– Знаешь, Женя, в чём опасность дурака? Он заразен. От него нет защиты. «Я сделаю вам беседку, – говорит он жене и тёще. Хмуро. Глядя в сторону. – Всю из железа. Будете в ней отдыхать. Будет красиво». И те мгновенно заражаются от дурака. Обе уже радостные дуры: «А давай, Валера! Делай скорей! Будем в ней чай пить. Из своего самовара!» И вот уже из магазинов цемент, кирпич, гальку везут. Всё сваливают и ссыпают перед домом. И Валерий начинает делать замесы. (Он ещё и бетонщик.) Замесы для фундамента. Под будущую красивую железную беседку. Он всегда обязательно вовлекает в свою дурость других. В нашем случае – жену, и тёщу. (Меня он обходит, хмурится: бяка!) «Я поставлю вам новый забор. Из железа. Сверху баляски наварю. Будет красиво». Он ведёт себя как хозяин. Но будто не совсем уверенный. Он будто спрашивает у жены и тёщи разрешения. Но если ему даже скажут «нет, Валерий, не надо» – он все равно добьётся своего. Начнёт-таки городить очередную железную свою дурость. Он очень упрям, стоеросов.
Был уже первый час ночи, Табашников принёс в комнату постельное бельё, мол, закругляйся, пора спать. Но Агеев, застилая себе диван, не сбавлял оборотов:
– …И ладно бы начал и сделал. Женя! Нет. Всё бросает на половине, почти на корню. Потому что в голове у дурака новая дурость возникла. Вышибла прежнюю начисто. «Я вам сделаю бассейн. С фонтаном. Будут плавать рыбы. Будет красиво». И две дуры опять соглашаются. (Они не знают, что он заразен. Понимаешь?) И опять цемент, песок, галька возле ворот. И теперь перфоратор крушит плитку на середине двора. (Не им, кстати, положенную.) И опять пошли замесы. Теперь якобы для бассейна. Для брошенной ямы, которую ты уже видел. Я ему: почему ты хватаешься то за одно, то за другое и ничего не доделываешь? Почему? Что важнее, обыкновенный бак на огороде сварить-поставить или твои финтифлюшки на заборах? Твои фонтаны с рыбами? Почему у тебя постоянный разгром во дворе, ни пройти ни проехать? «Я люблю много дел делать. Чтобы сразу они были». Да как же ты на производстве-то работал? Кто тебе такие бардаки давал там устраивать? Как ты пенсию-то заработал? «Там была тюрьма, а здесь у меня свобода». Понимаешь, он забавляется теперь работой. Играет в неё. Он словно мстит кому-то таким бардаком во дворе. Он может целый день играть в стрелялки-пулялки, лежа в доме на диване, он может выйти во двор, потянуться, и начать перекидывать металл, арматуру, трубы. Просто так. Как утренний писатель на столе бумаги. Чтобы возникла в башке новая дурь. И она всегда возникает. И – опять морду в сторону, не глядя на жену и тёщу: «Я вам сделаю мансарду. Второй этаж. Будем там чай пить. Будет видно нас с улицы. Красиво». И ведь уломал двух дур, полез. Начал вскрывать крышу! Слава богу, я случился, сдёрнул дурака.
Табашников рассмеялся:
– Да пусть строит мансарду, Гена, пусть.
– Да ты что? Женя! Тогда весь долгострой дурака поднимется в небо! Понимаешь? Будет виден всей округе! Внизу, на земле, его хоть не видно людям – заборы защищают.
Табашников смеялся до слёз. В темноте вытирал простынёй глаза. Сказал наконец:
– Не ходил бы ты туда, Гена. Раз это тебя так задевает. Эти долгострои. Ты ведь живёшь у сына.
Агеев тут же подошёл к тёмной спальне:
– Так дочь там моя. Родная дочь. Жена всё время торчит. Готовит этому смурняку. Всячески угождает. Ирина-то днем на работе, в школе.
