Книга «DIXI ET ANIMAM LEVAVI». В. А. Игнатьев и его воспоминания. Часть IV. Казанская духовная академия начала XX века - читать онлайн бесплатно, автор Василий Алексеевич Игнатьев. Cтраница 3
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
«DIXI ET ANIMAM LEVAVI». В. А. Игнатьев и его воспоминания. Часть IV. Казанская духовная академия начала XX века
«DIXI ET ANIMAM LEVAVI». В. А. Игнатьев и его воспоминания. Часть IV. Казанская духовная академия начала XX века
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

«DIXI ET ANIMAM LEVAVI». В. А. Игнатьев и его воспоминания. Часть IV. Казанская духовная академия начала XX века

На третьем курсе мы слушали лекции П. П. по «догматике». Догматическое богословие – метафизика богословских наук, – вероятно, самая трудная богословская наука. В основу его именно положен знаменитый тезис Августина88: «Credo quia absurdum est».89 Как эту науку преподнести юношам в возрасте 23-24 лет, уже с критически настроенным мышлением, так, чтобы затушевать absurdum и утвердить credo? Очевидно, только так, чтобы было горение credo, т. е. горячая убеждённость в предметах и положениях веры. Вот как, например, это выглядело в проповеди инспектора академии архимандрита Гурия в день 8-го ноября, в престольный праздник академии.90 Он говорил об архистратиге Михаиле и воинстве небесном в таких конкретизированных образах как будто изображал абстрагированную им картину Бородинского сражения с построенными на нём флешами. Вот это сила веры! Или как, например, иеромонах Иона91 в проповеди о тяжести войны утешал слушателей скорбью по этому поводу Богородицы. Он говорил: «А вы думаете легко ей, нашей матушке, видеть эти людские страдания»? Вот это сила веры! Когда протопоп Аввакум92, как он описывает в своем «Житии» изгонял бесов, то он верил в то, что есть бесы, он конкретно представлял их существование. Это и есть то, что выражено в словах Филаретова катехизиса: «вера есть уповаемых извещение, вещей обличение невидимых, т. е. уверенность в невидимом как-бы в видимом, в желаемом и ожидаемом как бы в настоящем». Нужно гореть верой, чтобы вопреки всякому absurdum доказать троичность божества. Было ли это в распоряжении и на вооружении у П. П.? Теперь, когда прошло много времени от «тех времён» и когда в памяти перебираешь лекции своих бывших профессоров, то если ничего не можешь вспомнить о содержании этих лекций, то, по крайней мере, вспомнишь о внешнем виде их на кафедре, о манере речи, манерах держаться на лекции. О Павле же Петровиче вспоминаешь только: вот он стоит у дверей в церкви или в столовой и… больше ничего память не сохранила; всё слилось только в этих образах.

Когда осенью 1908 г. мы приехали в академию, то узнали, что он женился на дочери протоиерея Екатерининской церкви Сердобольского.93 И первый вопрос у нас возник такой: как это случилось? Не сделался ли он «жертвой случая»? В самом деле, нам приходилось встречать некоторых наших профессоров в театре, так сказать, в «свете», или видеть в женском обществе, но П. П. никогда и нигде ни в чём подобном не видели. Кроме того, привыкши видеть замкнутым, persona «an sich»94, засохшим на своем «догматизме», мы прямо не могли себе представить его мужем и думали: «уж не оказался ли он в роли Каренина?» Но нет, Сердобольская не могла быть «Анной» уже потому одному, что брак был, очевидно, по французскому образцу: жениху сорок, а невесте 22-23 г.

