Она наконец-то повернулась ко мне.
– Пока не знаю. Всего не знаю. Но узнаю, чего бы это мне ни стоило.
Мы долго молчали. Она отвернулась, а я, не отрываясь, смотрел на нее и лихорадочно соображал, как бы продолжить этот странный разговор.
– Когда я увидел вас ночью, сначала подумал – сон. Решил дождаться возвращения, чтобы убедиться окончательно, и заснул по-настоящему. Теперь понял – не сон.
– Не сон, – подтвердила она.
– Значит, карабин взяли вы? Для кого?
– Не допускаете, что я могла сама им воспользоваться.
– Не могли.
– Почему?
– Не могли – и все. Кому вы его передали? Птицыну?
– Господи, какая у вас каша в голове. Не все ли вам равно?
– Вы же слышали… Из него убили человека.
– Никого из него не убивали. Не впутывайтесь в эту историю, Леша. Она страшная и трудная. И, кажется, очень и очень подлая.
– Как же не убивали? А Хлесткин?
– Жив ваш Хлесткин. Жив и здоров. Никто в него не собирался стрелять.
– Ничего не понимаю. А Птицын? Милиция?…
– Так было надо.
– Кому?
– Надо, – повторила она и всхлипнула.
Я шагнул было к ней и замер, остановленный ее стремительным разворотом в мою сторону.
– Тебя подставляют, понял? – хлестнул меня злой свистящий шепот. – Ты не должен был здесь появляться! Тебя подставляют. Только поздно. Поздно, поздно…
После последовавшего продолжительного молчания я все-таки задал не дававшие мне покоя вопросы:
– Кто вы? И если Хлесткин живой, почему арестовали Омельченко?
– Задать такие вопросы и в такой последовательности могла только женщина, – сказала она и отвернулась.
Я почувствовал, что краснею, и уже хотел ответить очередной колкостью, когда она добавила:
– Или абсолютно ничего не знающий и ничего не понимающий Алексей Юрьевич Андреев. Который, неожиданно для самого себя, затесался в такую путаницу и ужас, что лучше бы ему вообще ни о чем не знать и ничего не слышать.
– Мне самому теперь кажется, что все не так просто… Я только категорически не согласен… Арсений Павлович просто органически не способен обмануть. Он скажет правду, даже если это будет грозить ему… Чем угодно будет грозить, он все равно скажет правду. Вы просто его не знаете.
– Не знаю, – согласилась она. – Я его в глаза не видела.
– Почему тогда?
– Потому. На один вопрос я все-таки отвечу. Омельченко должен поверить, что Хлесткина убили. И должен до смерти перепугаться. Все улики против него. Ему придется спасать свою шкуру. От того, каким способом он решит это сделать, будет зависеть все остальное.
– Что «остальное»?
– Все.
– После вашего ответа сам черт голову сломает.
– Не ломай. Это не твое и не для тебя.
Это уже дважды повторенное «ты» на несколько мгновений почти осчастливило меня.
– Вы сами сказали, что меня подставляют.
– Уйди в сторону.
– Куда?
– Просто отойди в сторону и постарайся не вмешиваться.
– Теперь, наверное, уже не получится.
– Это очень опасно.
– Меня это, конечно, волнует, но не так чтобы.
– Это опасно не только для тебя.
– А для кого еще?
– Для меня.
– Я опасен для вас?
– Все может случиться.
– Никогда… Ни при каких обстоятельствах не сделаю вам ничего плохого.
Она долго не отвечала. Я испугался, что она вообще больше не скажет ни слова. Мои последние слова были похожи на признание. Странный разговор у нас получился. Вроде бы ничего конкретного она мне не сказала – и в то же время сказала так много, что я никак не мог ухватить все ускользающие нити намеков и предостережений, которые прозвучали в ее словах, полных тревоги и недоговоренностей. Неожиданно она встала, подошла ко мне, пристально-пристально посмотрела в глаза, положила руку на плечо, прислонилась, невесомо поцеловала в губы и, прихватив с кровати дубленку, вышла. Потом я услышал, как хлопнула входная дверь, и я остался в доме один – растерянный, задохнувшийся от неожиданности и мгновенного счастья, ничего не понимающий, не знающий, что делать, куда идти, о чем думать, да и думать ли вообще, когда на губах еще хранились запах и тепло сухих губ, а перед глазами стояло зеленоватое обжигающее сияние ее взгляда.