Агеев снова лёг. Из сумбурного рассказа Табашников дальше узнал, что неисправимому токарю-слесарю с бритолысой головёнкой сейчас 53 года. И ему не надо работать. Он северный пенсионер. Из Игарки. С хорошей пенсией. Ирину он подцепил на отдыхе. В Геленджике. Ну а теперь уже три года живёт в доме на Котова. Где усадьбу всю уделал железом.
Табашникову невольно думалось, что может связывать учительницу русского языка и литературы, умницу, окончившую в Томске пединститут с отличием, и слесаря-сварщика из Игарки. Слесаря хмурого, необщительного. Смурного. Явно со сдвигом. О чем они действительно говорят между собой, когда слесарь не курочит железо. Захотелось узнать, как они познакомились. В Геленджике. Гена, расскажи.
– На нашу голову, он спас её. Прыгнул в поток. Где-то в горах. Вытащил. Вот теперь и маемся.
Табашников опять рассмеялся: полный сериал!
– И Ирина мается?
– Нет. Он герой для неё. До сих пор. Попробуй, скажи что-нибудь против слесаря. Горой встанет. Раскраснеется, кричать начнёт. Он хороший! Не смей задевать его! Вот так. И уйдёшь как оплёванный. А он только ухмыляется. Кот Васька. Который живёт к тому же на Котова. Который слушает да ест.
Вот и отстань от них, уже злился Табашников. И от дочери, и от слесаря. Перекинулся на другой бок.
Потом, как цезуры, прерывающие потоки слов, изредка слышалось из комнаты: «Ты не спишь, Женя?» И Агеев снова говорил.
Несмотря на бубню из тёмной комнаты, Табашников уже засыпал. Во сне ли, наяву видел испанскую рыжую королеву в буклях. Стеклянную, переливающуюся в рыжем свете. Богато живут, ещё раз прошептал и отклячил губы.
3
Табашников опять таращится в гофрированный соседский забор. С повялым вьюном и стиральными досками крыши над ним. Сегодня труба из нержавейки дымит. Сегодня, наверное, банно-прачечный у соседей.
Если привстать – опять обнаружишь двигающиеся женские головы. И молодые относительно, и не очень. Но и только. Гордую голову жиголо, его усики в ниточку уже не увидишь. Недавно был изгнан с позором. Кого он любил, кого обирал – теперь не узнаешь: женщины гнали его вдоль забора все. И молодые и старые. Он даже не успел крикнуть Табашникову «привет, старичелло». Жаль. С ним было веселей.
Табашников уставился в экран. В пустой белый файл. В котором за утро не нашлёпал ни строчки. В родном городе всё же лучше шло. Редко какие дни были пустыми. Вспомнилось сразу лито. Как собирались по средам и субботам. В детской библиотеке на набережной Иртыша. Сидели за стеклом первого этажа девятиэтажки, как в придавленном аквариуме. Поэтессы и прозаики. Альбина Жулина захлёбывалась стишатами как горлинка. Ей дружно аплодировали. Бородатый Чуваткин, который был круглый год в штормовке, свои рассказы не читал – рассказывал. Как бывалый геолог молодым туристам у костра. Держа ненужные листы в руке на отлёте. Помимо мужественного постоянного Николая, добывающего то золото, то алмазы, в его рассказах всегда возникали дикие животные: медведи, росомахи и даже тигры. С которыми Николай всё время сталкивался на таёжной тропе. Притом нос к носу. Когда убегать было поздно. А у Николая только молоток в руке. Для оббивки пород. Чтобы добраться до минерала… Агеев скептично почёсывал мизинцем лысину. Но поэтессы Чуваткина наперебой хвалили.
Потом обязательно пили чай. Как после гулянки весело выкатывались к парапету набережной, к вечернему закату.
Рыбаки удилищами доставали небо, но вынимали из реки почему-то только мелкую рыбёшку. От заката к опущенным лицам кружковцев прибегали по воде большие вспыхивающие ежи. Хорошее было время.
Вздохнув, Табашников выключал компьютер. Как всегда после пустого утра, чтобы как-то взбодрить себя, шёл покопаться в огороде. Однако первый вертолёт уже летел. И будто хлопал себя по животу. И как-то очень уж сыто. Вроде весёлого, наевшегося телевизионного пузача. Когда тот перед обедом закинул в себя таблетку мезима.
– Семёныч, смотри! – сразу закричал сосед с огорода на отшибе: – Он объелся сегодня. На твою пенсию. Семёныч! Хлопает по пузу, благодарит!
Подмывало раскрыть соседу глаза. Сказать, что ему, Табашникову, вряд ли придётся кормить тут российские военные вертолёты. А заодно и самолёты. Что пенсии у него российской нет, и вряд ли будет. Что через год, а может быть, и раньше, когда деньги у него кончатся, ему придётся собирать манатки и катить обратно, в Казахстан, где его, Табашникова, только и ждут. Где ему сразу восстановят пенсию. Чтобы он, не теряя ни дня, поскорей начал кормить вертолёты военные. Только теперь казахстанские.
Однако сосед, походило, твёрдо считал, что пенсия у Семёныча есть. Что кормит он, подлец, вертолёты и самолёты. Что переехал он сюда из Краснодара. Почти местный… То ли видел, что маршрутка останавливалась у дома и Семёныч отправлялся в ней три раза в Краснодар. То ли какая-то сорока эту дурость на хвосте принесла (хотя какие тут ещё местные сороки для Семёныча), – сам Семёныч его не разуверял, всё стеснялся.
Агеева сосед Иван почему-то тоже поначалу воспринял вверх ногами. Посчитал большим начальником. Когда видел во дворе у Семёныча – прятался и выглядывал. Спрашивал у Семёныча, оглядываясь:
– Инспектор ушёл?
– Какой инспектор?
– Ну вот только что был. У тебя. Лез во все дыры.
– А-а, – прятал улыбку Табашников. – Ушёл, ушёл.
– Строгий, гад. – Подбородок у Ивана подрагивал. Походил на выпуклый динамо-фонарь. До самых губ зарос желтой махоркой. У Ивана был курятник, крольчатник, два павлина и голуби летали. Не считая большого тучного огорода. И всё это, походило, не взято на карандаш. Инспектором. Который вверх ногами. Ну шастает который. У Семёныча.
Если с Иваном Табашников давно переговаривался по утрам, то женские головы за забором с вьюном познакомиться с новым соседом почему-то не стремились. Хотя Табашников вроде был мужчиной. Ещё не старым. На его призывное, громкое «здравствуйте» – на улице, у дома – только бурчали что-то под нос и проходили. Чтобы скрыться за забором. И ходить там опять. как в закрытом своём государстве.
От того же Ивана потом узнал, за забором живут четыре сестры. Три родных и одна двоюродная. Молодой жиголо ходил к самой младшей. Сорока восьми лет. К тощей Дарье. Доил полгода по мелочи. Пять, семь тысяч. Ну десять. И сумел-таки однажды сдёрнуть с её карточки триста тысяч. Все её деньги. Но это показалось ему мало. Непреодолимо захотелось прихватить и брюлики любимой. Через два дня, уверенный, что денег ещё не хватились, заявился с шампанским и цветами. Чух-чух-чух! Твой дизель спешит на помощь! Был сразу разоблачён, бежал вдоль забора и отмахивался от баб, как от пчёл.
Выскочив за ворота, рванул было к автобусной остановке. Чтобы раствориться там, исчезнуть навек. Но менты тут же догнали, сбили с ног, заломили руки, защёлкнули наручники. Вздёрнули с земли и совсем некрасиво, как каракатицу какую, прогнали мимо изумлённых сестёр к машине.
Агеев, прослушав рассказ Табашникова, хохотал:
– Жадность фраера сгубила!
Подмигнул Ивану над забором:
– Привет, частный собственник! Почему налоги не платишь?
Кубанец виновато осклабился. Он уже узнал, кто такой Агеев. Объяснились однажды. Через забор. Но всё равно озноб каждый раз брал, когда видел его у Семёныча. Уж больно прямой и гордый. И лысина ещё у засранца. Натуральный инспектор!
Общительный инспектор пытался завести знакомство и с сёстрами. Подпрыгивал над забором: «Эй, милые сестрички! Где вы там?» Но ничего, кроме трёх тесно стоящих домов, не увидел.
– Попрятались, – доложил Табашникову.
Когда пошли в город, кинулся, хотел постучать в ворота. Табашников еле успел оттащить:
– Да успокойся ты, в конце концов!
– Нет, согласись: ты полгода живёшь здесь, новый сосед – и не поинтересоваться, кто ты такой, с чем тебя едят. Странно это. Очень странно.
Выяснилось всё только в конце лета, в августе. Узнали от того же Ивана – сёстры судились с бухгалтершей. Прежней хозяйкой. Из-за забора с вьюном. Хотели придвинуть забор и вьюн ещё ближе к стене и окну бухгалтерши. В лучшие свои времена тощей Дарьей был куплен крутой джип размером с кибитку. Он плохо протискивался к гаражу во дворе. И туда, и обратно. Цеплял и вёз всё за собой. Сёстры намерены были отбить у бухгалтерши ещё полтора метра. (До этого отбили метр.) Однако второй суд проиграли. Ненависть перекинули теперь и на Табашникова. Который ни сном ни духом.
Агеев опять хохотал во дворе:
– Будешь судиться из-за узости прохода у сестричек? Отбивать назад оттяпанный метр? А? Табашников?
– Буду, – твёрдо сказал Табашников. – Перед тем, как погонят в Казахстан.
– Молодец. Я – твой адвокат на суде. Эй, сестрички, ха-ха! Где вы там? Готовьтесь!
4
Тогда же, в конце августа, Табашников шёл как-то к Агеевым. С моря наносило йодом. Солнце металось, пересчитывало облака, будто без очереди лезущих мигрантов. Боялось не учесть и пропустить. В продолжение очереди на небе очередь вдали над морем – солнце уже спокойно гуртовало. В дымное стадо баранов.
Нырнул в зелёную Партизанскую с частными домами. Чтобы пройти, как говорил Агеев, мимо кубанских невест и бродячих животных. Бывшие мухоловы и светозары валялись почти возле каждого забора. Осторожно обходил их, а некоторых сдвигал ногой. Кошки сами брызгали в стороны. Рай в этом городке для бродячих собак и кошек. Индия. Никто их не тревожит, не отлавливает, не кастрирует. Светозары с мухобоями бродят везде. Возле продуктовых магазинов, на рынках, на оптовке. Валяются на солнечном крыльце самой городской администрации. Иногда пробегут по площади духовым оркестром за какой-нибудь сучкой. И снова в одиночку лежат. Или, как нищие, играют на балалайках.
Агеев всегда разглагольствовал, строил предположения, почему люди бросают своих питомцев. После всех умилительных картинок с ними в интернете и телевизоре. Что это – бессердечность? Или забывчивость, смурь? Табашников просто собирал свои объедки, и когда шёл в магазин или на оптовку, вываливал их из мешка на землю какому-нибудь тихому псу. Вот и сегодня выложил очередному полкану, охраняющему чужой забор, большую серую кость от бедра индейки. Тот с достоинством закусил её. Словно не знал, что с ней дальше делать. Куда отнести. Где запрятать. Чтобы продолжить сторожить чужой забор.
Впереди спиной к закрытым воротам стояла сдобная казачка лет пятидесяти. Которая хорошо бы подошла для огорода Табашникова. Возле неё мухобоями и не пахло. Но Табашников ошибся. Из подворотни, будто прямо из-под расставленных ног кубанки (будто прямо из чресл её!) начал зло вылаивать охрипший пёс. Домашний Светозар. Это уже не шутки.
– Во! – подмигнул кубанке Табашников, проходя. – С ангиной, хрипит, а лает. Молодец! Охраняет вас.
Кубанка зло смутилась. Как будто ей задрали подол. Приказала за спину: «Заткнись!» Светозар за забором не понял, сразу прибавил. А потом вообще зашёлся. До сипа в сахарной глотке.
Табашников посмеивался. Сегодня Светозар домашний из-под подола кубанки не достал.