На этом, кажется, и можно было бы закончить повесть о Павле Петровиче, если бы имя его не стало часто упоминаться в связи с новой обстановкой в жизни, с коренной переменой её после Октябрьской Революции. Слух прошёл, что П. П. перестроился в новых условиях на преподавание марксизма. Шутка это, притом злая, над ним и над новой действительностью или, правда? Впрочем, в данном случае нам важно не это, а то, какой же взгляд выражен по этому поводу на П. П. Где основания в прошлом П. П. для этой шутки или подлинной действительности? Как он мог, по представлению кого-то, спланировать с богословского «догматизма» на марксизм? Не значило ли бы это снять один мундир и надеть другой? Или: не значило ли бы это уподобиться сосуду, из которого вылили одно содержимое, скажем – вино, и влили другое, скажем – керосин. Но судить так о П. П. значило бы представлять его некой формой человека. Допустимо ли это, такое суждение о человеке вообще? Какое заключение можно сделать о нём на основании изложенного выше?

Был ли он карьеристом? По-видимому, да, а если, правда, что он так спланировал свою жизнь, то, несомненно – да! Молчалин новой формации.95 Чем можно объяснить его отчуждённость, замкнутость? Некоторую долю нужно отнести на счёт происхождения: северянин, о чём свидетельствовала и его грубо, топорно созданная наружность, но главное – гордое сознание учёного – доктора богословия. То, что он работал пом[ощником] инспектора нужно объяснить стяжательностью. Среди профессоров – докторов богословия – он был самым молодым. Он, между прочим, входил в комиссию профессоров, которой поручено было рассмотреть различные работы Антония Волынского – речи, проповеди и пр. – на предмет присуждения ему какой-то учёной степени. Вероятно, комиссия не успела это сделать ввиду революции. Если же она это сделала96, то можно не сомневаться, что П. П. в этом случае выполнял роль Молчалина.97

ГАПК. Ф. р-973. Оп. 1. Д. 721. Л. 2-6 об.

Николай Иванович Ивановский

Профессор, действительный статский советник, доктор богословия – таким был Николай Иванович Ивановский98, когда он читал нам лекции в Казанской духовной академии по истории и обличению русского раскола и рационалистических сект. Он был лектором и создателем своей науки, единственной науки в академии, которая перекликается с нашим временем по линии борьбы с сектантами. На лекциях Н. И. легко можно было заметить, что значит, когда они строятся на основании живого жизненного материала, а не абстрактных построений мысли, во-первых, и человеком на основании его жизненного опыта, во-вторых.

Ему было около семидесяти лет, и черты некоторой дряхлости уже заметны были и в его облике – небрежность в отдельных аксессуарах лица (небрежный пух на голове, не собранный хотя бы в какое-либо подобие причёски) и некоторая неаккуратность в одежде, но живости его речи мог бы позавидовать любой молодой лектор. Он собственно не читал лекцию, а увлекательно рассказывал о том, как он создавал свою науку, о своём опыте по изучению раскола и сектантства. Он ходил взад и вперёд по аудитории, причём походка его была уже не безупречная – не твёрдая и не устойчивая и вёл разговор о величайшей трагедии в русской истории, когда люди одного и того же социального положения, живущие в одних и тех материальных условиях, разделились на два лагеря, враждуя друг с другом, считая инакомыслящих «греховными», зачумлёнными. В некоторых случаях он вёл рассказ с применением особого диалекта – жаргона описываемых им типов людей, и казалось, что слушатели конкретно их, этих людей, видели перед собой. Например, он так художественно описывал Рогожское кладбище в Москве99 и главу его Ковылина100, с какой старообрядческие секты описаны [П. И.] Мельниковым-Печерским в его произведениях «В лесах» и «На горах». Нам, уральцам, эти картины памятны по рассказам Д. Н. Мамина-Сибиряка.

Н. И. рисовал нам старообрядческое движение с момента зарождения его, в период разветвления на разные «толки»: беспоповцы, австрийское священство и различные промежуточные явления их – увлекательно, на основании собственного наблюдения и изучения, рассказывал он о различных сектантах: молоканах, духоборах, скопцах, дырниках, о сектах, возникших на почве своеобразных условий жизни русских тёмных людей; рассказывал о сектах, возникших под влиянием различных западных течений: о штундистах, штундо-баптистах, баптистах и др.

Ни у кого из профессоров на их лекциях не было такого случая, чтобы студенты задавали лектору вопросы и чтобы лекция приобрела характер хотя-бы небольшого диалога, а у Н. И. такие случаи бывали. Если при посещении оперы «Хованщина» М. И. Мусоргского образы выведенных в ней персонажей казались уже знакомыми, то это нужно отнести к тому, что они уже раньше ярко были изображены на лекциях-рассказах Н. И. В этом отношении он чем-то напоминал известного историка В. О. Ключевского, на лекциях которого, как передавали, прошлая Русь оживала в таких образах.101

Н. И. оставил после себя учёный труд, который являлся уникальным руководством для преподавателей раскола и обличения его в дух[овных] семинариях.102 Н. И. был родоначальником многих Ивановских, прославившихся на разных поприщах дореволюционной и после-революционной России.103

ГАПК. Ф. р-973. Оп. 1. Д. 721. Л. 53-54 об.

Алексей Александрович Царевский

Первая встреча моя с профессором Казанской духовной академии, доктором богословия, статским советником Алексеем Александровичем Царевским произошла за год до поступления в академию, в 1908 г. при необычных обстоятельствах и в необычной обстановке. Дело было в Перми. Я встречал брата, студента академии, на пристани (это было в начале июня), и мы с пристани направлялись с ним в старый пермский вокзал (Пермь I). У входа в вокзал мы встретили солидного мужчину, пожилого возраста, «джельтмена» одетого, в обществе двух дам, причём, как мне показалось, изысканно предупредительного по отношению к дамам. Брат с ним поздоровался, и он ответил на его приветствие изысканно вежливо. Естественно, меня заинтересовал вопрос: «Кто же он», и как знаком ему брат. Не дожидаясь моего вопроса на этот счёт, брат сказал: «Это профессор Казанской духовной академии Царевский». Я описал картину этой встречи для того, чтобы в дальнейшем не описывать некоторых характерных черт профессора А. А. Царевского.

Трудно было определить возраст А. А. Высокого роста, крепкого сложения, стройный, подвижный – он, очевидно, казался намного моложе своих лет. Ни в густых волосах, ни в пышной бороде его не было никаких признаков седины. У него была чисто военная выправка, что его очень ярко выделяло среди других профессоров.104 Он входил всегда в аудиторию стремительно, бодро, с приветствием «здравствуйте, господа», садился на стул, чуть облокотясь на кафедру, вынимал свой конспект и читал лекцию. Он при этом, если можно так выразиться, «полу читал» и «полу говорил», но производил впечатление не читающего, а говорящего, произносящего речь человека. У него была прекрасная дикция, образная речь. Он был оратор, и это опять-таки резко выделяло его из ряда других профессоров. Естественно, всё это импонировало студентам, и он был у них в числе уважаемых и почитаемых профессоров.

Он читал нам два курса: курс иностранной литературы на первом курсе и курс русской литературы на втором курсе. Нужно заметить, что в академии были два основных отделения – словесное и историческое. Таким образом, история литературы нам преподносилась в качестве факультетского предмета. Нужно сразу оговориться, что на общем фоне богословских наук факультетские предметы – как литературы, так и история – располагали незначительным бюджетным временем и преподносились поэтому в некоторых разделах как «взгляд и нечто», правда, студенты имели возможность приватно, в порядке личной инициативы углубиться в их изучение: в их распоряжении была прекрасная библиотека и, кроме того, им предоставлялось право брать для своих кандидатских работ темы по литературе и истории, что давало возможность для специализации по этим предметам.