«Околдовали тебя, Алексей Юрьевич, околдовали», – сказал я сам себе и глупо улыбнулся. И почему-то сразу вслед за этим памятливо подумал о том, что вблизи ее лицо не так молодо, каким казалось издалека. Едва заметные морщинки у глаз и в уголках губ подсказывали не столько возраст, сколько пережитые не так давно страдания или чересчур сильные впечатления от жизни, которая внезапно повернулась к ней не лучшей своей стороной.
Я не стал додумывать эти не очень внятные мысли, отмахнулся от назойливой тени тревоги и едва-едва обозначившегося намека на какую-то догадку. Уселся на ее койку и, все еще продолжая улыбаться, раскрыл блокнот Арсения.
* * *Почерк у Арсения удивительно четкий и разборчивый, но я, тем не менее, по нескольку раз перечитывал написанное, с трудом справляясь с тревогой, поселившейся во мне после оборвавшегося несколько минут назад разговора. Но постепенно содержание дневника полностью завладело моим вниманием. Я сразу понял, что оно было предназначено совсем не мне. Оно вообще никому не было предназначено. Просто я по ошибке схватил из рассыпавшейся стопки полевых дневников первый попавшийся…
«4 августа. Сегодня первый раз за месяц выглянуло солнце. Никогда не думал, что можно так обрадоваться этому, казалось бы, абсолютно ординарному в других условиях и в других местах, событию.
– Не спугни, – сказала она, увидев тонкий лучик, протиснувшийся в почти незаметную щелку.
Не было слышно дождя, не скрипели раскачивающиеся от ветра деревья. Впервые за много суток наступила тишина. Только река слышна на перекате. Но даже ее ворчание казалось умиротворенным.
Мы боялись пошевелиться. Несколько дней назад она сказала:
– Дождь и холод – невыносимое сочетание. А от своей нескончаемости они становятся состоянием души. Когда не можешь высохнуть, распахнуться, согреться, превращаешься в затравленного больного зверя. Представляю, как они стоят под этим дождем и о чем-то угрюмо думают.
Я понял, что она из последних сил сдерживается, чтобы не заплакать.
Мы еще долго лежали неподвижно и смотрели на дрожащий солнечный лучик. Как-то странно, не сразу, а очень медленно, он начал погасать. Потух. Потом снова пошел дождь. Весь этот день она была необычно молчалива и задумчива. Я знал, что эта стадия вот-вот наступит. Кажется, наступила.
11 августа. Завтра у нее день рождения. Готов молиться, чтобы хоть на несколько часов выглянуло солнце. Это будет для нее самым лучшим подарком. Свой подарок я приготовил заранее, задолго до того, как мы здесь оказались. Когда-то она сказала:
– Хочу встретить свой день рождения в тайге, с тобой. И чтобы на сотни километров вокруг ни одной живой души.
Я сказал:
– За чем дело стало? Прилетай, я увезу тебя в самое затерянное место на свете. Там будут только лоси, рыбы и птицы. – Во время этого разговора вокруг ревел и мчался в ночь огромный город. Миллионы огней проносились в ее сумасшедших глазах и звездной пылью оседали на мокрый асфальт. Впервые в жизни у меня куда-то в бесконечность проваливалось сердце при одной только мысли о том, что это наше одиночество на самом краю света может когда-нибудь случиться. Хотя бы в мечтах.
– Прилечу, – не задумываясь, сказала она. – Жди.
– Прекрасно, – тоже не задумываясь, согласился я. – За мной подарок. Думаю, он тебе понравится.
Интересно, помнит ли она о том нашем разговоре, о моем обещании? Вообще-то память у нее профессиональная – цепкая и подробная. Не раз уже убеждался в этом.
Часто вспоминаю, как и почему мы оказались рядом. Я увидел ее на приеме в датском посольстве, куда меня затащил профессор Свен Йергенсон. Он только что перевел и напечатал мою статью в каком-то важном скандинавском биологическом журнале, ухитрился разыскать, вызвал в Москву и теперь сговаривал на совместную большую работу по фауне Заполярья… Мне показалось, что она, как и я, совершенно лишняя в деловито перемещающейся гудящей толпе. Она стояла у огромного серо-розового гобелена в серебристо-сером сверкающем платье и задумчиво смотрела в окно, за которым, цепляясь за ветви огромного клена, скатывалось за черные крыши догорающее закатное солнце. Совершенно неожиданно для себя я подошел к ней и, с трудом сформулировав фразу на английском, сказал:
– Говорят, что если долго смотреть на заходящее солнце, а потом закрыть глаза, можно увидеть летящего ангела.
Она внимательно посмотрела на меня и сказала:
– Черта с два! Больше всего я хотела бы увидеть, как сгорит синим пламенем договор нашей фирмы на поставку никому не нужного оборудования. Идиот Федюнин затащил меня сюда, чтобы я разыгрывала роль его любовницы. Я только что послала его в места достаточно неприятные для его закомплексованного самолюбия. Вам, кажется, тоже невесело? Давайте смотаемся отсюда!
Все это она выпалила на чистейшем русском, сразу, в отличие от меня, определив мою национальную и душевную сущность. Увидев, что я растерялся, она взяла меня под руку и уверенно повела сквозь толпу. Расчитанно тормознув за спиной полного молодого человека, она громко сказала:
– Мы с вами самая красивая пара в этой жирной толпе. Сколько можно жрать и пить? И пресмыкаться! Лично я ухожу. Вы не против?
Полный молодой человек судорожно дернулся, обернулся и уставился на нас. Я усмехнулся и тоже достаточно громко сказал:
– Если бы я не увел вас отсюда, то потом жалел бы об этом всю оставшуюся жизнь.
И мы ушли.
Вот так вот и случилась наша встреча, которая по каким-то неведомым законам судьбы швырнула нас друг к другу с совершенно очевидной целью – вдребезги разбить наши предыдущие и будущие жизни. Ее уже нет, меня, вероятно, скоро тоже не будет. Зачем и кому это было надо там, наверху – не знаю! Но случись все сначала, я непременно подошел бы к ней и сказал:
– „Говорят, если долго смотреть на заходящее солнце…“ Интересно, что бы она ответила?
Сбоку, очевидно значительно позже, очень мелко было дописано:
– Какая бы чепуха ни лезла в голову мне или тем, кто меня потом допрашивал, нельзя спорить с очевидностью – наша встреча была случайной. Не она, я подошел к ней. Подошел и сказал… Что подтолкнуло меня к этому? Просто она, как и я, была там совершенно чужой.
12 августа. Солнце так и не появилось. Но дождя не было – и на том спасибо. Пока она спала (или делала вид, что спит), я затопил печурку, накрыл стол (если это можно было назвать столом), достал бутылку неплохого коньяка и положил рядом старинные, прабабушкины серьги с изумрудами. Я был уверен, что они удивительно подойдут к ее глазам… Потом вышел из палатки.
Густейший непроницаемый туман поглотил окрестное пространство и все долженствующие присутствовать в нем звуки. Буквально в двух шагах очертания предметов расплывались, растворяясь в вязкой белесой непроглядности. Про такой туман якуты говорят, что его можно резать ножом. Неожиданно возникшее предчувствие беды заставило меня оглянуться. Это было похоже на чужой угрожающий взгляд, упершийся в спину. За спиной была сплошная стена тумана. Скорее угадывая, чем различая тропу, я пошел к берегу. Единственное жилье нашего стационара располагалось неподалеку от устья широкого бурного ручья, скорее даже речушки, вырывающейся из узкого ущелья и за длинной каменистой косой впадающей в реку. Стоило пройти десятка три шагов и выйти к обрывистому берегу, как сердитый шум воды, то и дело спотыкающейся об огромные валуны, заглушал все остальные звуки. Судя по пройденному расстоянию, я был почти у самого берега. Речушка молчала. Это было так неожиданно и непонятно, что на какое-то мгновение мне даже показалось, что я заблудился в тумане и пошел в противоположную сторону. Я прекрасно понимал, что это невозможно, но такой же невозможной была оглушающая густая тишина. „Может, это из-за тумана? – подумал я. – В нем завязли все звуки“. Мысль была глупой, как и предыдущая. Разозлившись на то, что ничего не могу понять, я сделал несколько решительных шагов вперед и чуть не свалился с обрыва. Выходит, в направлении не ошибся. Хватаясь за смолистые ветви стланика, осторожно спустился и замер. Вместо бурной стремительной воды сквозь туман просвечивало мокрое каменистое дно. Сделав еще несколько шагов, я поскользнулся и чуть не упал. Высохшая после почти двухмесячных непрерывных дождей река – явление столь же невероятное, как… Я даже не смог подыскать сравнение, настолько не укладывалось все это в рамки привычного и объяснимого. И вдруг все понял. Где-то далеко (а может быть, совсем рядом!) вверх по ущелью, в горах, бесконечные дожди спровоцировали мощный оползень, заваливший ущелье. Река, за внезапной и вряд ли надежной плотиной, сейчас быстро накапливает силы, беснуется, ищет выход. И как только могучая сила воды пересилит преграду из камней, глины, песка и стволов деревьев, стократ усилившийся поток хлынет вниз, смывая и разнося вдребезги все, что окажется на его пути. Если преграда достаточно велика и протянет еще несколько часов, то, вырвавшись из ущелья, поток перехлестнет через берег, как пушинку сметет палатку, раздавит, расплющит, унесет неведомо куда оставленную на косе лодку… С минуту я колебался – бежать сначала к лодке или к палатке? Плотина в ущелье могла еще продержаться несколько часов, могла рухнуть через несколько мгновений. Я побежал к палатке.
