– Да так. Ну, вообщем, вы поняли. В итоге я согласился. Ну, и уже на следующий день поехал отвозить документы и как-бы наниматься. Понимаете, – продолжал Лысков, – хотя я был тогда, как и вообще в последнее время «на мели», но относился к зтой теме не серьезно: как-то не верилось, что меня возьмут. Я же море в глаза не видел.
– Постой, – сказал Макс, – ты же вроде в Питерской «карабелке» учился?!
– А ты, что, не догадываешься, как я там учился? Поэтому и вышибли меня оттуда. Но вот в отделе кадров этого, мать его, колхоза, мне обрадовались, сказали: «раз Вы с мореходным образованием, хоть и не законченным, то будете матросом, сука, рулевым»!
– Кем, кем? – переспросил я, больше удивляясь, какой-то злой самоиронии, с какой было произнесено Лысковым последнее слово, чем его смыслу.
– Рулевым, – повторил Лысков и задумчиво уставился в окно.
Мы с Максом переглянулись, помолчали и, преодолевая страшное желание »заржать», Макс, серьезно так, откашлился в кулак и сказал:
– Продолжай!
Лысков налил всем водки и сам, хлопнув чуть не стакан, продолжал:
– Ну, там медкомиссию »по пырому» прошел и был назначен день и час отхода.
– А, что за пароход-то? – спросил Макс.
– Пароход?! – переспросил Лысков, – лохань, мать твою, траулер, сука, ржавый, с экипажем в пятнадцать человек.
– Ну, вот, хотел я пораньше на борт заявиться для ознакомления с этим "плавсредством", но, как-то замотался и прибежал за десять минут до отхода, т.е. – в полночь. Ну, поднялся по трапу и главное: никого нет! Стал я шариться по кубрикам. В один заглянул – пили. В другом было темно. Я пощупал: спали пьяные – судя по запаху. Но потом повезло: наткнулся на знакомую морду; меня с ним познакомили на берегу – старпом. Он показал мне кубрик, где бросить вещи, и ушел, приказав через пять минут наведаться на капитанский мостик.
Но тут все задрожало, загудело, раздались какие-то команды, сопровождаемые страшным матом, и я понял, что мы, типа, отчалили. Тут мне сделалось страшно! Да, я испугался так, что даже затошнило. Я выбежал из кубрика и пока никто не видит, решил выпрыгнуть на берег. Но, когда я добрался до борта и глянул – то пристани уже не было видно; да и воды не было видно: темень, черная пустота и тут, сука, я понял, что «попал». Я готов был выпрыгнуть и в воду, но это была не та вода, что я видел, отдыхая на Черном море: теплая и голубенькая. Тут, сука, – чернь и холод. Блядский север, – заключил Лысков.
Но пару слов о Лыскове: среднего роста, строен и красив греческой четко очерченной красотой линий во всем, но только на русый, славянский манер.
Лысков всегда был равнодушен, всегда спокоен. Вывести его из себя казалось делом не возможным. Я, Савицкий – основной поставщик баб в нашу компанию обычно представлял Лыскова дамам, как дрессировщика обезьян и человека без нервов.
Помнится, на какой-то новый год, я, таким образом, представил Лыскова большой компании еврейских девушек из музучилища, которых я, находясь с ними в тесной дружбе, притащил на праздник.
Одна особенно заинтересовалась этой харектеристикой и, находясь за столом рядом с Лысковым, все пытала:
– А, как это – без нервов?! Что вы под этим, молодой человек, подразумеваете?! Ведь есть же какие-то правила, – говорила она, пригубляя коньяк, – вот нельзя же, к примеру, раздеться на людях догола без нервов и стеснения!?
– Можно, – ответил лаконичный Лысков.
– Ну, как это, ха-ха-ха, – резвилась девушка еврейской национальности, которую обучали в музыкальном училище бить руками с растопыринными пальцами по клавишам фортепиано.
