Когда вся нехитрая механика пыток была прочно усвоена, Петруша стал больше обращать внимания на поведение арестантов.
Здесь открылась бездна интересного. Вот приводят разбойника – атамана шайки. Злобный, непроницаемый взгляд; мрачное, нелюдимое лицо, заросшее бородой- лопатой, смотрит исподлобья., на вопросы отвечает коротко, зло. Но вот его тянут на дыбу, поднимаются все выше руки, выворачиваясь в суставах и вызывая жесточайшую боль. Разбойник лишь кряхтит, надеясь, что выдюжит. Его спина превращается в кровавое месиво, мутится сознание, и разбойник начинает хрипло, тяжко говорить то, что в других обстоятельствах у него никто никогда не узнал бы. Палач словно тянет длинный свиток, на который медленно ложатся ожидаемые письмена. Разбойник понимает, что показывает против себя, но язык уже не принадлежит его сознанию, боль невыносима, и ее надобно пресечь; пресечь хотя бы на короткий миг, пусть смертным признанием, но пресечь.
Царь находил в том сходство с ковкой железа. Вот лежит кусок железа, твердый и, казалось бы, неподверженный никаким изменениям. Бьешь по нему молотом, а в ответ лишь звонкий отголосок, кусок как был куском железа, так им и остался. Но вот его начинают разогревать, вот появился алый цвет, вот сия алость нарастает, вот кусок горит уже червонным золотом, вот он уже почти белый. И тут начинаешь работать молотом. Железо все больше подается и, наконец, плывет, становится мягким, как глина, куй теперь из него любую вещь, которая тебе надобна.
Так и человек. Сперва тверд, как железо, а потом все мягче и мягче – и вот уж он «поплыл», вытягивай из него, что хочешь. Сей переход от железа к глине более всего занимал Петрушу, у него появилась страсть, сравнимая с любовной страстью. В конце жизни Петр не променял бы ту страсть и на страсть к женщине, к вину, к друзьям, даже к золоту, даже к власти; последнее, правда, сомнительно, ибо именно самоличная власть питала то греховное, тайное пристрастие.
Глядя, как человек медленно, по каплям отдает себя, Петруша, думал, что вот оно – универсальное средство против всех тайн и загадок, против всех умолчаний и недомолвок. Сила, сила, и только сила, помноженная на грубое принуждение к правде, способна развязывать любой язык и решать любые проблемы.
Все же как трудно человек расстается со своей душой, со всем тем, что составляет его нутро, без чего он чувствует себя пустышкой, ненужной вещью. Почему у всех народов так жестоко карается насилие? Вопрос тут не в простом совершении физического акта, а в том, что один человек глумится над другим, над его сущностью, над тем, что составляет его единственную, неприкосновенную территорию. Без того осознания единственности человек уже не человек, он теряет свое»я», отличие от миллиардов других человеков, он становится никто. В том состоит одновременно и притягательная сила преступления– уничтожить человека не физически, а вынуть у него душу, отобрать у него «я».
Люди с «толстой кожей» еще могут как–то перенести потерю своей душевной неприкосновенности, а те, у которых нервы оголены, все наверху, те заболевают психическими растройствми, у них меняется характер, они кончают жизнь самоубийствами или влекут жалкое существование.
То же самое касается людей, у которых насильно, помимо их воли тянут сведения, составляющие суть их характера, их единственности. Без тех сведений человек становится неинтересен ни себе, ни другим, у него силой вытащили его духовный капитал. Однако, есть люди, страстью которых и является желание убить человека изнутри. Страшные люди, настоящие вампиры, только пьющие не кровь человеческую, а души.
Петруша пристрастился наблюдать, как потрошат, опустошают человека. Ему доставляло ни с чем не сравнимое удовольствие тянуть жилы у пытаемого, раскалывать его, разваливать. И чем дольше держался человек, тем большее наслаждение доставляла его капитуляция. И, наоборот, Петруша злился, ежели человек не хотел сдаваться. У юноши возникал азарт, сродни тому, какой возникает у болельщика, когда его команда долго не может забить гол.