Курс иностранной литературы А. А. читал вместо заболевшего и вскоре умершего профессора Алексея Васильевича Попова105, так сказать, не по своей специальности, хотя и смежной с ней. Это, очевидно, в какой-то степени ограничивало его лекторские возможности. Что касается метода анализа и характеристики литературных произведений, то они были сугубо, можно сказать сильнее, голо эстетическими, без всякого приложения социологического разбора и оценки. В курс входили английская, немецкая и французская классические литературы. Из испанской литературы говорилось только о Сервантесе. Конечно, куцо, но, как говорится, «по одёжке и протягивает ножки»: отводилось мало часов на курс.106

Читая лекции по истории русской литературы, А. А. входил в свою родную «стихию». Читал он эти лекции не бесстрастно, а сквозь призму своего политического мировоззрения, правда, не оформленного по какой-либо программе, но остановившегося где-то около славянофильства, т. е. консервативного. Это мировоззрение А. А. проявлялось и в его лекциях, но особенно обнаруживалось при защите одним из окончивших академию выпускников её … Дьяконовым107, представившим диссертацию по истории русской церкви на соискание учёной степени магистра богословия. На диспуте при защите этой диссертации … Дьяконовым А. А. выступал в роли второго оппонента, а первым был профессор [Ф. В.] Благовидов108, который читал тогда лекции по истории русской церкви и у которого слушал курс по этому предмету … Дьяконов. Оппоненты – Царевский и Благовидов по мировоззрениям отличались, как «волна и камень»: у одного был сильный крен в сторону консерватизма (Царевский), а у другого в такой же степени в сторону либерализма; один (Царевский) «обвинял» претендента на учёную степень в либерализме, а другой (Благовидов) – в консерватизме. Ученый Совет разделился «на ся», и разгорелись страсти, но по большинству голосов Дьяконову присуждена была учёная степень магистра богословия – случай этот был беспрецедентным в истории академии, и за него именно профессору Царевскому студенты присвоили наименование ретрограда.

А. А. читал лекции, тщательно обходя всякие подводные рифы, т. е. обходя то, что стояло в противоречии с его мировоззрением. Как указано было выше, метод оценки произведений был у него сугубо эстетический. В основном всем классикам русской литературы уделено было внимание в лекциях А. А. Не преминул он остановиться и на писателях-славянофилах. С особой симпатией А. А. отозвался о И. А. Гончарове, причём рассказал о том, как он «имел счастье» видеть его на курорте в Либаве. Закончил свои лекции А. А. словами: «А дальше в нашей литературе пошло уже нечто «максимально-горькое»… Знал ли тогда А. А., что Максим Горький, будучи ещё Алёшей Пешковым, посещал академию: приносил из пекарни булки для студентов??? А по времени это могло совпасть с пребыванием его в академии в качестве студента.109

Несмотря на то, что А. А. был ещё крепким и бодрым, он уже готовил себе преемника и оставил в аспирантуре б[ывшего] выпускника Пермской духовной семинарии Александра Малинина, талантливость которого ещё в семинарии приравнивалась к понятию о вундеркинде. Его и «облюбовал» на смену себе А. А., но с Малининым неожиданно для А. А. произошла метаморфоза: уехал он в Москву или Ленинград на лето Малининым Александром, встретился, как передавали с архиепископом Антонинем Волынским, а возвратился иеромонахом Афанасием. А. А. был огорчён такой метаморфозой и поделился своим «горем» со студентами: «Вот – сказал он, – я его готовил на смену себе, а он…»

А. А. работал ещё преподавателем юнкерского училища в Кремле. Не отсюда ли у него была чисто военная выправка? Всю жизнь прожил одиноким. Жил в номерах «пассажа».110

Его учёная работа была о Посошкове.111

ГАПК. Ф. р-973. Оп. 1. Д. 721. Л. 25-28 об.

Павел Александрович Юнгеров

112

Он первым из прославленных профессоров Казанской духовной академии предстал перед нами на первой же лекции, которую мы слушали в начале нового учебного года. Первая лекция и первый раз в жизни! Легко можно представить то душевное напряжение и волнение, которые владели нами в этот момент. И вот вошёл в аудиторию старичок, в возрасте между шестьюдесятью и семьюдесятью годами, старичок на пороге уже перехода к дряхлости, но не поддающийся ещё ей, из тех старичков, о которых говорят: он «засахарился», т. е. навсегда остался в неизменной виде, как засахаренный фрукт. Он был невысокого роста, немного ссутулившийся. На голове у него была чуть-чуть прикрытая редкими волосами лысина, на лбу, над самым носом – родинка, похожая на кнопку; кстати сказать, такая же родинка, но больше, скорее уже похожая на шишку, была и у нашего семинарского преподавателя Библии Алексея Ивановича Дергачёва113, и мы считали её, шишку, признаком богословской направленности ума своего учителя. Седая бородка Павла Александровича была аккуратно подстрижена в кружок, что давало повод думать, что он следил за своей внешностью. Одет он был в пиджак казённого образца, в каких мы привыкли видеть своих семинарских учителей, но нашивки на пиджаке указывали, что профессор имел чин действительного статского советника. Во всей фигуре Павла Александровича проглядывала аккуратность чиновника: в одежде, в походке – медлительной, но ровной, но взгляд его был уже тусклым, проглядывала усталость, и казалось, что на своих плечах он нёс тяжёлый груз науки, которой он отдал всю свою жизнь.

Не пускаясь ни в какие лирические вступления по поводу начала своих лекций и по поводу первой встречи со студентами, что делали некоторые другие профессора, больше из молодых, он поднялся на кафедру, положил перед собой тетрадку и начал читать лекцию. Читал он монотонно, тусклым голосом, не отрываясь от тетради. Пробил звонок, он встал, сложил свою тетрадку в боковой карман тужурка, сделал некое подобие поклона и ровным спокойным шагом вышел из аудитории. И это было то, что в течение года в определённые дни нам преподносил Павел Александрович. Уже после первой лекции П. А. нам стало ясно, что нас в течение года ждёт что-то безнадёжно скучное, а наш инстинкт самосохранения направлял нашу мысль на поиски выхода из создавшегося положения. Выходом из положения было то, что в академии было принято абсолютно свободное посещение лекций: считалось, что двое присутствующих на лекции студентов составляют кворум, при наличии которого лекция может состояться. Это был спасительный выход для нас, и мы не замедлили им воспользоваться. Кстати сказать, что этим выходом из положения студенты пользовались по целому ряду дисциплин, и было это, так сказать, в порядке вещей: к этому «приобыкли» и некоторые профессора, в том числе и Павел Александрович. Этим, очевидно, и нужно объяснить некоторую «сухость» его первой лекции – отсутствие всяких лирических выступлений, потому что он знал, что его лекции в дальнейшем будут посещаться только двумя «присяжными» студентами, а для этого нет необходимости «расходоваться» ещё на какие-то вступления или объяснения.

Павел Александрович Юнгеров читал нам лекции по «Введению в круг богословских наук» – «по Священному Писанию Ветхого Завета. Его научная дисциплина стояла первой в дипломе оканчивающих академию и значилась в разделе «наук общеобязательных». Это было финалом нашего продолжительного шествия по изучению Ветхого Завета, заключительным аккордом изучения. В сельской школе ещё мы учили десять заповедей Моисея. В первом классе духовного училища учили Историю Ветхого Завета: странствования евреев, «избранного Иеговой народа» по пути в Палестину, их пребывание в пленах – египетском, вавилонском и пр., египетские казни, еврейских правителей – судей, царей, их пророков. В семинарии четыре года изучали Библию, начиная с «Пятикнижия» Моисея и кончая пророками. Заучивали наизусть целые главы из этих книг и, так называемые, «мессианские места». И вот нам предлагалось снова погрузиться в изучение Ветхого Завета, но в форме «Введения в круг богословских наук». Что разумеется под этим несколько «угловатым» названием этой богословской науки? Основной целью этой дисциплины являлось доказать историческую подлинность библейских «творений», подлинность авторов, которым приписывались эти книги, обрисовать обстановку, при которой созданы были эти «творения» и доказать подлинность и сохранность текстов.114 Этому посвятил Павел Александрович свою жизнь, и этот труд его был заключён в два объёмистых тома его научных изысканий с названием науки, которую он нам читал.115 Эти книги отразили его научный путь: от кандидата к доктору богословия. В своей области он был учёнейшим мужем. Знаток семи или восьми иностранных языков, которыми он пользовался для своих научных трудов, в том числе древнееврейского языка, он изучил громадную литературу, относящуюся к его предмету, в том числе труды знаменитых талмудистов. Стоит только просмотреть в его книгах многочисленные ссылки на труды последних, чтобы понять какой колоссальный груз самых разнообразных научных сочинений прошёл через его руки и был переварен его мозгом. Нет! Не только казалось, как выше уже отмечено, что Павел Александрович «нёс на своих плечах тяжёлый груз науки»; он нёс этот груз и на самом деле, и это было видно и по его фигуре, как-бы сжавшейся прижатой как-бы к земле, и по всем его манерам держаться в обществе и студентов, и профессоров.

Молодёжь всегда остаётся верной своей пылкой фантазии и стремлению мыслить образно. Видя Павла Александровича «человеком не от мира сего», грубо выражаясь, высохшей мумией, мы старались представить его молодым и не оторванным ещё от всего «житейского», в частности в качестве семьянина. Среди студентов на этот счёт бытовала молва, что он был в своё время женат, но пережил трагедию в семейной жизни, подобную трагедии Каренина в романе Л. Н. Толстого «Анна Каренина»: его покинула жена. Разлад с женой у него нарастал постепенно, по мере того, как он больше и больше погружался в свою науку и отходил от элементарных событий жизни и требований к нему как живому существу. Жена в сущности оказалась обречённой на одиночество и поставила перед ним дилемму: или-или. Постановку этой дилеммы молва облекла в такую форму, что будто бы благоверная, когда Павел Александрович делал обзор книг пророков, заявила ему: «или Амос, или – я», и когда последовал ответ – «Амос», – покинула его. Может быть, это и не так произошло, но факт остаётся фактом: жена действительно «во время оно» покинула Павла Александровича.

Может быть, по аналогии с этим происшествием наша фантазия давала нам повод представлять и несчастного Каренина похожим на Павла Александровича, правда, при допущении у него больших и оттопыренных ушей. Был и ещё один вариант метаморфозы его: стоило надеть на него одежду странника, и возникал образ Луки из драмы А. М. Горького «На дне».

ГАСО. Ф. р-2757. Оп. 1. Д. 402. Л. 52-63.

Михаил Иванович Богословский

Профессор, доктор богословия, действительный статский советник, Михаил Иванович Богословский116 был напарником Павла Александровича Юнгерова поскольку он читал лекции тоже по Священному Писанию, и продолжателем его дела, поскольку он читал лекции по Священному Писанию Нового Завета, а Павел Александрович – Ветхого Завета.

Михаил Иванович тоже завершал длинный путь изучения Священной Истории Нового Завета, подводил его, так сказать, под цоколь, подобно Павлу Александровичу, который то же выполнял по отношению к Ветхому Завету. Ещё в сельской школе ученики усваивали рассказы из Священной Истории применительно к тому, или иному двунадесятому празднику и заучивали тропари к этим праздникам. Во втором классе духовного училища они изучали Священную Историю Нового Завета в системе по учебнику. В семинарии в V кл[ассе] изучали Евангелие и в VI кл[ассе] апостольские послания. В академии ставилась задача углубить эти знания и привести их в соответствие с тем уровнем, который предъявлялся в просвещённый век к богослову высшей марки.

