухание цветов и распространялось по всему дому; облокотясь на лаковое бюро, она читала письма, полученные из-за границы.
Коалиция не разоружалась, напротив, она напрягала последние усилия. Наполеон не признавался Европой, его лазутчики задерживались на границах; на его письма, на его примирительные обращения, на все его предложения ответа не было; он был, но его как будто не существовало.
Странная и вместе с тем плачевная минута нашей истории, всеобщее проклятие, напоминающее собой отлучение от церкви в Средние века, проклятие, которое находило себе отголосок во всех сердцах, во всех умах, сознающих императорский деспотизм, и только истинная Франция, великодушная к тому, кто поставил ее вне законов наций.
Что могло сравниться с этим поразительным, раздирающим сердце символом тревог, который внес в душу всех это непомерное честолюбие? Эта молодая, прелестная женщина, которая была рождена для жизни, для любви, отдавалась со страстью изучению всех средств к низвержению этого вымышленного героя, хотя бы ценой погибели отечества!
В настоящую минуту Регина де Люсьен была всецело во власти демона интриги, которому она отдалась.
Она была поразительно хороша: на ней было платье из легкого сукна с длинной талией, вопреки имперским модам на груди этой женщины-девственницы, которая при малейшем кокетстве внушила бы столько страсти, был скромно повязан фишю а-ля Шарлотта Корде, а на черных роскошных волосах, убранных короной, на которых так кстати были бы бриллианты, был надет чепчик Марии Антуанетты. Да, Регина была удивительно красива, и вместе с тем в ней было что-то странное. Красивы были ее большие голубые глаза, ее красные молодые губы, ее тонкий, с маленькой горбинкой нос, овал ее лица с нежной, бледно-розовой кожей.
Поражал в ней ее вид величия, и это было в ней не притворно: ведь она была единственная в своем роде. Ее точно озаряли какие-то лучи, придавая особую белизну ее высокому лбу, ее изящным рукам маркизы.
Как могло случиться, что эта женщина, каждое движение, каждый взгляд которой дышали страстью, реальной, человеческой, живой, должна была замкнуться в этом тесном кружке, в котором она, без сомнения, задыхалась?
Ни одно существо не могло олицетворять собой лучше идеала любовницы, супруги, матери, а она не была ни любовницей, ни супругою, ни матерью: она вся была поглощена честолюбивыми замыслами, и между тем честолюбие не было ее свойством.
Тревожные времена порождают подобные аномалии.
Она вдруг приподняла голову; раздался наружный звонок; кто-то пришел. Она медленно встала и, держась за бюро, посмотрела на дверь.
Вошла горничная и подала ей визитную карточку.
Она прочитала имя, странно улыбнулась и велела принять.
Вошел маленький, худенький, тщедушный человечек, до того худой, что, казалось, он мог пролезть во всякую щелку, пробраться во всякую, самую плотную толпу.
Он вошел неслышной поступью, он был не заметен на сером фоне обоев.
Он почтительно поклонился маркизе.
Она смотрела на этого человека с невольным выражением презрения.
– Вас зовут месье Бодюс? – спросила она.
Опять поклон.
– Вы явились от имени…
– Герцога Отрантского.
– Никто не видел, как вы вошли?
Маленький человечек улыбнулся:
– Меня никогда никто не видит.
– Рассчитываете ли вы на успех?
– Успех за нами…
Регина вздрогнула:
– Вы добыли бумаги?
– Они у меня.
– Каким образом вы их добыли?
– Маркиза непременно желает это знать?
– Женское любопытство… Да, я бы желала это знать.
– Неужели вы считали это делом трудным?
– Настолько трудным, что я до сих пор не вполне верю. Трудно себе представить, чтобы узурпатор был настолько неосторожным, чтобы такие важные бумаги могли быть у него похищены.
– Похищены? О, это слово неприменимо в политике.
– Ну, скажем, взяты на время, если это вам более по вкусу.
– И это неверно… Наполеон диктует… Вместо двух ушей его слушают четыре уха, вместо одной руки пишут две… Вся суть – поместить в верное место вторую руку и вторую пару ушей.
– Значит, это прямо со слов…
– Его величества, эти заметки записаны с его слов.
Маркиза протянула руку.
– Вручите мне их. – Маленький человечек не двигался.
– Что за нерешительность… Разве вам не приказано довериться мне?
– Так точно, маркиза, но у нас есть свои правила.
– Я не понимаю.
– Маркизе, вероятно, небезызвестно, что так часто говорится о словах и о том, что написано.
– Это значит…
– Если маркизе будет угодно, я буду иметь честь ей продиктовать то, что было продиктовано.
Регина улыбнулась. Она привыкла к таинственности в обращении и не была в претензии, что к ней относились в данную минуту с подозрительной осторожностью.