Иногда Петруша срывался и сам брал в руки кнут; со временем то происходило все чаще. Ежели не наблюдалось превращения человека в глину, сие приводило царя в бешенство. Мало того, что он не получал удовольствия, на которое рассчитывал, так еще и рушилась его стройная теория, что сила решает все. Чаще всего такое случалось с раскольниками и другими духовными лицами. Вера оказывалась выше боли, выше заложенного в человеке стремления к самосохранению.
Такое поведение не вписывалось в сознание Петруши, в ту картину мира, которую он выстроил в своей голове. То колебало его веру в собственное всесилие, сравнимое с всесилием бога. Царь считал себя помазанником божьим, сиречь богом на земле, а находились зловредные человечки, что своим упорством колебали то незыблемое положение, и сим людишкам не полагалось никакого снисхождения. Царь мог оставить в живых разбойника, на чьей совести было несколько загубленных жизней, его могли сослать в Сибирь, послать на галеры, на каторгу. Но ежели кто не сознавался в преступлении, в совершении которого Петруша был убежден, такого »супостата» ждала неминуемая, часто мучительная смерть.
То будет в будущем, а пока юный царь наблюдал, как пытают Кузьму Чермного, Обросима Петрова, пятисотского Анисима Муромцева. Пытали зло, с вычурами, но ничего нового к показаниям Шакловитого они не добавили. Дальнейший розыск прекратили. По документам участие Василия Голицына в противоправных действиях доказать не улалось. Это по документам, но шила в мешке не утаишь. Бояре, видимо, были правы, когда требовали отстранить Бориса Голицына от следствия. Тому удалось выгородить брата и не потому, что сильно радел за него, а потому что знал: Василий не выдержит пытки и может оговорить и его, Бориса.
События развивались в пользу царицы и царя Петра. Приехали выборные от стрелецких полков, оставшихся в Москве, бить челом царю на милость и прощение. Патриарх в соборе говорил слово и поздравлял царя и царицу с благополучным исходом смуты. 11 сентября 1689 года казнили Шакловитого и его подельников. Царь хотел поехать на казнь, но его отговорили: мол, много чести смутьянам да и юн годами лицезреть столь ужасное зрелище. Здесь царь сделает последнюю уступку. Отныне и до конца жизни он будет присутствовать на всех казнях, на которых он только мог присутствовать физически, царь обожал сии действа и даже выступал распорядителем многих из них.
Сильвестра Медведева, претендовавшего на должность патриарха при Софье и Никиту Гладкого, признанного главным заговорщиком, поймали позднее и обезглавили. Пятисотского Анисима Муромцева, полковника Матвея Рязанцева, стрельца Лаврентьева били на площади кнутом и с урезанием языка отправили в Сибирь. Там же в Троице написали письмо царю Ивану от царя Петра. Письмо было адресовано Ивану, но предназначалось Софье. »…А теперь, государь братец, настает время нашим обоим особам богом врученное царство наше править самим, понеже пришли в меру возраста своего, а третьему зазорному лицу сестре нашей с нашими двумя мужскими особами в титлах и расправе быти не изволяем…»
Наталья Кирилловна в монастыре, наконец-то, почувствовала настоящей царицей, сбылась ее давняя мечта. Все, что грезилось ей печальными , одинокими ночами в сумрачном ветхом дворце в Преображенском, стало явью. Она была в центре внимания, ей первой подносили крест, вокруг нее вились знатные князья, причем, без всякой надобности и видимой пользы.
Окруженная почетом и вниманием знати, духовенства, простого люду, блаженных, нищих и калик, Наталья Кирилловна придала своему лицу царское величие, голосу – надменность и значительность, походке – плавность и торжественность. Она радовалась, когда рядом не было сына, ведь тогда она была первой. Еще более ее сердило присутствие другой царицы – Евдокии. Женщин разделили на царицу-матушку и царицу-жену.
Придворные терялись, кому оказывать больше внимания. Между свекровью и невесткой стали чаще возникать ссоры. Евдокия уступала матушке, где только было возможно, но иногда и ее задевало пренебрежительное отношение к ней – жене царя. Она была на сносях, волноваться ей не разрешали лекари, оставалось только всхлипывать тайком и мечтать о лучших временах. О том, чтобы муж ее защитил, не могло быть и речи.