У Михаила Ивановича была та же забота, что и Павла Александровича, доказать подлинность священных книг Нового Завета, доказать подлинность принадлежности их тем авторам, которым они приписывались ортодоксальной традицией; доказать, что они были написаны именно в то время, которое указывала эта последняя, т. е. традиция. На пути ортодоксального освещения евангельских событий у Михаила Ивановича больше, чем у Павла Александровича Юнгерова, встречалось противников, которых ему нужно было сокрушить, раскритиковать, таких, как, например, Ренан, Штраус и др. В какой степени ему это удавалось, об этом речь будет ниже.

Михаил Иванович был, вероятно, ровесником Павла Александровича. Одновременно они начинали свою учёную карьеру, в ногу шли по пути роста, и почти одновременно вышли на линию докторов богословия. Докторская работа Михаила Ивановича, в которой изложена была в системе его наука, наука о Евангелии учёного богослова-ортодокса была выпущена в свет особым, более изящным, чем другие аналогичные работы, изданием.117

Михаил Иванович был невысокого роста, крепкого сложения. У него была пышная шевелюра седых волос, не послушная, не поддающаяся постоянной укладке, крупные черты лица. Особенностью лица являлась сильно припухшая, мясистая с сизым оттенком левая бровь, о происхождении которой знал, очевидно, только он один.118 Главной же особенностью всего его облика была не пропорционально по отношению к корпусу большая голова, что делало его похожим на гнома и, особенно в те моменты, когда он являлся в академию в своём полном чиновничьем облачении в мундире статского советника при шпаге и с Андреевской лентой, рассекающей его корпус по диагонали на перевес.119

Он был по натуре добрейшим человеком, из тех, у кого доброта характера светится в глазах, слышится в голосе и кажется, что излучается от всего их организма.120 Мы знали, что у него довольно большая семья, что он прекрасный семьянин, и это сознание как-то больше роднило его с нами и нам казалось, что в его отношениях к нам проглядывало тоже что-то отеческое. В том отношении он был ближе к нам, чем П. А. Юнгеров.121

В отличие от последнего, он не читал лекции по тетрадке, а произносил в форме живой речи и при том, не сидя на кафедре, а расхаживая по аудитории, что импонировало нам. Иногда он пытался при критике своих идейных врагов – Ренана, Штрауса и пр., принять позу строго[го] изобличителя, позу Савонаролы, но это явно не удавалось ему: всякое отступление его от обычного благодушного тона речи, от благодушного выражения его лица было просто ему противопоказано – было отступлением от его природы. Он сам это, очевидно, сознавал и в такие моменты обращался к аудитории лицом, на котором можно было прочитать просьбу поддержать его критику. В числе врагов Михаила Ивановича значился и Л. Н. Толстой. О нём он выражался так: «Ведь вот Лев Николаевич – великий писатель, а взялся ревизовать Евангелие, кромсать его по своему вкусу и создавать своё Евангелие». Он явно старался смягчить свою критику Толстого, высказаться, так сказать, прикровенно, приближаясь к «эзоповскому языку». Только однажды он не сдержался и выступил против Толстого с открытым забралом. При изложении истории брака в Кане Галилейской, на котором, как говорится в Евангелии, присутствовал Христос со своей Матерью и своим присутствием, так сказать, освятил его, Михаил Иванович сделал экскурс в сочинение апостола Павла, где говорится о тайне брака: «Тайна сия велика есть, аз же глаголю во Христа и во церковь». После этого он перешёл к одному высказыванию Толстого на брак, явно отдающему сильно крайним ригоризмом, а именно, когда он высказал мысль о том, что супружеские отношения в браке, освящённые церковью, если они не сопровождаются деторождением, являются одной из форм разврата. В большом волнении и запальчиво Михаил Иванович сказал по этому поводу в адрес Толстого: «Хорошо ему об этом так толковать, когда ему исполнилось восемьдесят лет!» Старик был просто смешон в этот момент, забыв, очевидно, что сам-то он был по возрасту на уровне Толстого.122