Во дворе шестиэтажного длинного дома быстро шёл к последнему подъезду. К подъезду Агеевых. И вдруг замедлил шаги. Остановился.
На двух баках с мусором, на двух одинаковых листовках на них – крупными буквами было написано:
Внимание! Все на митинг против пенсионной реформы! Скажем зарвавшимся властям своё твёрдое нет!!!
Внимание! 29 августа! Все на площадь!!!
Табашникова пронзило: это же метафора сегодняшней жизни России! Баки, набитые мусором – и призыв на них против власти. Глубокая метафора!
Быстро поднялся на крыльцо, нащёлкал код, нырнул в подъезд. Чтобы поскорей взмыть на четвёртый. Но лифт не работал. Как молодой шестидесяти лет Табак начал скакать по лестнице наверх.
На другой день два друга были на площади среди сотни-другой базлунов с плакатами. Прямо напротив здания администрации города. Где высокое крыльцо плотно защищала полиция с дубинками.
Табашников точно пятился, обмирал, выдавленный в первый ряд. Агеев же орал до посинения:
– Долой пенсионную реформу! Госдуму долой! Путин, уходи! Навального в президенты!
Вдохновлённые им, десятка два навальнят тут же полезли штурмовать. Их начали охаживать дубинками.
– Вперёд, молодая смена! – не унимался Агеев. Взмахивал длинной рукой как вождь. Кидал навальнят: – Вперёд, молодые соколы!
– Ты чего орёшь, старый дурак? – задёргал его Табашников. – У тебя даже вида на жительство нет. А ты орёшь. Завтра же попрут в Казахстан. И меня вместе с тобой.
Агеев перестал кричать. Подумал.
– Верно. Скорей валим отсюда!
Вылезли из толпы. Быстро пошли с площади. Мимо трёх дисциплинированных мухобоев, внимательно наблюдающих событие.
В автобусе подпрыгивали на буграх и колдобинах, но сидели. Табашников тихо пилил неразумного: «Мы же пришли посмотреть. Просто посмотреть. А ты что устроил?» Неразумный молчал. Разглядывал женскую спину в полотняной рубашке с вышивкой. На ухабах подавался к ней, точно хотел разглядеть внимательней. Потом будто стал переводить иероглифы:
– Любой человек глуп в принципе. Как говорят теперь, по умолчанию. Так он задуман природой. Или как кто-то считает, Создателем. Он видит только то, что хочет видеть. Слышит то, что ему приятно слышать. Он раб своих предубеждений, привычек, своего невежества. Поэтому даже умный человек (умный в чём-то одном), в другом, рядом – баран бараном. И вины его в том нет. Он так задуман.
Сбрендил. Выжил из ума. Точно! И я вместе с ним.
У Табашникова ели на кухне, приходили в себя.
В маленьком телевизоре над холодильником шли «Новости Кубани». Окраина какого-то городка. Может быть, вот этого. У ворот – типичный летний кубанский голопуз со своим домом и крепким двором за спиной. Рядом стоит его жена в домашнем платье мешком. Она хмуро стесняется телевизионщиков. Хозяин – нисколько. Полный самодовольства, говорит в подставленный микрофон.
Из соседнего двора такой же полуголый на заборе повис. Ждёт, когда дойдёт до него очередь. Богатая голопузая каста Кубани. Кубанские аристократы-пузаны. Все предпенсы или уже законно на пенсии. Однако активно орущие в это лето на площадях. Против Путина. Против повышения пенсионного возраста. Та не выйдет у вас ничего, козлы! Та не дадим! Та не позволим! Долой!
Агеев смотрел. Полный презрения. Обличал. Исходил желчью.
– А тебе завидно? – не выдержал Табашников. – Что они так крепко живут? И всегда так крепко жили?
– Ещё чего!
– Тогда что же ты орал с ними на площади? Сегодня? Час назад?
– Да так просто. Из справедливости. Да там и не они были.
– Да как не они! Пиджаки, рубашки надели – и всё. Те же пузаны. Да ещё десятка два молодых дебилов Навального. Которых ты вдохновлял. А?
Агеев не знал, что сказать. Походило – бес попутал.
5
Табашников свернул к пустой бетонной площади, к стёклам низкого супермаркета.
Из разъехавшихся дверей вышли двое. Муж и жена. Пожилые. Топтались с сумками. Муж явно злился:
– Да покупай всё в этой «Пятёрочке»! Склерозная ты моя! Покупай! Ходи там целый день, ищи свою банку горошка!
Где-то видел этих мужа и жену. Вспомнил – на рынке! С полгода назад. Склерозная забыла тогда дома кошелёк. Потом они выкладывали мясо назад надутой торговке. И шли от стыда нарастопырку. Как покалеченные.
В рентгенозном свете бродил по тоннелям супермаркета, набитым товарами и продуктами. Брал банки, пакеты. Разглядывал. Словно ничего не поняв, клал назад. Чуть не опрокинул высокую выставку с кошачьими кормами. Успел подхватить. Снова бродил. Пришёл в Пятёрку с намереньем набрать продуктов дня на три, однако вышел на бетонную площадь пустым. С одним батоном под мышкой. Как с забытой ненужной палкой…
Отец заболел альцгеймером сразу после семидесяти. Как будто по уроку. Однажды, провожая сына и его гражданскую жену после скромного застолья (выпили всего по паре рюмок), тихо спросил у сына в прихожей: «Кто это с тобой приходил, сынок?» Сын вытаращил глаза. Однако и шуточки у тебя, отец. Отец виновато улыбался. Как будто и вправду пошутил.
Болезнь развивалась быстро. Уже через полгода его стали приводить к сыну домой. Неравнодушные люди. Он почему-то помнил только его адрес. Гражданская жена Елизавета Гербер сердилась в спальне, говорила, что старик просто прикидывается. Набивается в нахлебники. Пасынок Вовка, в общем, неплохой мальчишка, оставаясь с дедом наедине, почему-то стал устраивать ему ехидные экзамены на сообразительность и память. И хихикал от фантастических ответов. И всё докладывал матери. В спальне по ночам начали полыхать скандалы. Отец лежал в большой комнате, улыбался в темноте. Это его не касалось. Он пришёл к сыну. А кто такие эта женщина и её ехидный мальчишка – сын завтра расскажет.
Табашников увёл отца. В его квартиру. Стал жить с ним. Гражданскую жену и пасынка сдвинул в сторону.
Вскоре немка с сыном отправилась в Германию, и Табашников сразу перебрался обратно к себе. Почему-то думал, что раз отец помнит его квартиру – с памятью у него в ней будет лучше.
Однако наступили непростые времена. Отец забывал всё. Выключить газ. Воду в ванной. (Один раз затопил соседей внизу.) Свет везде горел с утра до вечера. По улицам один уже не ходил. Только с сыном. Если спускался во двор посидеть на воздухе, на людях, возвращаясь в квартиру – ключи снаружи в замке забывал постоянно. Ключи приглашающе побалтывались, а потом повисали, смирившись. (Однажды пацаны из озорства закрыли его, а ключи выбросили. И наблюдали со двора, как он кричал с балкона. Звал сына.)
Табашников водил его по врачам. Накупал лекарств. И импортных, и отечественных. Но ничего не помогало. Неизлечим альцгеймер, виновато развели руками в психбольнице, где Семён Иванович пробыл месяц.
С болезнью сразу как-то резко постарел. Большая голова его стала походить на заскорузлую, всю в белых лишаях и пятнах бомбу. Найденную в глухом лесу и выкопанную неугомонными искателями.
В годовщину смерти матери (девять лет уже прошло), Табашников повёз отца на кладбище. Надеялся, что тот вспомнит. Альцгеймер с интересом смотрел на весёлое завитое лицо не старой ещё женщины в медальоне пирамидки со звездой. И вдруг начал закидывать голову и рыдать. Поворачивал к сыну большое искажающееся лицо. А тот сам плакал, задирал голову к воронам и галкам, мечущимся выше кладбищенских деревьев.
Отец умер через полгода. Умер просто. Бормотал что-то невнятное перед сном, пока сын укладывал на диван и подтыкал одеяло. Потом почти сразу уснул. А утром не проснулся…
Табашников шёл осенней жёлтой улицей, грустил. По-прежнему с забытым батоном под мышкой.
Решил помянуть отца.
В утреннем полупустом кафе сел у стены напротив трёх окон на улицу. Ему принесли графинчик со ста пятьюдесятью и салат.
Поднёс первую рюмку ко рту – и замер с нею. Напротив, за столиком у среднего окна, сидела Кугель. Точно! Она! Без кителя своего, без очков. В штатском. В платье с подсолнухом на плече. Чернявый мужчина кавказского типа оказывал ей кавказское гостеприимство. Пододвигал, наливал, тянулся с рюмкой, смеялся. Кугель отпивала, закусывала и умудрялась говорить без остановки. По своему обыкновению.
В какой-то момент покосилась. Из дымовой завесы беседы. И чёрный табун её замер.
Узнала робко улыбающегося речного толкача. Который даже привстал. С намереньем поздороваться.
Нахмурилась.
Создалось интересное положение – изгой оказался на празднике жизни. Довоенного негра вдруг обнаружили в автобусе для белых. Впрочем, Кугель быстро забыла о мордатом. И снова кавказцу поливала.
Табашников по-быстрому начал глотать рюмки. Однако хотелось увидеть главное: когда будет передаваться взятка. И увидел – кавказец, прямо-таки заходясь от смеха и гостеприимства, привстал и подал Кугель глянцевый журнальчик. Та, тоже не переставая говорить, ловко сунула его в подвешенную на стуле сумку. Всё! Теперь жди криков «всем оставаться на местах!», «гражданка Кугель, вы арестованы!».
Табашников вымелся из кафе. На улице вспомнил, что оставил в гардеробной батон. А, чёрт с ним! Помчался к Агееву.
– Ну и что? – на удивление равнодушно спросил тот.
– Да как что? как что? Средь бела дня берёт взятку!
– А что ей – ночью брать? В подворотне?
Но Табашников всё не мог успокоиться. Как ошалевший мальчишка:
– В центре города! Средь бела дня! На глазах у всех!
– У кого «у всех»?
Агеев смотрел на друга. Сверху вниз. Вот уж правда, в чём-то человек может быть дурак дураком.
6
Ещё до РВП Евгения Семёновича, летом, когда тот чуть не прозевал окончание пресловутых «девяноста дней» (хватился бедолага за три дня до их окончания, рванул в Краснодар, в аэропорт, на самолёт, летал в Казахстан, получил в Астане отметку в паспорт и сразу вернулся обратно) – всем Агеевым (одновременно!) пробило – надо женить Табашникова! Немедленно. Законно. Со штампом в паспорте. На местной. Казачка не казачка – барабир, как говорят татары. Разом убить всех зайцев. Возможных и не возможных. И самого главного зайца – Кугель.
Вскоре на дне рождения Агеева-младшего Табашникова посадили рядом с какой-то женщиной в чёрном платье. Которую он сначала никак не воспринял. Просто привстал, пожал руку и снова сел. Потому что, как всегда, был поражён накрытым столом. И не столько разнообразием блюд на нём, сколько оформлением его: сверкающим хрусталём бокалов и рюмок, царским графином с водкой, рядом с которым даже коллекционная бутылка Андрея выглядела бедно. Серебряными, чётко разложенными столовыми приборами. Салфетками на чистых тарелках. Смахивающими на островерхих белых монахинь. И самое главное – бьющим без пощады космодромом с потолка. От света которого всё время вспыхивали новые дорогие запонки чопорного Андрея Геннадьевича Агеева. Хозяина дома и стола. Однако живут, как всегда подумал Табашников, вытирая со лба пот (платком, платком, не рукой!), пока Андрей Геннадьевич нацеживал из красивой бутылки трём женщинам, виртуозно подкручивал бутылку, а Агеев-старший, отец чопорного, вздрагивающей рукой плескал из царского графина в рюмки водку другу и себе.