Наталье Кирилловне не было времени входить в положение невестки, приходилось решать дела поважнее, например, относительно князя Василия Васильевича Голицына. Он приехал в Троицу, как говорится, на разбор шапок, после двух указов явиться к царю. Один из врагов. Приехал в непонятном качестве: то ли сдаваться на милость победителя, с покаянием, то ли на переговоры, то ли сам по себе – вот он я – принимайте. Видно, надеялся, что заслуги его перед отечеством столь велики, что перешибут все вины. А вин было достаточно, вплоть до плахи: не являлся по царским указам, не отпускал к Троице иностранное войско – оно ушло само – подбивал стрельцов покинуть монастырь.
Снова совещались. Лев Кириллович опять ратовал за казнь, здесь его поддержал царь. Против были царица, патриарх и Борис Голицын. Они объяснили свою позицию тем, что нельзя казнить человека, которого еще три месяца назад царскими указами за подписью царей Ивана и Петра наградили за походы на Крым и объявили чуть ли ни героем отечества. Объявить преступником и противником царской власти одного из самых родовитых князей означало бы невольное недоверие к этой самой власти.
Долго судили-рядили и в конце порешили: «…За все твои вышеупомянутые вины великие государи Петр Алексеевич и Иван Алексеевич ( впервые Петр впереди Ивана) указали лишить тебя, Василия Голицына, чести и боярства и послать с женой и детьми на вечную ссылку в Каргополь. А поместья твои, вотчины, дворы московские и животы отписать на себя, великих государе. А людей твоих, кабальных и крепостных, опричь крестьян и крестьянских детей, отпустить на волю…» Так закончился государственный путь Василия Васильевича Голицына – первейшего дипломата России, Головного воеводы крымских походов, князя из рода Гедиминовичей, одного из богатейших людей державы. Так проходит мирская слава. От тюрьмы да от сумы не зарекайся – самая печальная поговорка, имеющая хождение только на Руси.
На Псковской дороге посреди осеннего нагого лесу догнал Борис Алексеевич обоз из трех крестьянских телег, на которых ехала семья брата с нехитрой своей поклажей.
– Стой!– крикнул князь возчику передней телеги. Обоз остановился. Князь сошел с горячего баского коня, подошел к средней телеге, где высилась знакомая фигура.
– Ну, здравствуй, Василий, слезай,– сказал просто, по-семейному.
– Чего тебе? – глухо, неприязненно.
– Прискакал проститься,– Борис и сам не предполагал, что на глаза вдруг набегут слезы.
Василий тяжело спрыгнул с телеги.
– Зачем рискуешь? – спросил он, выпрямляясь.
– Ничего, ты больше рисковал,– ответил Борис, подошел, обнял.– Крепишься?
– А что остается делать, семья ведь еще, – устало ответил Василий. Брат слегка отстранил его, посмотрел в посеревшее, словно припорошенное пылью лицо.– Говорил тебе, писал, передавал – зачем не послушался?
– А что мне – бросать ее в самый тяжелый момент надобно было? Еду сейчас честным человеком.
– Добро, добро, уважаю, – сказал Борис.– Прости, что не смог сделать для тебя большего.
– Куда уж больше, сказывали мне – от плахи спас. Прости, брат за прошлое, – дрожащим голосом ответил Василий.– Нас несет, когда мы в фаворе, и забываем, что главное: семья, родня, отечество.
– Я тоже так думаю, – согласился Борис.– Наши предки не глупые были люди, когда держались рода. Я был у Нарышкиных на первом месте, когда им туго пришлось, а теперь потихоньку задвигают меня на задворки. Были бы вместе – пусть бы попробовали сдвинуть.
– Что теперь говорить,– горько сказал Василий.– Не поминай лихом. Будем детям завещать держаться вместе.
Борис подошел к телеге, где сидела темная, худая, как инокиня, жена Василия Авдотья с детьми, поздоровался; та молча кивнула головой. Князь передал ей торбу с домашней едой и выпечкой, что подготовила жена. От запаха, исходящего из торбы, у детей заблестели глаза. Князь вернулся, бросил в телегу кошель с золотыми червонцами, боясь, что брат из гордости может не взять. Братья еще раз обнялись.
– Пиши, чем смогу – буду помогать,– крикнул Борис уже с коня, тронул его и поскакал в обратную сторону. Василий еще постоял на дороге, простоволосый, в кафтанишке, потом, кряхтя по-стариковски, полез на телегу и обоз тронулся. Деньги Бориса помогли семье брата выжить и обустроиться в глухой северной деревушке.
В Троице между тем проедали монастырские харчи, пировали победу, сочиняли указы о награждениях: кому землица и деньги, кому только землица, кому только деньги, кому повышение в должности. Нападения уже никто не ждал, а потому и влияние Голицына сильно умалилось. Его все чаще не приглашали на советы, вокруг него не бегали бояре и дьяки с озабоченными лицами со всякими бумагами и списками.
На коне уже был Лев Нарышкин – знаток и дока в подковерной грызне. Бояре грызлись из-за наград, чинов, должностей, получения деревень, земли и тому подобных даров победы. Автором победы определили Наталью Кирилловну и юного царя. Естественно, настоящего кузнеца той самой победы надобно было задвинуть подалее, чтоб не грызла совесть. Пост первого министра был конечно же, отдан «маршалу» победы Льву Нарышкину, ему же подчинили Посольский приказ. Стрелецкий приказ достался князю Троекурову, единственной заслугой которого являлась передача Софье указа Петра возвратиться в Москву и ждать наказания. Приказ Большой казны поручили князю Прозоровскому тоже неизвестно за какие заслуги.
Князю Голицыну отвели второстепенный, но хлопотный Казанский приказ. Сей приказ ведал всеми делами Поволжья, от Казани до Астрахани – территорией, сравнимой с территорией всей Западной Европы. Здесь располагались земли, населенные малоуправляемыми степными народами: татарами, башкирами, черемисами, мордвой. По обе стороны Волги, Дона, Урал-реки, или Яика, селились беглые и казаки – народ гордый, вольный, непокорный, склонный к бунтам и мятежам. Узнав о назначении, Борис Алексеевич криво усмехнулся, плюнул и пошел в запой. На очередной пирушке, оставшись наедине с царем, Голицын пожаловался:
– Петр Алексеевич, что ж меня так обидели? Как держать оборону– так Голицын, а как делить приказы– так в остатнюю очередь.
– А что тебе досталось? – невнимательно спросил Петруша, отвлекаясь на чей–то возглас.
– Казанский.
– Поздравляю, – царь похлопал князя по плечу. – Мне до того дела нет. Спрашивай матушку.
Спрашивать матушку было бесполезно, ее тесно окружили бояре – не пробьешься. Голицын послонялся-послонялся по монастырю да и уехал в свою вотчину– там тоже было с кем выпить.
Государственные дела требовали возвращения государя в Москву. Как ни откладывал Петруша сие хлопотное деяние, но пришлось выезжать в нелюбимую, тревожную, непонятную столицу. Царь наотрез отказался брать с собой стрельцов – только потешное войско. С двумя полками в полном боевом снаряжении, с готовыми к бою пушками царь въехал в Москву. В пригородных слободах его встречали стрелецкие полки без оружия, с поникшими повинными головами. Выборные от полков стояли у плах с воткнутыми в них топорами, готовые понести наказание, ежели царь того пожелает. Но царь ехал ни на кого не глядя, сам с бьющимся сердцем. С детства развившийся страх перед бородатыми ратниками не отпускал даже после победы. Петруша не чувствовал себя в полной безопасности, постоянно ждал подвоха, а потому был бледен, хмур и неприветлив. Каждый раз, проехав очередной стрелецкий полк, он облегченно вздыхал, как и вздыхали стрельцы, радуясь, что царь милостив.
Так закончилось »великое сидение» в Троице и государственный переворот. Царевна Софья, назначенная Земским собором и Боярской Думой оберегателем трона на время малолетства царей и опекуншей царя Ивана, была свергнута и отправлена в Новодевичий монастырь. Второй царь стал первым царем, но даже после этого Петруша не стал самодержцем России. Он к тому еще не был готов.
Глава пятидесятая. Уже царствует, но еще не правит
Бурное физическое развитие в детстве привело к тому, что Петруша в духовном отношении сильно отстал. От этой детскости, которую потом назовут инфантильностью, царь, по-видимому, не смог избавиться до самой смерти. Во всех его прожектах, намерениях, планах, в капризной детской торопливости к исполнению желаний сквозила та детскость. Она обнаруживалась и в его примитивном понимании веселья, в том же «соборе», в ассамблеях, в детской потребности поважничать, похвалиться какой-то незначительной вещичкой, тем же Летним садом, в стремлении опрощаться, опускаться до простой работы, детская страсть к стрельбе, огню, фейерверкам, водным забавам, ко всему блестящему, сверкающему, в детской боязни пауков, тараканов и людей с большими бородами, даже в его пристрастии к пыткам как в средстве удовлетворения детского любопытства.
От какой-нибудь обиды лицо Петра замирало перед страшной судорогой. В такие минуты он прятал детское в себе, топорщился, словно ежик. И припадки у него бывали от застенчивости или от ярости, когда сил нету отвечать по-людски на дурь, вздор или хитрость, шитую белыми нитками. А как иначе противоборствовать – не баба ведь, не искричишься, не заплачешь … От этой же детскости шел его идеализм, заключающийся в том, что все можно перевернуть, поменять, изменить в течение одной жизни. Он станет одним из « кремлевских мечтателей», которых время от времени выдвигает Россия, подтверждая суждение, что дорога в рай вымощена благими намерениями.
Наталья Кирилловна, наблюдая сына в монастыре, где ему пришлось играть царя, видела, что он абсолютно не знает жизни, не проявдляет трезвости суждений, руководствуется детскими представлениями о власти царя. Видя такое, матушка совершила еще один маленький переворот. Она мягко, незаметно отстранила Петрушу от тяжкого груза державного управления. Тем более, что и ей, и особенно Льву Кирилловичу, понравилось повелевать самостоятельно. Матушка великодушно разрешила Петруше заниматься его любимым военным делом, и тут уж ни в чем ему не противилась, дабы усыпить самолюбие сына.
Царь поначалу не заметил подвоха. То ли не хотел ссориться с матерью, вернее, не имел еще умственных сил с ней бодаться, то ли молодые силы играли в нем и требовали иного употребления и применения, то ли судьба специально отвела ему несколько лет насытиться молодостью со всеми ее прелестями, чтобы потом полностью отдаться державным делам, но по возвращении в Москву Петруша с головой ушел в заботы армии, и флота. Свободное время отдавалось »соборам», Немецкой слободе и любви. Мимо его сознания прошло рождение сына. Он лишь подержал красноватый комочек мяса, называемый его сыном, когда крестили, и надолго забыл.
Зато в делах Петруша был неистощим, неиссякаем. Днем занятия на плацу, маневры в полях, строительство небольших кораблей, галер на Плещеевом озере, перестроечные работы в крепости Пшебурх. И все то скоро, бегом, с нагайками и потарапливаниями, без обычной русской неспешности и остановок по каждому поводу. Уже через год Зоммер устроил показательные маневры. Против потешных полков – лучшие стрелецкие. Пальба, дым, огонь, грохот канонады, апроши, подкопы – Петруша в восторге. Стрельцы, обозленные против потешных, бьются всерьез, потешные отвечают тем же. Десятки убитых, еще больше раненых. Похоже на всамделишний бой! Царь весел, бестолково мечется от одной позиции к другой, весь в угаре сражения, сам палит из пушек без особой сноровки, за что поплатился – опалило лицо и волосы до багровых пятен.
Сам Зоммер, бедняга, пал жертвой беспорядочной пальбы: от неожиданного взрыва лошадь понесло, командующий не удержался и полетел на землю, сильно ударился и скончался на руках у Петруши. Организовали пышные похороны, хоронили, как древнего героя – Зотов по сему поводу перечитал всего Плиния, прежде чем нашел описание погребения древнего воина, отличившегося на поле боя. Старого князя Долгорукого, который околел после непосильной рубки с «неприятелем», родня едва забрала, дабы похоронить по русскому обычаю, без несения на щите и прочих непотребных выдумок.
На следующий год новая потеха: война польского короля против короля стольного града Пшебурха. У поляков – потешные полки, у « стольников» – стрельцы. Ромодановского нарекли пшебургским королем Фридрикусом, польским посажен Иван Иванович Бутурлин. Оба отменные пьяницы, замещающие Зотова, когда у него от попоек шалило здоровье. На одни машкеры куча денег ушла.
Наконец польский король объявил войну Фридрикусу. Из Семеновки, где расположили »полские» войска потянулись обозы и стрельцы, наскоро одетые под «ляхов». Один приступ сменялся другим, нападавшие пристраивали лестницы, лезли наверх, оттуда на них лили потоки грязи с дерьмом, пихали шестами и горящей паклей, отбивались тупыми саблями. И опять настоящая кровь, жертвы, покалеченные люди, немалые средства. Царица и Лев Кириллович кряхтели, подсчитывая, во что выливаются сии потехи, но деньги давали, радуясь, что царь хоть их не трогает и не входит в государственные дела. Однажды Лев Кириллович почти полдня потратил, чтобы уговорить царя принять персидского посла, от которого ожидали крупные поставки китайского шелку для дальнейшей перепродажи в Европу. Едва уговорил.
Война «королей» закончилась лишь поздней осенью. Огороды стрельцов оказались непосеянными, одежда изодралась, многие пришли с увечьями, как с настоящей войны. А для Петрущи только забава. Каждый день отмечался победой одной из сторон. Салютовали холостой пушечной стрельбой, фейерверками, застольем, где лилось дорогое вино, награждали мнимыми орденами и медалями. Было весело. О людских потерях даже и мысли не возникало у царя – оберегателя отечества.
На следующий год состоялась настоящая баталия под деревней Кожухово. Там Петруша приказал заряжать пушки настоящими ядрами, но стрелять впереди или позади наступающих войск для создания настоящей картины бою. Приказания приказаниями, но ядра часто попадали в расположение боевых колон. Петруша тем особо не огорчался, так как сражение оттого только выигрывало в плане правдивости.
С обеих сторон участвовало до 20 тысяч войск. Планировались обходные маневры, рукопашные схватки в ход шла артиллерия с передислокацией, кавалерийские атаки, имитирующие татарскую конницу.
Присутствовали иностранные послы и глубокомысленно покачивали головами: кто озабоченно, кто с удивлением, но все сходились на том, что у русских появляется регулярная современная армия, с которой придется считаться и которой желательно манипулировать к своей пользе, потому как русские пока ничего не смыслят в европейской политике.
Бояре, тоже наблюдавшие военные учения, видя иностранных послов, их оживленные беседы между собой, приосанились, хвастливо подбоченивались с видом: знай наших, еще не то будет! И снова парады, салюты, фейерверки, застолья, с пьяными, хвастливыми речами – все, что так любил Петр до кончины.
На зиму у молодого царя была запасена своя шалость – всем »собором» озоровать на Москве под видом прославления Христа и празднования сяток, масленицы и прочих церковных праздников. Конечно, до пьяных разбоев, как в случае с купцом Филатьевым, не доходило, но все равно то были шумные, злые, разорительные набеги, в основном, на старые боярские усадьбы и домы.
Царь мстительно запоминал, кто в Боярской Думе выступал против царских предложений или выражал сомнения в них, и уже зимой, боярин, жди гостей. В боярских домах к святочным наездам готовились как к смертным напастям: крестились, молились, делали духовные завещания, обнимались, как перед смертью.
Так как никто не смел отказать «собору» в угощении, то хозяева, что ждали гостей, тратились на приготовление множества всяких блюд и кушаний. «Святки» влетали в копеечку, часто напрасно. Посему князь–папа по своему ведомству издал указ, который, однако, имел почти официальный статус. «…Объявляет наша немерность, что мы иногда так утруждены бываем, что с места сдвинуться не можем, отчего случается, что не все домы посетить можем, которые того дня посетить обещали, а хозяева оттого в убытки входят.
Того ради сим объявляем и накрепко заповедуем под наказанием ВеликогоОрла, дабы ядей никто не готовил заранее, а буде у кого трапезу соизволим съесть, к тому будет загодя наш указ объявлен…». При указе прилагалось, «Что иметь в доме, в оный же входим: хлеб, соль, куличи, калачи, икра, селедки, окороки, языки, огурцы, жареные куры, зайцы, масло, сыр, колбасы, яйца. Над всеми сими возлюбленные нами вина, пиво и меды».
Гуляли Рождество Христово, святки, Крещение, масленицу, и, наконец, наступал великий пост. Кончались пиры, замолкали дудки, рожки, свирели, ложки, барабаны, умолкали хохот, веселье, смех, пьяные переклички, перепалки и перебранки, охальные выкрики, шумные застолья, где не столько ели, сколько изводили понапрасну горы снеди, отнятой у бедняков, голодающих и нищих.