Полураздетая, непричесанная, она сидела на нарах, смотрела на плескавшийся в печурке дымный огонек и беззвучно плакала. Серьги лежали перед ней на грубом брезенте спальника…
Через несколько минут, сгибаясь от груза, задыхаясь, ничего не различая перед собой из-за нередеющего тумана, мы поднялись на первый уступ сопки, у подножья которой притулилось наше ненадежное жилье. Потом я стал перетаскивать туда продукты, приборы, оставшиеся в палатке вещи. Когда я в четвертый раз поднялся наверх, она сказала:
– Хватит. Все равно через несколько дней мы покинем все это. Я больше не могу. – Помолчав, добавила: – Только не думай, что я остыла, разлюбила, разочаровалась. Скорее наоборот. Но я поняла, что не смогу ни ждать тебя месяцами, ни жить месяцами здесь, в подобных условиях. Видимо, я навсегда отравлена городом и той нелепой жизнью, которой жила. У меня уже нет сил, я себя переоценила. Ты тоже не сможешь по-другому, даже ради меня. Понимаю и не собираюсь настаивать. Судьбу не переспоришь. Жизнь подкинула нам подарок, а мы… – И снова повторила когда-то уже сказанную странную фразу: – След ветра на воде…
И снова я не понял, о чем она.
Она никогда не хитрила и не обманывала меня. Всегда говорила то, что думала. В том, что случилось, нет нашей вины. Выбора у нас не было.
Когда мы услышали нарастающий гул и грохот, я вспомнил про лодку. Забыв про нее, я совершил непростительную ошибку. В этих местах за такие ошибки иногда расплачиваются жизнью. Она пыталась меня удержать, я был уверен, что успею. Если бы не проклятый туман! Поток настиг меня, когда я спустился на косу. Не знаю, что спасло – везение, уступ скалы, за который успел ухватиться, валуны, развернувшие ствол чизении, который мчался прямо на меня?… Досталось, конечно, но могло быть и хуже… Лодку и ружье, которое было в ней, или расплющило и утопило, или унесло. Бочку с бензином, которая находилась неподалеку, выбросило на остров километра на три ниже по течению. Палатку, слава богу, не зацепило, хотя пронесло впритирочку – шагах в четырех-пяти. Мне довольно крепко раскровенило руку, и я уже едва держался, когда она разыскала меня и, не задумываясь, бросилась в ледяную воду. Пришлось выбираться самому и вытаскивать ее…
В общем, день рождения получился на славу. Коньяк мы все-таки выпили, сережки удивительно подошли к ее глазам, об отъезде она больше не заговаривала. Через неделю выглянуло солнце, распогодилось и наконец-то потеплело. А еще через несколько дней я решил двинуть к старателям, чтобы от них по рации связаться с Птицыным и попросить его приехать за нами. Решил двинуть напрямую, через хребет, рассчитав, что доберусь дня за три-четыре. Столько же на обратную дорогу. Она согласилась неделю пожить одна. Одиночество очень ее пугало, но еще больше пугала перспектива сидеть здесь до морозов и пурги. На следующий день после моего ухода она поскользнулась на мокром камне и сильно ушибла ногу. Как я узнал об этом? Дневник остался в палатке, она разыскала его и день за днем, до самого последнего, записывала в него все, что с ней происходило. Потом это очень мне помогло. Дневник мне вернули».