Во всяком заговорщике есть доля ребячества. Таинственность, в которую облекается всякий поступок, придает большее значение самому деянию и большее величие цели.
– Согласна, Фуше так велел.
– Да, маркиза, и я только повинуюсь ему.
– В таком случае диктуйте.
Она села в конторке и взялась за перо.
Бодюс, этот поверенный министра полиции, преданный ему человек, помогающий ему плести те сети, которыми он обматывал своих противников и в которые он сам никогда не попадался, стал читать вслух, останавливаясь по временам, давая маркизе время записывать, и таким образом он прочитал две страницы заметок… – ясный, подробный план сражения, которое должно было состояться через несколько дней.
Это была величайшая измена во всем ее цинизме, очевидная ее цель, вполне несомненная – помешать этим намерениям в ущерб Франции, в пользу иностранных держав.
Слушая, маркиза улыбалась, отмечая кивком головы самые важные детали.
«Все та же система, – подумала она. – Наполеон надеется разъединить своих врагов и разбивать их по очереди одного за другим. По счастью, они успеют соединиться».
– Это все? – спросила она, когда Бодюс остановился.
– Да, маркиза. Теперь позвольте мне спросить вас, какое вам будет угодно сделать употребление из этих записок?
– Не имеете ли вы тоже намерения записать это под мою диктовку?
– Нет, маркиза, но я считаю долгом вас предупредить, что весьма опасно хранить эти документы у себя, чьей бы рукой они ни были написаны, и что в такие времена, какие мы переживаем, следует иметь в виду хотя бы обыск.
– Обыск? Неужели Фуше осмелится?
– Герцог Отрантский не смеет ничего сделать без своего главы, но если ему прикажут, он повинуется.
– Разве я под подозрением?
– Почем знать!
– Мы здесь с вами вдвоем. Кто же может меня выдать?
– Аксиома, – ответил Бодюс. – Там, где двое, там и третий.
– Хорошо. Я приму нужные предосторожности, будьте покойны. – Она выдвинула ящик и вынула из него кошелек, сквозь петли которого виднелось золото, и подала его Бодюсу, который попятился назад и, кланяясь, тихо проговорил:
– Мы трудимся из чести, маркиза.
Этот дьявол проговорил это с оттенком скрытой иронии.
С видимым раздражением маркиза бросила кошелек назад, в ящик. Затем она позвонила и приказала проводить посетителя.
Он вышел.
Когда Регина осталась одна, она несколько минут пробыла неподвижной.
У самых уверенных в себе людей бывают минуты мрачного упадка сил, когда над ними точно витает не признаваемое ими правосудие.
Вечерело. Подойдя к окну, Регина стала перечитывать документ; ее воображению представлялась Франция умирающей, уничтоженной.
– Ведь это же не Франция, это Наполеон!
Она вернулась к своему бюро и снова позвонила.
– Когда приедет виконт, – сказала она, – проводите его в мою молельню. Это не все, я ожидаю еще одного господина, с виду похожего на солдата; чтобы вы его признали, он вам покажет белую кокарду; его вы проведете сюда.
Когда дверь закрылась, маркиза принялась водить своим точеным пальчиком по плану, изучая ходы армий, которые должны были встретиться на фламандской границе.
IV
Молча, не прося посторониться, катясь, как бомба между столами и посетителями, опрокинув по пути самого хозяина Лорио, содержателя кофейни, который инстинктивно хотел его задержать, капитан Лавердьер добрался до двери, открыл ее и очутился в маленьком дворе. Перебравшись через массу пустых бочек, он перелез через стену и в конце концов очутился в глухом переулке Сен-Пьер среди целой груды экипажей всяких размеров и форм, скученных там в ожидании, когда они потребуются почтарям и путешественникам. Это был задний двор почтовой станции. Для передышки и чтобы прийти в себя, Лавердьер открыл одну из карет и растянулся на подушке.
– Черт возьми! – пробормотал он. – Не узнаю себя! Какой-то волокита вызывает меня, и я, который никогда в жизни не промахивался, вдруг раскис, точно ученик десятого сорта, и из-за каких-то мужицких криков и из-за нескольких кулаков, направленных на меня, я вдруг теряю голову… Обуял меня страх, нечего сказать… Меня-то страх!
Он подумал с минуту.
– Непонятное дело, – продолжал он. – Никогда я еще ничего не боялся. Сегодня утром я убил того молодца. Раз, два, дело было сделано. Этот проклятый якобинец так и повалился, не вздохнув.
Он вздрогнул.
– Я вру самому себе… К чему?.. Он успел даже сказать мне… Не люблю я повторять то, что он мне сказал: «Это убийство принесет вам несчастье!» Какое же убийство? Ведь это же был поединок… Тогда я не раскис… Принесет мне несчастье!.. Вот вздор какой!.. А между тем его предсказание мне не понравилось. Мне давно прежде предсказывали, что я умру от руки того, кого буду любить. Вот отчего я никогда никого не любил, так дело-то вернее.