– Вот, например, здесь, – продолжала она, обводя взглядом большую, разношерстную, прекрасно одетую и едва знакомую друг с другом толпу, – это не реально!
И действительно: вечер только начинался, пьяных еще не было, в углу сидели чьи-то родители.
– Реально! – сказал Лысков и начал раздеваться.
Гости уже давно прислушивались к их диалогу, а теперь стали и наблюдать, как Лысков через голову снял свой джемпер и, поправив аккуратно прическу, стал расстегивать рубашку.
Все заулыбались думая, что это – шутка и одежды у северного мальчика еще много. Тем не мене Лысков быстро снял рубаху и находящуюся под ней футболку, а затем и джинсы, чего никак не предпологали гости, находясь за новогодним столом, и вдруг обнаружив за ним чьи-то волосатые рыжим славянским пушком ноги. Но я видел, я видел, что, как там, у Станиславского: ни кто не верил в серьезность происходящего! Ну, мальчик разделся – герой! Ну, вот и трусы – здорово!
И, увидев белые в синий горошек трусики, напряжение спало и гости зашумели, разговорились и отвлеклись наивно палагая, что этим все и кончено.
Так думала и бедная еврейская, нахер, пианистка! Она-то и разбила свой бедный талантливый еврейский череп о косяк двери, через, которую выбегала, наряду с другими, когда Лысков, поводя пальчиком по резинке своих трусов, вдруг их снял.
Он стоял, освещенный гирляндами елочных огней, а его "добро" вывалилось, как казалось, чуть не на тарелку с салатом. Но это, повидимому, многим только казалось, потому, что наш общий друг Жекуня, спустя время, возмущался:
– Блин, Лысков, ну было-бы, что показывать, а у тебя был маленький, сморщеный, тьфу…
– Где маленький? – воспрошал Лысков, доставая своего "друга" и демонстрируя нам с Максом.
– По-моему – ничего!
Добавлю, да простит меня читатель за отхождение от главной темы рассказа, что в тот вечер уже комсомолец и курсант Высшей мореходки Максим Соколов, не привыкший ни в чем уступать героям современности, вообще скакал на столе и, конечно, голый, потрясая всем, что у него было на тот момент. Но это было потом, когда лишние гости »рассосались», а еврейские пианистки и особенно та, что усомнилась в «непобедимости» Лыскова с разбитой и уже забинтованной »башней», уверенно и спокойно сидели за столом, смеялись и аплодировали.
Но вернемся к герою нашей повести:
– Я, – продолжал Лысков, – потом просто пошел на свет, как мотылек, – голос Лыскова дрогнул, – а это оказалась, сука, рубка, со штурвалом, нах… и я зашел. Мне обрадовались. Там такой омбал стоял один и улыбался у штурвала. Он спросил: – Где, паря, ходишь? Держи, – и ушел!
– Я ни хера не понял, ни хера! На мостике никого не было! Движок, я слышал, гудел, палуба шаталась, по борту проносились огни. Я вцепился в руль…
– Штурвал, – уточнил Макс.
– Штурвал, – подтвердил я.
– Пошли вы нах, – заорал Лысинький, но потом, вспомнив, что он – самый невозмутимый, подтвердил: – Штурвал, я потрогал этот, сука, штурвал, и уже не выпускал его.
– Вот, видете синяки? – и Лысков протянул нам с Максом под самый нос свои клешни. В глазах Макса читалась, я видел, фраза: »Надеюсь, это не от онанизма». Но пристально посмотрев на бледного и, на удивление, нервного Лыскова, он спросил:
– Ну, понятно. А, что дальше-то было?
– А то, что я этот блядский штурвал в ту ночь держал так эдак часов семь.
– Вы, блин, не поняли, – вещал Лысенький, – Ночь, темень, лохань на всех парах куда-то херачит, я один за штурвалом ею, типа, управляю. Что дальше? До выхода в море, вы знаете, где-то 40 километров, а по пути в заливе, сука, лодки, пароходы на рейде, всякая прочая хрень, а главное: впереди Североморск – база северного флота со всей своей поебенью, включая крейсеры и прочие атомные подводные ракетоносцы.