«24 августа. Почти не сплю. Страшнее всего на рассвете. Хочется, чтобы поскорее кончилась ночь, и боюсь наступающего бесконечного дня. Что я буду делать днем? Ничего не хочется делать…
25 августа. Показалось, что где-то далеко-далеко стреляли. Побежала к реке, поскользнулась и как-то удивительно неловко грохнулась. Нога застряла между острыми камнями, и от боли долго не могла подняться. Потом кое-как поползла назад. Ползу и реву белугой от боли и злости. Нога распухает на глазах, ничего не помогает.
Ночью, кажется, снова стреляли. Теперь уже ближе. Значит, не показалось.
26 августа. Днем над горами пролетел вертолет. Может, тебя заметят? А если заметят, не поверят глазам. Человек в этих горах либо бред, либо галлюцинация. Пойти сейчас в горы – самоубийство. Осыпи, скользкие, словно намыленные, камни, в распадках и ущельях потоки, непроходимый стланик, предательские ловушки на каждом шагу. Наверное, и еще что-нибудь, чего я даже вообразить не могу, потому что никогда не была там и не буду. Только сейчас я поняла, что натворила. Лишь бы ты дошел. Я согласна сидеть в одиночестве еще целый месяц, лишь бы ты дошел. Можешь даже не возвращаться.
Нога, как подушка. Я так боюсь, что даже не плачу. Лежу целыми днями в спальнике и перебираю день за днем свою запутанную жизнь. Радости в ней было не очень много.
27 августа. Чувствую – с тобой что-то случилось. Закрыла глаза и услышала голос. Ты звал на помощь. Если с тобой несчастье, я здесь умру. Птицын появится через месяц, к этому времени от меня уже ничего не останется.
Снова пролетел вертолет. Совсем близко. Опухоль не спадает. Выползла наружу и сидела до самой темноты. Долго смотрела на закатное солнце, потом закрыла глаза. Ничего не увидела, кроме слепящих, пульсирующих разноцветных пятен.
28 августа. Видимо, из-за того, что распогодилось, вокруг довольно активно прорезаются признаки очнувшейся от небытия жизни. Мотаются туда-сюда вертолеты. Ночью по протоке прошла моторка. Где-то стреляли. На четвереньках заползла на уступ, где мы спасались от селя – захотелось оглядеться. Да так и осталась там до самой темноты. Впервые за все время пребывания здесь разглядела окружающее и обалдела от красоты и простора. За спиной – голубые гольцы, внизу, у подножья сопки – начавшие желтеть лиственницы и бурое мелколесье. Дальше серебрится гладь притихшей реки. За ней, за путаницей проток и островов – озеро, а за ним, до полной размытости горизонта и неба – тундра. И все это упаковано в чистейший, до неправдоподобия прозрачный воздух. Сквозь который, кажется, видна каждая песчинка на острове. После бесконечно долгой дождливой серятины все переполнено красками и звуками. Свистят, трубят, трещат, крякают, хлопают крыльями, стонут и квохчут птицы. Оказывается, их здесь несметное количество.
На закате со стороны озера поплыли через протоку на остров лоси. Когда они вышли на сушу, я разглядела – лосиха и лосенок. Они долго стояли неподвижно, прислушиваясь к чему-то, потом вошли в воду и поплыли к нашему берегу. Золотисто-малиновый след их движения почему-то долго не погасал, и мне показалось, что я уже видела все это – не то во сне, не то в какой-то другой жизни.
30 августа. Ночью думала о том, что мы не могли с тобой не встретиться. Потом приснился жуткий сон – не хочется даже вспоминать.
Несмотря на сон, я уверена – ты дошел. И скоро вернешься. Приедет Сергей. Сергей славный, и стихи у него хорошие – чистые и простые. Опухоль начинает спадать.
1 сентября. Если сюда кто-нибудь „мимоходом-ненароком“ заглянет, увидит меня и еще, не дай бог, потребует документы, сколько сразу отыщется для вопрошающего ошеломляющих неожиданностей. Брошенная черт знает где женщина – раз. Красивая – два. Абсолютно беспомощная – три. Журналистка с высшим экономическим – четыре. На ушах серьги стоимостью миллионов в десять. Без ружья и собаки. Да еще всерьез раздумывает над тем – стоит ли отсюда сбегать или не стоит.
Кажется, я начинаю приходить в себя. Завтра ты должен вернуться. В крайнем случае – послезавтра».
