Еще в классе обнаружилось два Савелия – они, как Бобчинский и Добчинский, сидели рядышком на последней парте справа и беззлобно таращились на меня всеми своими прыщами. Непонятно, почему Пузырь не предупредил о такой оказии – два Савелия, и оба с прыщами, – видимо, хотел сделать сюрприз.
Может быть, вы подумали, что я вру – сразу два Савелия в одном классе – кто в это поверит! Иной раз на всю школу ни одного приличного Савелия не наберется, а здесь сразу два. Фантазерка ты, Ниночка, и идеалистка, – скажете вы. А вот и нет, никакая не идеалистка. Жил же раньше под нами – в смысле под нашей с бабулей квартирой – на первом этаже Варфоломей. Знаю, знаю, вы мне ответите: во-первых, он был один, двух Варфоломеев бабуля уж точно не выдержала бы, а во-вторых, он был не Варфоломей, а Федя. