– Да нет, произведения ваши я, конечно, люблю, – торопливо пояснил Ракитин. – Но они просто все такие…
– Иронично-саркастические? – пришел на помочь Чехов.
– Ну что-то такое, да, – подумав, согласился офицер. – Не хочется стать одним из ваших… персонажей, ну, который будет… такой же.
Возле входа в кандальную дежурили двое солдат. Завидев Чехова, один расплылся в улыбке, толкнул другого и что-то быстро сказал. Тот, одарив литератора и его спутника хмурым взглядом, полез в карман и передал товарищу некую мелочь, которую улыбчивый сразу же спрятал за пазуху.
«Деньги?» – озадачился Чехов.
Будто прочтя его мысли, первый солдат весело воскликнул:
– Здравствуйте, Антон Павлович! А мы с товарищем поспорили как раз на папиросу, Чехов ли это приехал или нет.
– Вы, судя по улыбке, выиграли? – спросил литератор.
– Ага! – охотно подтвердил довольный солдат.
– Что ж, тогда поздравляю, – сказал Чехов, кивая победителю.
– Спасибо! – сияя, поблагодарил тот. – Кабы не вы…
– Хорош уже, – строго произнес Ракитин, не дав солдату договорить. – Вы тут кандальную охраняете или в игры играете? Может, будете спорить, какой заключенный сбежит раньше прочих?
Пристыженные, солдаты потупились.
– Как дети малые, ей-богу… – проворчал Ракитин, качая головой.
Он достал из сумки сложенный вдвое лист и протянул его улыбчивому солдату, который теперь был едва ли не мрачней своего угрюмого товарища:
– Удостоверение смотреть будете?
– Так мы же вроде знаем, кто… – Улыбчивый показал на Антона Павловича, но под осуждающим взглядом Ракитина снова поник и умолк, не закончив фразу.
– Проверять надо всех, – процедил офицер. – А иначе можно вообще без вас обойтись.
Продолжая что-то ворчать себе под нос, он все-таки вручил весельчаку-солдату удостоверение литератора, выписанное Корфом. Оба надзирателя, сомкнувшись плечами, стали читать бумагу. Потом хмурый сказал:
– А позволите вопрос, ваше благородие?
– Позволяю, спрашивай, – кивнул Ракитин.
– А Сонька Золотая Ручка, она же Софья Блювштейн – она может считаться политической?
– С чего бы вдруг? – удивился офицер. – Обычная воровка… ну, точней, не обычная, конечно, но именно воровка… В общем, давай сюда удостоверение и веди нас внутрь, Соньку показывай.
С раздражением вырвав бумагу из рук солдата, Ракитин без приглашения вошел в казарму.
– Пройдемте, Антон Павлович, – с опаской посмотрев офицеру вслед, сказал угрюмый. – Посмотрите на госпожу Блювштейн, на других заключенных…
Чехов кивнул. Он немало слышал про Софью, еще находясь в столице: тогда любой, кто знал про эту находчивую и хитрющую барышню, считал должным сообразить каламбур на ее счет. Как только не звали госпожу Блювштейн – от «особы опасной» до «кандально известной». Сам Чехов от шуток насчет Соньки воздерживался, но с каждым ее упоминанием все более укреплялся в мысли, что просто обязан встретиться с легендарной преступницей. Именно поэтому, едва забрав у барона Корфа удостоверение, Антон Павлович сказал Ракитину, что хочет ехать к госпоже Блювштейн. Молодой офицер попросил день, чтобы обо всем договориться, и следующим утром уже повез литератора в Александровскую тюрьму.
Стоило шагнуть через порог, и в нос ударил резкий отвратный запах. Почуяв его, Чехов скривился. Он, конечно, морально готовился к худшему, но зловоние превзошло самые смелые его ожидания.
– Мы к Соньке прямиком или сперва на других посмотрите? – не обращая внимание на выражение лица Антона Павловича, спросил угрюмый надзиратель.
– Давайте все по порядку, – закрывая рот и нос рукавом в надежде хоть как-то защититься от царящих в тюрьме ароматов, сказал литератор.
– Попахивает? – с пониманием осведомился угрюмый.
– Не то слово, – буркнул Чехов.
– Это вы еще летом приехали, – ухмыльнулся весельчак. – Тут хоть какой-то воздух свежий. Зимой мы на все замки заперты, дышать нечем, ей-богу…
– И вот они все время в этом всем находятся? И зимой, и летом?
– Ну а то как же? – пожал плечами весельчак. – Куда ж их отсюда девать? Это ж кандальная, а не обычный корпус.
«Бедные люди», – подумал Чехов, оглядываясь по сторонам.
Пока что они находились в своеобразном «предбаннике» – там, где вновь прибывших беглецов строго досматривали надзиратели. Антон Павлович отыскал взглядом Ракитина; офицер стоял за прикрытой решетчатой дверью и о чем-то говорил с еще одним солдатом, который с интересом рассматривал удостоверение Чехова.
– Говорят, Ландсберг обещал какую-то проветриваемую тюрьму сделать, – вдруг сказал угрюмый. – Как в Европах…
– Ландсберг-то хочет, – фыркнул весельчак, – только Кононович что-то не торопится ему разрешать.
– А Ландсберг у вас тут, почитай, главный инженер острова? – спросил Чехов.
– Карл Христофорович-то? Ну дык… да. Все строительство, считай, на нем, с тех пор, как Владимир Осипович островом начальствует… они и прибыли-то, кажется, в одно время примерно…
– Да не мели, – поморщился весельчак. – Раньше Осипович приехал, Ландсберг уже потом…
– Да нет же!
– Спорим?
– Спорим.
Они ударили по рукам и застыли, сжимая ладони друг друга.
– Антон Павлович, – поколебавшись, позвал угрюмый. – Не сочтите за наглость, но не могли бы вы…
Чехов кивнул и разбил, но скорей машинально, чем осознанно: все его мысли вновь были заняты Ландсбергом.
«А ежели б он не совершил то ужасное двойное убийство, кто б на острове казармы строил? – думал литератор. – Разве не должен подобные работы организовывать человек не судимый?»
– Пойдемте, Антон Павлович, – позвал Ракитин. – Начнем с общих камер, потом и до кандальной дойдем…
– Добро, – кивнул литератор.
Ракитин открыл перед ним дверь, и Чехов прошел в узкий коридор, ведущий, к дверному проему, за которым, похоже, уже находились камеры. Спорщики остались в предбаннике; оглянувшись, литератор увидел, что они, продолжая говорить, медленно бредут к выходу из кандальной – наверное, возвращались на прежний пост, снаружи.
– Антон Павлович, – снова окликнул Ракитин.
– Иду-иду, – пробормотал Чехов.
Узкий коридор закончился, начался широкий, по обеим сторонам от которого находились стальные двери с небольшими смотровыми оконцами. Через них надзиратели могли спокойно наблюдать за тем, что происходит в камерах.
– Что тут, Жмыхов? – обратился Ракитин к местному тюремщику, русоволосому бугаю с широченными плечами.
– В этих камерах у нас самые неуемные, – пробубнил солдат. – Заскучали и решили бежать. Не знаю, на что надеялись. Может, хотели укокошить капитана одного из пароходов? Потому что вплавь отсюда до материка никак, сами понимаете…
Он говорил буднично и спокойно – как, впрочем, и большинство его собратьев по оружию, проведших довольно много времени на острове каторги. Тот же Ракитин в их первую встречу практически бесстрастно рассуждал о неподдельно ужасных вещах.
«Возможно, виной всему моя фантазия, чересчур богатая, – подумал Антон Павлович. – Он говорит – «возможно, хотели убить», а я себе представляю, что уже убили, что это – факт свершенный, и представляю, конечно же, в деталях…»
Мотнув головой, дабы отогнать жуткие, кровавые образы, Чехов снова уставился на своих провожатых.
– Давайте зайдем в какую-нибудь? – предложил Ракитин. – Это же безопасно?
– Ну а то, – ухмыльнулся Жмыхов. – В кандалах-то уже не набегаешься…
Он достал ключи и открыл замок – допотопный, громадный, словно подчеркивающий тщету любых грез заключенных о свободе. С протяжным скрипом дверных петель открылась дверь, и Чехов вместе с Ракитиным и надзирателем вошли внутрь.