«Я не вернулся ни завтра, ни послезавтра. Я вообще там больше не появился. Череда трагических случайностей, начиная с климатических особенностей этого проклятого лета, и кончая страшными поступками людей, которые никогда не должны были появляться ни на моем, ни на ее пути, с абсолютно четкой очевидностью обозначили преднамеренный замысел судьбы, которая не оставила нам ни малейшего шанса. На крутом подскальном срезе при спуске в очередной распадок, который легко было бы обойти, не будь на склоне непроходимого месива камней и глины, стронуть с места которое хватило бы чиха, я самым непростительным образом не рассчитал расстояние до ближайшей опоры и через несколько секунд оказался погребенным на дне ледяного размыва под грудой камней, переломавших мне несколько ребер, ключицу, не считая ушиба позвоночника и проломленной дурацкой головы. А неподвижное, почти двухсуточное пребывание в ледяной воде стоило последующего воспаления легких, хотя спасло от гангрены, которая была бы неизбежной, не будь этой неудобной подстилки из ледяного крошева. Я так подробно перечисляю свои болячки, чтобы стало совершенно очевидным то обстоятельство, что, отыскав мой полутруп в этой яме, Петр Омельченко вытащил меня с того света и дотащил до лагеря старателей, где нас и отыскали – одного без сознания, другого почти без сил. А еще через сутки, придя в себя, я узнал об Ольге, ибо первым вопросом, который мне задали компетентные товарищи, – что за женщина проживала со мной на стационаре, не числясь ни в штате сотрудников института, ни в числе временно принятых на работу в экспедицию? И – самое главное: куда она могла бесследно исчезнуть, предварительно безжалостно уничтожив одного из самых страшных бандитов нашего времени и спрятав или унеся с собой почти полсотни килограммов похищенного у старателей золота? Тогда я взбеленился, и, если бы не полная неподвижность, дорого бы им обошлись эти вопросы. Даже предположить такое казалось мне верхом идиотизма. Сейчас, спустя много времени, я отношусь к их растерянности несколько спокойнее. Хватаясь за соломинку в трагическом нагромождении непонятностей и совпадений, они выдвигали версию за версией, чтобы некоторое время спустя отбросить их за полной несостоятельностью. Облазали они там все чуть ли не на карачках, обнюхали каждый камень, с секундомером в руках обсчитали каждый шаг всех, кто вольно или невольно оказался поблизости от места событий. Ни одного следа, ни одной улики. А тут еще отступившая было непогода поспешила возобновиться в ухудшенном варианте. Пошел снег, запуржило, потом морозы, потом бесконечные зимние ночи. Через два месяца я более или менее оклемался, рвался на Глухую, считая, что разберусь, пойму, отыщу какой-нибудь след. В это время пришло письмо от Птицына, который уже дважды побывал там. Он подтвердил – никаких следов. Ему я поверил. Если бы что-то было, он бы раскопал.
Чего я только не передумал за прошедшие годы, какие, самые фантастические версии, не приходили в голову. Все бессмысленно. Эту загадку, судя по всему, мне теперь уже не разгадать. Версий много, вариант только один: был кто-то третий, который убил Башку и Ольгу и унес или спрятал золото. Как это он все умудрился, куда исчез? – вопросы можно задавать бесконечно, а ответ – увы! – пока не маячит даже на горизонте. Либо этот кто-то дьявольски умен, либо ему фантастически повезло. Меня пытались убедить, что труп не мог исчезнуть бесследно – значит, она жива и ушла с этим третьим. И тут же, не моргнув глазом, клялись, что вырваться из того капкана, который захлопнулся у трупа Башки, не то что человек, мышь бы не смогла. Ведь и потом чуть ли не полгода тянулись засады, прочесывания, проверки, но даже и намека на ниточку не отыскалось, чтобы потянуть. Вцепились было в меня и Петра, но и тут все оборвалось. Башку нашли через несколько часов после того, как он приказал, как говорится, долго жить, а от него до места, где меня разыскал Омельченко, топать без остановки двое суток, да и то посуху или по морозцу, а не по той каше, которая была тогда у нас под ногами. Ко всему этому еще одна непонятность – пропавший Карай. Омельченко говорит, что если бы не он, лежать бы мне до сих пор в той самой ледяной яме, куда я ухнул по собственной неловкости и глупости. Потом, когда Петр тащил меня, пес убежал куда-то и бесследно исчез. Говорят – медведь. Омельченко не верит, я тоже. Я хорошо знал Карая – собака редкая. Медведя близко бы не подпустил. Хотя мало ли в тайге случайностей и ловушек. Особенно в тех местах…»