Тогда мы с Максом, кажется, сделались серьезнее. Мы были шалунами – да, но тупыми мы не были никогда. Мы замолчали.
Лысков посмотрел на нас, затем в окно, помолчал, налил водки и продолжил:
– Делать было нечего, я стал рулить.
– Я еще надеялся, что кто-то сейчас подойдет, но время шло, а никого не было.
Снизу из кубриков, кажется, слышалась какая-то возня, музыка, даже вроде песня.
Я хотел кого-то позвать, привести, сказать, что я, типа, не в курсе, не умею. Я, даже, сделал пару попыток сбежать вниз и позвать, но тут началось! Жопа!
– Какая жопа? – переспросил, закуривая, Макс.
– Самая настоящая, смертельная!
По курсу нашего корыта вдруг из темноты вырос огромный корабль. От него в разные стороны тянулись какие-то тросы, я потом понял, что это были якорные цепи, вообщем он стоял на рейде посреди залива. Волосы у меня зашевелились, ведь я не только эту баранку не умел крутить, я…
– Штурвал, – вставил Макс.
– Штурвал, – согласился Лысков, – Но я и за рулем машины никогда не был, да, какой машины, – продолжал Лысков, – Я и велосипедом никогда не управлял.
– И я крутанул его.
– Штурвал? – спросил Макс.
– Его, – подтвердил Лысков, – И уже не переставал его крутить: то влево, то вправо до самого утра.
– Тот первый корабль я едва обошел, но слишом резко повернул так, что стал перпендикулярно заливу. Где-то недалеко, по видемому, был берег, но его не было видно. Вот в чем главная беда: знаешь, что он есть, скалистый такой, но его нет, не видно! Полярная ночь, сука!
– Я испугался и резко крутанул вправо, пытаясь держаться центра залива. Ну и понеслось: пароходы, лодки, какие-то плавучие доки. Обхожу их то слева, то справа. Одни проносились мне навстречу, гудели видимо мне так громко, что я приседал. Один пароход, я так увлекся обруливать, – и тут Лысков слегка улыбнулся, – что повернул назад к Мурманску.
– Да, – продолжал Лысков, – Появилась даже мысль вернуться, но я сообразил, что назад – тупик и прийдеться выброситься на берег. Лучше все же – в открытое море! И я, сделав, таким образом, круг почета вокруг неизвестного мне судна, повернул обратно.
– Главное: огни какие-то светят с берегов, прожектора, еще какая-то поебень, но я-то не в курсе их предназначения.
А моя лохань неслась на всех парах. Наверное, нужно было бы уменьшить ход, но я не знал как.
Лысков сделал паузу, налил всем водяры и посмотрел мне прямо в глаза:
– Впереди был Североморк!
– Из темноты стали вырастать силуэты огромных кораблей с торчащими во все стороны пушками и ракетами. Их было много, были и подлодки. В одну я чуть не врезался. Я чувствовал, что не выруливаю и только между нами, – Лысков понизил голос и огляделся, – Я подскочил к двери тогда, открыл ее и хотел выпрыгнуть за борт, но глянул в черную пустоту и бегом вернулся – не смог. Страшно стало до зверинного воя. Я думал, я понял потом, что самое ужасное – это неизвестность, непонимание, что делать. Когда идешь хоть в ад, но осмысленно с "картой" и "компасом", – тогда не страшно: и пошутить, и посвистеть по дорожке можно.
Лысков примолк. Мы с Максом тоже молчали. В нашей компании Лысков не имел амплуа мудреца и философа. Он был уважаем, но прост и скорее оригинален, чем умен, но жизнь вносила, как видно, свои коррективы прямо на глазах.
–Дальше, – предложил Макс.