Камера оказалась небольшая, но людей в ней жило два десятка, не меньше. При виде этих оборванных, грязных, одетых в лохмотья людей у Антона Павловича все внутри обмерло и покрылось ледяной коркой. Ему доводилось уже видеть кандальных в городе, когда их проводили мимо дома, в котором Чехов поселился, и каждый раз литератор вздрагивал, глядя на понурого арестанта. Но наблюдать, в каких условиях живут эти отчаявшиеся люди, оказалось еще невыносимей. Антон Павлович смотрел на голые нары, лишенные одеял, на отхожее место у дальней стены, и представлял, как его тоже заковывают в кандалы и отправляют сюда.
От мыслей таких стало дурно.
– Вы в порядке? – обеспокоенно спросил Ракитин.
Он коснулся руки Чехова.
– Кажется, очень бледны…
– Да нет, уверен, это всего лишь из-за недостатка света, – слабым голосом сказал литератор.
– Ну, как знаете… – пробормотал Ракитин, убирая руку.
Все кандальные, несмотря на цепи, сковывающие их конечности, стояли с непокрытыми головами, сжимая мятые шапки грязными пальцами.
«И надо бы осмотреться тут хорошенько, и в то же время тянет сбежать отсюда немедля. Еще сильней, чем раньше…»
– Ваше благородие… – рассмотрев в полумраке погоны Ракитина, промычал один из заключенных, бородатый и морщинистый. – Пустите отсюда в обычную… я больше бегать не буду… Богом клянусь, не буду…
– Хватит! – рявкнул Жмыхов, и Чехов внутренне содрогнулся, будто орали на него. – Сколько ты раз подобное заливал? Два? Три?
– Не могу я тут… – прохрипел бородач. – Помираю…
– Хлеба мало дают, ваше благородие… – подал голос другой арестант, помоложе, но худой до ужаса, словно тросточка. – Сил нет совсем…
– Кандалы бы снять… хоть на чуток… – вставил сидящий на нарах глухой старик.
Кажется, у этого энергии не осталось вовсе – Чехов не удивился бы, если б через мгновение-другое он замертво рухнул на пол.
Ракитин и Жмыхов переглянулись и обернулись к литератору.
– Не обращайте внимания, Антон Павлович, – буркнул надзиратель. – Они так всегда… клянчат. Всегда им хлеба мало и свободы… а я вас что, заставлял бежать?
Последние слова он буквально выкрикнул, и заключенные тут же втянули головы в плечи и попрятали глаза, точно боялись…
«Чего? Что он будет их бить, возможно?» – подумал Чехов, окинув Жмыхова пристальным взглядом.
Надзиратель действительно производил впечатление человека, способного доказывать свою правоту не только словом, но и пудовым кулаком. Однако это, разумеется, не значило, что Жмыхов распускает руки, едва кто-то из заключенных раскроет рот.
«Просто крепкий парень, с которым не любят спорить…»
Заключенные смотрели то на Чехова, то на Ракитина, видя в них едва ли не спасителей, хотя литератор плохо понимал, чем он может помочь обитателям убогой камеры. В здешних условиях от его единственного оружия – острого слова – по сути, не было никакого толку.
«Да и не знаю я ведь, за что они тут сидят… Может, этот вот, который просится в обычную камеру, на воле убил кого-то? А этот, которому хлеба мало, снасильничал? Но все равно кажется, что никто не заслуживает такой участи. Лучше сразу казнить, чем в таких условиях содержать…»
– Ладно, пойдемте уже Соньку Золотую Ручку посмотрим, – тихо сказал Ракитин.
Он выглядел подавленным – видимо, находиться рядом с кандальными ему тоже было нелегко.
– Пойдемте, – в тон ему сказал Чехов.
Окинув камеру последним тоскливым взглядом, литератор вышел в коридор вместе с Ракитиным. Жмыхов напоследок громким шепотом выговорил болтливым заключенным и последовал за спутниками. Кандальные рефлекторно потянулись к выходу, но дверь закрылась прежде, чем ближайший из горемык успел достичь порога. Лязг гигантского замка и удаляющиеся шаги стали последним звуком, донесшимся до ушей арестантов.