Он растянулся на скамейке так, что его невозможно было заметить снаружи. Он все продолжал твердить:
– Принесет мне несчастье! Да за что же в самом деле? Я исполнил службу… я солдат… я отстаиваю свои убеждения, как умею… Я не знал этого человека, следовательно, я убил его не из ненависти. Я был орудием высшей цели… Это не помешало мне, однако, чуть не быть проткнутым насквозь, подобно простому зайцу… Мастер своего дела этот виконт… как его дальше!.. И потом глаза этой девчонки жгли мне лицо… хорошенькая… и кроме того…
Он внезапно остановился.
– Странно! Это лицо мне напоминает кого-то… Но кого? Сам не знаю… Я точно впадаю в детство… Кажется, я еще в своем уме, у меня и ноги ходят, и глаза видят. Ведь это не случайность – неужели из-за нее я буду убиваться… Положим, правда, этот утренний эпизод принес мне несчастье… но уже несчастье случилось… это дело уже прошлое… теперь только бы выбраться отсюда. Не желал бы я никаких встреч в настоящую минуту. После дождя надо сперва пообсохнуть. Уж отсюда-то выберусь… Что касается приятелей, которых я приобрел на пороге дилижанса… Я знаю, где мне их искать. А теперь побольше спокойствия, и не то бывало…
Капитан приподнялся вполовину, опустив ноги на дно кареты. Он вытянул шею к окну, заглянул в другое и уж собирался взяться за ручку дверей, как вдруг услышал голоса.
Это было за повозкой; говорили тихо.
Капитан навострил уши.
– Хорошо ли ты понял? – спрашивал кто-то. – В десять часов на углу улицы Эперон, низенький дом… Шесть ударов в дверь с промежутками через каждые два удара. Повтори мне пароль…
– Pro virtute!..[11]
– Тебе ответят… Pro patria![12]
– Значит, решено… И ты уверен в людях, которых мы там встретим?
– Как в тебе…
– Не попадется шпионов?
– Приняты все предосторожности. Условный знак меняется каждую неделю. Сегодня вечером, как ты знаешь, правая рука кладется ладонью на левое плечо… и маска… Как ни хитры полицейские Бонапарта…
– Браво! Дай Бог, чтобы республика…
Трое людей прошли, удаляясь, их голоса скоро превратились в шепот. Лавердьер не шевелился, он был не из тех, кто помешал бы разговору людей, рассчитывавших, что их никто не слышит за этими безмолвными экипажами-укрывателями.
Нечего и говорить, что он не упустил ни одного слова из слышанного разговора.
– Как видно, – промычал он, – счастье опять повернулось ко мне. Заговор, тайное общество, да еще республиканское… Я знаю, кто мне заплатит за эти сведения. Только бы ничего не забыть.
Он вынул из кармана записную книжку и записал:
– Адрес: на углу улицы Эперон. Прекрасно. Пароль по-латыни. Да будь я проклят, фразеология а-ля Робеспьер. Да, я чуть не забыл… условный знак: правая рука на левое плечо.
Он это проделал:
– Совсем просто. По-вашему, полиция не может знать всех этих подробностей. Это смотря по тому, о какой полиции вы говорите, господа мои. Теперь сытный обед с несколькими бутылками вина, чтобы себя уравновесить, и затем отрапортуем. Полковница останется довольна.
На этот раз ничто не помешало ему вылезть из кареты, он пробрался через сарай с экипажами, наткнулся в ней на маленькую дверь, которую открыл, толкнув ее, и в конце концов вышел на улицу Монмартр. Он выпрямился во весь рост, втягивая в себя воздух. Его дурные впечатления начинали сглаживаться, к нему вернулась его прежняя смелость храбреца, с гордо закинутой головой дерзко оглядывающего женщин, толкающего прохожих.
Он направился к рынку, там на углу улицы дю Жур был ресторан, где, как он знал, хорошо кормили, дешево и в кредит. А когда он вышел оттуда, простояв довольно долго перед буфетом, перепробовав всевозможных ликеров, потягиваясь больше обыкновенного и пощелкивая каблуками, он направился в Сен-Жерменское предместье.
Что же это был за капитан-авантюрист, смахивающий и на шпиона, и на разбойника?
На это никто бы не сумел ответить определенно, а тому, кто бы обратился с подобным вопросом к нему лично, вряд ли бы поздоровилось.
Его имя? Да не все ли равно, как его звали? Партиям нужны партизанские предводители, которые представляли бы из себя не что иное, как номера.
Без сомнения, ярый роялист, так как он прежде дрался в Вандее, лет шестнадцать назад. В сущности, не нападал ли он только на артиллерийские фургоны? Не принимались ли им подчас дилижансы за добычу войны? Затем он иногда внезапно исчезал неизвестно куда, никто не знал, что это были за отлучки. Одно время он состоял при полиции у Ровиго. Сегодня он был более смелым, храбрым, чем когда-либо, готовым на рыбную ловлю в мутной воде.
Лихорадочные эпохи – времена удачи для людей подобного сорта, а он к тому же был готов на все, даже жертвовать своей головой. Он рассчитывал создать себе определенное положение вне политических или других случайностей, одним словом, продать себя как можно дороже. Ему указали покупателя. Вот почему он направлялся теперь к маркизе де Люсьен, которую он в насмешку называл полковницей и которой он решился служить с полной преданностью, насколько его личные интересы того потребуют.
V
В 5 часов виконт Лорис был в отеле де Люсьен. Он был в странном настроении духа, сознавая, что утро было неудачное. Дважды в это утро его сокровенные чувства были задеты: первый раз, когда он под влиянием безрассудного порыва заступился за врага своих убеждений, – и зачем только она созналась ему в этом, – а второй раз, когда к нему обратились с предложениями, которые он считал для себя оскорбительными.
Молодость не идет на сделки с совестью, в двадцать лет сердце ревниво бьется или за любовь, или за ненависть, оно не бывает еще развращено разочарованиями, которые принято называть опытом и которые в сущности очень часто не что иное, как уступка самому отвратительному эгоизму.
У него была потребность как можно скорее отвести душу с той, которая была для него олицетворением его собственной совести, ему нужно было найти в ней отголосок его собственного гнева.
Регина встретила его еще с большей радостью, чем обыкновенно.
Их интимные свидания происходили в маленьком салоне, прозванном молельней; ему нравилось это название, потому что там он бывал с ней наедине, но это действительно было нечто вроде часовни. Вся комната была обтянута белой шелковой материей с цветами; потолок представлял из себя род балдахина с короной посередине. На одном из панно был портрет Марии Антуанетты во весь рост, перед ней на пьедестале из оникса стоял бюст Людовика XVI. Напротив, на консоли из белого мрамора находилась севрская ваза с медальоном Людовика ХVIII. Низкие стулья из белого выпуклого бархата с золотом напоминали собой скамеечки для молитвы, а догорающие лучи дня, падая на ковер через большие стекла окна, смягчали все линии.
Вот здесь-то эти два любовника, в самом высоком и чистом смысле этого слова, связанные единством их религии, их страсти, их надежд, проводили долгие и приятные часы, уносясь в мир грез, поэтизируя свои стремления, обращаясь к своим богам с теми излияниями, с которыми они не смели обращаться к мирской любви. Совершенно так, как в церкви те, кто не может говорить друг с другом, соединяют свои обеты, в лоне улыбающейся Богоматери.
– Ах, как мне хотелось вас видеть! – воскликнула Регина. – Есть дни, когда бывает так же тяжело справиться с радостью, как в другие дни – с печалью. Взгляните на меня, Жорж, и скажите мне, что вы находите меня красивой.
Под влиянием обаяния этой женщины Жорж забыл все невзгоды дня и опустился перед ней на колени.
– О да! – прошептал он. – Такой красивой, что иногда я страшусь, что не доживу до той счастливой минуты, когда эта рука будет навсегда принадлежать мне, я не дождусь, когда мы вырвемся из этого мира злых и изменников и, исполнив нашу задачу, попадем наконец в блаженную тьму неизвестности, которая не будет нарушаться никаким шумом извне.
Регина, которая положила ему обе свои руки на голову, отодвинулась слегка.
– Наконец-то, друг мой, – проговорила она, – наша мечта близка к осуществлению, так близка, что нам стоит сделать еще одно усилие, чтобы видеть ее осуществленной.
– Говорите, дорогая моя. Если бы вы знали, как я люблю звук вашего голоса! Какие у вас опять новые надежды?
– Скажите лучше, доказательства. В данную минуту в моих руках, в моих слабых руках женщины, вся будущность Франции. Мы приближаемся к цели. Впрочем, разве я могла сомневаться в успехе, имея таких союзников, как вы?
– Не говорите обо мне, я дитя и умею вам только повиноваться… и вас любить.
– Разве этого мало: такое повиновение, такое доверие, благодаря которым вы принадлежите мне всецело? Вы придаете такое значение тому, что я сделала, друг мой, но разве у меня хватило бы смелости пройти до конца путь, который я себе начертала, если бы у меня не было поддержки в вашем сердце, в вашей совести?
– Разве это сердце и эта совесть могли бы не принадлежать вам? Разве не вы их образовали? Разве не благодаря вашей правдивости я постиг весь ужас лжи и фальши, а правда сделалась принципом моей жизни? Разве не вы научили меня жертвовать всем, самыми дорогими интересами, во имя чести и уважения к себе?