– Дальше? – спросил Лысков, – А дальше вдруг все погасло. Да, я миновал Североморск, слепящие огни, прожектора, корабли, всякие плавдоки, и вдруг въехал, не знаю, как сказать, в полную чернь и темень. Сначало, я обрадовался, что миновал угрозу куда-нибудь вьебениться, но потом стало еще страшнее. Я ничего не видел. Может от того, что раньше все слепило глаза, не знаю. Залив был весь черный. И вода – черная. И небо – черное, ни облачка, ни тем более звездочки, ничего не видно! Куда рулить? – не понятно!
– И вдруг, я вспомнил: ха, ха, ха, – и Лысков впервые за весь вечер весело, хотя и немного нервно, рассмеялся.
– Я вспомнил, что в детстве читал рассказ, кажется Джека Лондона, где описанно, что, когда в темноте появляется берег, то волны светлеют и появляются такие белые барашки.
– Барашки? – переспросил Макс.
– Барашки, – подтвердил Лысков, – Белые.
– Ну и вот. Крутанул я штурвал налево. Смотрю, через какое-то время, действительно, вода стала светлеть, и появились барашки. Ага! – думаю, – значит, берег близко. Крутанул вправо. Жду. Через несколько минут – справа барашки появились. Ну и я опять налево. Так я и стал продвигаться по заливу: барашки – слева, барашки – справа.
– Не помню, сколько по времени я так крутил, но только потом барашки пропали.
– Как это пропали, а кудаж это они делись? – спросил я.
– А это я в открытое море вышел, – откинувшись на спинку стула, самодовольно ответил Лысинький.
– Я сам не сразу понял, но кручу штурвал и туда и сюда, а барашек – нет! Кручу еще – нет и все тут. Вот тогда я и смекнул, что раз нет барашек – значит нет берега, а раз нет берега – значит, я в открытом море! Ну и пошел ходить по кругу.
– Даа, – протянул Лысков. – Простоял я так еще где-то час. Немного светлеть уже начало. Рук, ног уже давно не чувствовал. И даже не столько устал, сколько отупение какое-то появилось, равнодушие. Вдруг, появляется снизу вчерашний «амбал», который меня там бросил и так это матерно, что, мол, ты тут делаешь?
– Это он, представляете, мне?!
«Пошел нах. отсюда», – говорит и даже, так это, легонечко коленом под зад!
– Ну, скатился я вниз. Не помню, как нашел свой кубрик и упал.
Мы помолчали.
– Да, досталось тебе. Это почище Сциллы с Харибдой будет, – после некоторой паузы сказал Макс и быстро взглянул на меня.
– Кто, кто, – переспросил Лысиникий.
Я до скрипа сжал зубы и старался на Макса не смотреть. (Мы с Максом были такие смешливые…)
– Ну, а дальше? – набрав в легкие побольше воздуха, и закашлявшись, выдавил я.
– А, что дальше?!
– Не знаю, сколько проспал – расстолкали меня. «Че», – говорят, – «ты сюда спать, что ли «приперся»». Ну и началось… Днем тащим трал, потом всей командой, кроме капитана, становимся шкерить рыбу, а ночью боремся с обледенением: топорами, ломами, лопатами лед скалываем с такелажа – чтоб не перевернуться. И так – два месяца!
– Днем трал с рыбой тащишь; затем ножом рыбе харакири учиняешь часов так по шесть весь в чешуе и кровище, а ночью – топором машешь, лед колешь. Когда, где и сколько я спал, что ел – и не помню. Неоднократно приходила мысль повеситься, но сил найти веревку и, так сказать, привести приговор в исполнение – просто не было. Для этого, оказывается, не только духовные силы нужны или их отсутствие, но тут я понял, и это – главное: физические силы нужны, спокойная возможность все сделать правильно! Думать об этом, когда я рубил рыбе головы я еще мог, но физически что-нибудь сделать, я уже был не в состоянии.
– А за борт броситься? – спросил нетактичный Макс.