– Вы не думайте только, Антон Павлович, – сказал Жмыхов, когда они проходили мимо двери в следующую камеру. – Сюда за просто так не сажают. Собраны тут люди исключительно ужасные и крайне опасные.
Чехов тут же вспомнил немощного деда, который просил снять ему кандалы, но спорить с надзирателем не стал.
– Тут есть камеры и почище, и людей в них, кстати, поменьше. – Жмыхов махнул в сторону очередной двери. – Вот тут, к примеру, трое всего! А Сонька вон, вообще одна сидит…
– Как музейный экспонат она у вас? – с невеселой усмешкой спросил Чехов.
– Ну, наверное, – пожал плечами надзиратель. – Женщина известная. Хитрющая, зараза, как лиса. И так свободу любит… Ох, и чего только не выдумывала она! Наверное, и сейчас продолжает сочинять планы побега, только вот бежать уже сложней гораздо, чем раньше. Пока сюда не попала, такое вытворяла – и это прямо в каторге, представляете?..
Чехову стало казаться, что своей обильной болтовней Жмыхов волей или неволей пытается отвлечь его от неприятных воспоминаний, связанных с общей камерой и ее несчастными обитателями. Впрочем, Антон Павлович противиться не собирался – очень уж хотелось ему забыть все увиденное, хотя бы на время, хотя бы до того момента, как в руках окажется любимое перо, а на столе – чистый лист путевого дневника.
– Ну вот, пришли, – возвестил Жмыхов.
Дверь в камеру Софьи Блювштейн на первый взгляд ничем особо не отличалась от других, встреченных по пути. Но стоило присмотреться, и стала заметна одна крохотная деталь: заслонка смотрового окошка свободно болталась на расшатанных полозьях, рискуя попросту отвалиться при малейшем дуновении ветерка.
– Заметили? – спросил Жмыхов.
Он двумя пальцами взялся за заслонку и покачал ею из стороны в сторону.
– Ее работа, – пояснил Ракитин.
– Расшатала за несколько ночей, мерзавка, – проворчал Жмыхов. – Один недалекий добряк – зеленый совсем, только прибыл к нам тогда – наслушался жалоб, что душно ей, дышать нечем… ну, и оставил открытой, а она потом в благодарность через окошко это ему в морду ка-а-ак вцепится… Еле оттащили. И ведь в кандалах, тяжеленных, чертовка, а вот поди ж ты… Шутили над ним, что, де, теперь с бешенством сляжет… но, конечно, обошлось. У Соньки дурь хоть и заразная, но через когти она точно не передается…
Уточнение его было не случайным: литератор неплохо знал историю госпожи Блювштейн. Ее умению заразить идеей самых прожженных негодяев позавидовал бы иной дворянин, который учился разным подобным наукам – в том числе риторике – у признанных заморских мастеров. Причем в случае с Сонькой казалось, что действует она не по знанию, а по наитию, что было обидно вдвойне.
«Скольких совратила она, скольких убила ради собственного обогащения… а после уйму раз пыталась сбежать… Нет, этой точно место в кандальной!..»
– Ну что ж, заходить не предлагаю – во избежание, – докончил Жмыхов. – Смотрите через окошко, только близко не подходите, а то мало ли…
– Уж постараюсь, памятуя о вашем рассказе, – хмыкнул Чехов, однако не слишком уверенно.
Жмыхов вытащил крючок из петли, после отодвинул заслонку и встал рядом с дверью, у стены, а литератор, собравшись с духом, шагнул вперед. Он не боялся, а испытывал легкое волнение – вполне объяснимое, учитывая, насколько легендарная личность прямо сейчас находилась в камере.
Однако зрелище, которое открылось Антону Павловичу, удивило его и даже немного разочаровало. Посреди камеры стояла сгорбленная годами старушка, морщинистая и худющая; браслеты на ее руках едва заметно сверкали в тусклом свете, проникающем в камеру через крохотное зарешеченное окошко под самым потолком. Позади госпожи Блювштейн на одиноких нарах лежала потрепанная шубейка из серой овчины. На ней арестантка, видимо, и спала, в нее же куталась, когда становилось совсем холодно.
«То есть, по-видимому, большую часть года».
Чехов снова перевел взгляд на Соньку. Более всего она напомнила литератору старую мышь-полевку – все еще довольно юркую, но в целом уставшую и смирившуюся; преступница постоянно вертела головой из стороны в сторону, то ли нюхая воздух, то ли подслеповато оглядываясь по сторонам. Может, из-за проблем со зрением и выражение лица у госпожи Блювштейн было соответствующее – щуря маленькие глазки, она уставилась на открывшееся окошко.
– Кто там? – спросила вроде бы слабо, но Чехову почудился в ее вопросе вызов. Наверное, этот тон был отголосками прежнего голоса Соньки, своеобразным эхом из прошлого, которое в день нынешний докатилось в куда более скромном и тихом виде.
Надзиратели молчали, и литератор тоже не стал ничего говорить – лишь продолжил смотреть на госпожу Блювштейн, внутренне дивясь ее странной метаморфозе.
«Трудно поверить, что она совсем недавно была еще достаточно хороша, чтобы в нее влюбился смоленский надзиратель, – подумал литератор. – И не просто влюбился, но еще и сбежать ей помог, и сам с ней скрылся… Нет, все-таки Сахалин определенно умеет ломать людей, менять их до неузнаваемости – настолько, что они перестают напоминать самих себя».
– Что это с ней стало? – не удержавшись, спросил Чехов, когда они, снова отгородив госпожу Блювштейн от внешнего мира допотопной заслонкой, пустились в обратный путь.
– В каком таком смысле? – осторожно уточнил Жмыхов.
При этом он с некоторой растерянностью покосился на Ракитина, словно ища поддержки.
– Ну, она ведь была красива, как говорят, – произнес литератор. – А теперь высохла и осунулась…
– Красива она была в Одессе. Ну, в Смоленске, поговаривают, тоже была еще ничего, – ответил Жмыхов. – По крайней мере, нашелся же дуралей… Ладно, об том и так все знают, вопрос ваш, как я понял, в другом…
Он ненадолго задумался, а потом сказал:
– Трудно мне сейчас вспомнить, какая она была, какой ее к нам привезли из Сибири. Наверное, была б красивая, запомнил бы. Значит, возможно, уже привезли… вот такой, как сейчас. С другой стороны, по первости она жила не в тюрьме, а на квартире, и оттуда однажды пыталась сбежать, переодевшись в одежду солдата. А еще до этого, кстати, подозревали ее в двух преступлениях – убийстве местного лавочника, Никитина, и краже крупной денежной суммы у поселенца Юровского, еврея из Одессы, переехавшего сюда три года назад.
– Пятьдесят шесть тысяч, Антон Павлович, – вставил Ракитин. – Представляете?
Чехов тихо присвистнул. Удивляла одновременно и сама сумма, и то, что она вообще водилась у кого-то из местных жителей.
«Хотя Юровский, как сказал Жмыхов, еврей, а у них деньги обычно водятся порядочные…»
– Пойдемте кухню смотреть? – спросил Ракитин.
– Пойдемте, – кивнул Чехов.
Они пошли вдоль казармы, в которой содержались обычные заключенные. Двери и окна ее были распахнуты настежь; арестанты бродили свободно и ничем особым не занимались – видно, образовалась передышка в работе.
– Я отойду ненадолго, а вы пока без меня, ладно? – сказал Жмыхов и, дождавшись кивка Ракитина, устремился между двух казарм в неизвестном направлении.
– Ну и как вам? – спросил провожатый Чехова, когда надзиратель скрылся из виду. – Увидели, что хотели?
– Сложно сказать, – ответил Антон Павлович, – хотел ли я в самом деле это видеть или нет… но, в любом случае, спасибо, что свозили.
– Было бы за что… – буркнул Ракитин.
Дальше они шли молча. Чехов размышлял о судьбах здешних людей, думал, каково это – жить в подобных камерах, грязных и темных, не имея возможности уединиться даже для молитвы, постоянно испытывая неудобства и лишения. Антон Павлович вполне представлял, что происходит в казармах с наступлением темноты: кто-то наверняка спорит, кто-то – дерется, добиваясь правды или просто изливая агрессию, накопленную за время, проведенное взаперти. Злее всего наверняка кандальные: их бессилие сравнимо только с парализованным больным.