– Там холодно, вода ледяная, брр, – пояснил, поежившись, Лысков.
– А-а, – удовлетворился объяснением Макс.
Лысков помолчал немного; мы с Максом тоже.
– А, знаете, что самое удивительное в этой истории, – спросил Лысков и сам, после небольшой паузы ответил:
– Самое удивительное то, что ни одна зараза на корабле не спросила меня про ту ночь. То есть ни кто не поинтересовался, как я вахту отстоял. Как будто – так и надо. Как будто – ничего не случилось. Ведь на волоске жизнь вех висела. Всего экипажа! На волоске!
– Так может они не догадывались, что ты, типа, «лох»? – спросил я.
– Сначала, может, и не догадывались, но потом-то я неоднократно вахту за штурвалом стоял. Все они видели – и капитан, и старпом, и другие.
– И, что?
– Да ничего, только посмеивались, ну и учили потом, что и как.
– Кстати, команда оказалась профессиональная, грамотная. Каждый знал свое место, свои функции. Капитан непонятным чутьем находил "жирные" косяки рыбы. Матросы живо спускали и вытягивали трал. Мы несколько раз за рейс забивали трюм под завязку. Шли, сдавали рыбу и быстро возвращались. Дизель на траулере работал, как часы: механик был супер.
– Ну, а ты? – спросил Макс.
– Да, и я влился, в итоге, в коллектив – не мог не влиться!
– Ну, а про ночную историю ты сам им рассказывал? – спросил я.
– Я? Нет! Что я – дурак, что ли? Им лучше об этом не знать, – протянул Лысков и испытующе посмотрел на Макса.
– Могила, – уверил Лысинького Максимиллиан.
– Да, бросьте вы, – после некоторого размышления, сказал я. – Ничего бы тебе они не сделали, даже если б ты все им и рассказал.
– Это почему? – спросил Лысков.
– Ну, ты же сам говоришь, что команда сразу поняла, что ты лох в морском деле.
– Ну!? – не понимал Лысков.
– Фаталисты, – сообразив, задумчиво произнес Макс.
– Фаталисты,– подтвердил я.
– Фаталисты, моренисты, смертники, – уже ниспуская на себя, забытое за время этого "небольшого" морского приключения всегдашнее свое равнодушие, улыбаясь, заключил Лысков и потянулся за водкой.
П.С.
Наш друг скоро пропился до нитки и опять ушел в море.
Макс тогда сказал о Лыскове: «Это, как убийца: всегда возвращается на место преступления!»
Он вышел живой из моря, как Вяйнямейнен. Теперь он наш герой, – голосом сказителя карело-финского эпоса, ответил Максу я.
Чуть не надорвавшись от смеха, мы пошли в «Арктику».
Конец.
Лысков и «медак»
В ночь после свадьбы я домой возвращался,
зигзагообразной поспешностью.
Споткнувшись о кошку,
в лужу упал чуть дыша.
Но жена утверждала,
что за моей суровой внешностью.
Скрывается ранимая душа.
Д.Савицкий.
Это было в Мурманске в середине 80х годов. Стояла лютая зима. Было утро. Я ехал в институт. Шутка. Насчет зимы. Просто так обычно начинаются посредсвенные романы, а мне захотелось пошутить. На самом деле зима не была лютой. Она в Мурманске не может таковой являться по определению. Гольфстрим, на радость местных жителей и Российской государственности – течение теплое. Оно заглядывает в Кольский залив и не дает зиме лютовать, параллельно не позволяя замерзнуть ни заливу, ни присутствующему на его берегах городу-герою.
Лютым, сука, был я, когда приходилось ни свет, ни заря, тфу, какая свет и заря: полярная ночь зимой в Мурманске! Так вот: приходилось тащиться в Мурманский педагогический институт, где я, уже, как несколько лет был заявлен в качестве студента исторического факультета.
Одна из моих многочисленых бед заключается в том, что я – 100 % «сова». Утро – не мое. Для меня сползти с кровати в 7.30 утра – это, как для дедушки Гитлера было разгрысть ампулу с цианидом: не хочется, сука, а надо! Но Адольфу Аллоизовичу Шикльгруберу довелось, на жаль, проделать эту операцию один раз в жизни, сволочь австрийская, а мне, честному русаку, отец которого со своей »сорокопяткой» Кенигсберк брал, пришлось половину жизни насиловать свою природу ранними пробуждениями.
Но делать было нечего. Надо было ехать учиться потому, что если не ехать – отчислят. А если отчислят – то забреют в армию! А там вообще подъем в 6.00.
На проспекте Ленина, а точнее на остановке »три ступеньки», в районе которой и был расквартирован мой институт, я покинул недружелюбный троллейбус.
До начала учебного процеса оставалось 15 минут, до здания института – 200 метров. Я остановился и закурил. Вдруг голос:
– Савицкий, Савицкий, это ты?
И так, как это была моя фамилия – я оглянулся. В стороне у большого снежного сугроба стоял человек. Он делал мне таинственные знаки и подзывающе жестикулировал. Я стал подходить ближе.
Это был Лысков!
– Савицкий, Савицкий, помоги, – затравленно косясь по сторонам, чревовещал он, – Один я ее не дотащу.
И, уже, предчувствуя, что-то нехорошее, я приблизился и заглянул за Лыскова.
Здесь надо сказать, что Лысков, молодой на тот момент человек одного, примерно, со мной возраста не принадлежал к числу моих друзей, равно, как и не был моим ни однокашником, ни однокурсником. Он вообще не понятно чем занимался. Но, как-то странно он довольно часто и неожиданно выплывал по курсу моей жизни и также резко и часто из нее исчезал.
– Лысков, блин, твою ж дивизию, – только и сумел промолвить я, когда увидел за его спиной, лежащее в сугробе тело. Это была женщина или девушка. Длинные волосы, которые закрывали ей лицо, были тому подтверждением. Она полулежала, полусидела в снегу, уронив голову себе на грудь. Как видно, она только что проблевалась, на что указывали недвухсмысленные следы по всей длинне ее красной болоньевой куртки, которые, видимо, еще недавно составляли содержимое ее желудка. Джинсовая юбка ее была задрана. Рваные колготки и какие-то несезонные босоножки венчали композицию. Она была смертельно пьяна.
– Лысков, блин, твою ж мать, – протянул я и оглянулся.
Очкастые студентки, доценты, кандидаты наук и профессора с интересом косились на нашу тройку и спешили в институт к первой »паре».
– Твою мать, Лысков!
– Димон, Димон, – нудил Лысков, – Помоги, один я ее не дотащу.
Делать было нечего. Мы с трудом оторвали безжизненное тело заблеванной проститутки от сугроба.
– Куда? – спросил я.
–Туда, – кивнул Лысков, – вон в ту пятиэтажку, кажется, она живет там.
Я посмотрел по указанному направлению. Да, пятиэтажка – не далеко: каких-то 200 метров по заснеженной асфальтовой дорожке в конце ее, справа. А в конце ее, слева – мой, заметьте педагогический институт!
– Блин, Лысков! – повторил я.
– Потащили, потащили, – хлопотливо забубнил Лысков.
Мы закинули ее руки себе на плечи и обхватили ее за талию. Вообщем так, как и всегда двое тащат безжизненное тело третьего.
Лысков был прав: один бы ее он не дотащил.
Ее тело было страшно тяжелым (и в дальнейшей жизни я часто удивлялся, почему это обмякшие, в »отключке» тела, такие неподъемные). Облеванная болоньевая куртка ее скользила в наших руках, постоянно задираясь, неприлично открывая голую спину. Когда же мы попробывали уцепить ее за юбку, то та тоже задралась, и стало совсем нехорошо. Тем не менее, мы протащили ее с полсотни шагов, но, в итоге, совершенно выбились из сил. Красная девица совсем не помогала нам. Ее ноги безжизненно тащились по снегу, оставляя две лыжных борозды. Еще очень мешал мой »дипломат» с книгами, конспектами и прочей студенческой дичью и гилью.
На минуту мы остановились. Я посмотрел на Лыскова. Он тяжело дышал, но вдруг в его рыскающих глазах промелькнула мысль:
– Ирка, Ирка, медак едет, медак, – горячо зашептал он ей в самое ухо.
Я испуганно оглянулся, но автомобиля внешне похожего на хлебный фургон, но имеющего вместо окон решетки и развозящего не хлеб, а алкоголиков в медвытрезвитель, не заметил.
– Блин, Лысков, напугал, – набросился я на напарника.
– Ирка, медак едет, медак! – продолжил Лысков, и, о чудо, алилуя! Ириша (так, оказалось, звали нашу подопечную) резко выпрямилась, немного прогнувшись назад, и сделала несколько решительных и даже излишне твердых шагов вперед.
Лысков был гений! Мы радостно подхватили ее и, таким образом, значительно ускорились по пути к заветной пятиэтажке. Но ее хватило на десяток шагов, и она опять обмякла, повиснув у нас на руках.
Но Лысков уже знал, что делать:
– Ирка, медак едет, медак!
Заклинание действовало! Ирише становилось лучше и, тем самым, поймав спасительный алгоритм передвижения, мы скачкообразно, но неуклонно стали продвигаться вперед.
Мне же пришлось несть свой крест до конца!
В одном с нами направлении и перегоняя нас, торопилась на занятия бодрая вереница институтских знакомых. Некоторые здоровались. Я видел, что многим было очень приятно наблюдать Дмитрия Савицкого – известного в институте человека, комсомольца, волокущего поутру пьяную, заблеванную блядину, на пару с подозрительного вида незнакомцем.
Обогнал нашу, даже трудно выразить, какую »троицу», совсем старенький, но всегда быстрый, как ртуть профессор Ушаков. Он скосил на нас свой единственный глаз. Другой был утерян на полях сражений 2-ой мировой, где-то в междуречьи Вислы и Одера.
Доцент Атласов, еще молодой, весьма импозантный мужчина, охочий до студенточек, даже слегка притормозил свой бег к институту, удивленно осмотрел нас, особенно Иришу, подмигнул мне и умчался вперед.
Были и другие и, естественно, встреча с нами была для всех ярчайшим впечатлением того зимнего утра.
Надо сказать, что наряд Ириши, в результате нашего с Лысковым, так сказать, »рукоприкладства» превратился уже в совершенное непотребство: рукава ее куртки оторвались и держались только благодаря ее рукам. Юбка уже не выполняла свою функцию »прикрытия» основных женских прекрас и присутсвовала, где-то на поясе. Колготки – напротив: постоянно сползали вниз, и бесцеремонный Лысков грубой пятерней своей возвращал их на свое законное место. Вообщем картина, как говориться, была «маслом»!
Мозг мой в те минуты почему-то работал с утроенной силой. Видимо – адреналин. Это, как у парашутиста, у которого парашут не раскрылся. И между не раскрытием основного и раскрытием запасного – вся жизнь промелькнет, как говорят, перед глазами. Положение-то, если серьезно, было довольно диковатым. Не стандартным оно было во всяком случае.
«Вот», – лихорадочно думалось мне, – «нам, комсомольцам, всегда выпадают самые трудные участки. Судьба! Вся история комсомола наполнена подвигом рядовых членов. Павка Корчагин, шатаясь от тифа, героически прокладывал »узкоколейку». Зоя Космодевьянская – «фрицов» в хате поджигала. И мы с Лысковым не ищем легких путей: бабу пьяную поутру тащим домой! Просто время у нас другое. Нет ни голода, ни войны. А надо будет – сработаем не хуже Павки и Зои».