«И притом барон Корф утверждает, что здесь заключенные живут лучше, чем где бы то ни было… а потом еще и рассказывает об этом на материке, и все ему верят!..»
– Не пойду! – вскричал кто-то за углом.
– Стой, гад! – рявкнул другой голос. – В кандальную запру!
Из-за угла выскочил грязный и худющий мужичок в порванной рубахе и брюках, подпоясанных веревкой. В руке у незнакомца была солдатская фуражка. Завидев Чехова и Ракитина, беглец замер, растерянный, и его преследователь, молодой еще надзиратель, воспользовался этим и сбил арестанта с ног.
Фуражка выпала из рук мужичка и, прокатившись по земле, упала к ногам литератора.
– Попался, зараза… – припечатав грязного мужичка к земле, прошипел тюремщик.
Тут он заметил, что кто-то стоит справа от него, резко повернул голову и уставился на Чехова и его провожатого.
– Что тут происходит? – хмурясь, спросил Ракитин.
– Фуражку мою хотел спереть, – обиженно пробубнил тюремщик.
– Да какой спереть… – просипел мужичок. – Она ж просто… на крыльце валялась…
– Молчать! – шикнул на него солдат.
– И ты за фуражку его в кандальную сунуть хотел? – раздраженно спросил Ракитин.
При этом он косился в сторону Чехова – надеясь, видимо, что литератор внезапно утратил слух.
Но Антон Павлович, конечно же, все слышал.
– Ну, а воровать у солдата это разве… – пробормотал надзиратель и, не договорив, стих.
– Забирай свою фуражку и возвращайся в казарму, а мужика этого оставь, – сквозь зубы процедил Ракитин.
Надзиратель обиженно шмыгнул носом, однако спорить с офицером не стал: встав с земли, подошел к оброненному головному убору, поднял его и ушел обратно за угол. Чехов заметил, что вороватый мужичок медленно и осторожно начал отползать прочь – боясь, видно, что Ракитин сейчас и его прижучит. Впрочем, маневр арестанта от офицера не укрылся.
– А ну, иди давай! – притопнув ногой, рявкнул он.
Мужичок прямо из положения лежа метнулся прочь, на ходу бросив:
– Простите, ваше благородие! Больше не повторится!
– Не повторится, как же… – тихо проворчал Ракитин.
– Неужто он и вправду готов был его в кандалы заковать? – спросил Чехов, когда оба – и солдат, и арестант – скрылись из виду.
– Да нет, конечно, – поморщился Ракитин. – Уверяю вас, здесь это – всего лишь фигура речи. Просто припугивают распоясавшихся арестантов…
Он говорил что-то еще, но Чехов быстро бросил слушать – офицер, как мог, защищал своих, и Антон Павлович не осуждал его за это: в конце концов, каждый должен принимать чью-то сторону. В то же время литератор понимал, что в кандальную далеко не всегда сажают тех, кто серьезно провинился – вполне возможно, что кто-то из обитателей общей камеры попал туда за сущую мелочь.
За ту же поднятую с крыльца фуражку рассеянного солдата.
И от мысли этой на душе у Чехова стало препогано.
* * *
1967
«Из порта радости в порт грусти» – вывел Владимир Андреевич на странице своего дневника и исподлобья посмотрел на полы палатки: они висели неподвижно – в окрестностях Хабаровска, где туристы встали лагерем, ветра практически не было. Убедившись, что за ним никто не наблюдает, Привезенцев вновь склонился над дневником.
Переправа с острова на материк оставила в его душе противоречивые чувства, которыми он мог поделиться только с листом бумаги. Альберт выслушал бы режиссера, без вопросов, но Владимир Андреевич мудро решил оградить старого друга от лишнего негатива.
«Он и сам, уверен, все видит, просто старается внимания не обращать, – подумал Привезенцев, выводя на тетрадном листе очередное слово. – А, значит, и мне не стоит жаловаться. Мелко это и несолидно».
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Так друзья называют байкера Бориса Каца после его путешествия на Тибет.
2
Дружеское обращение к Александру Нахмановичу из уважения к его знаменитому предку Рабби Нахману из Брацлава (Ребе Нахман) (1772-1810).
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги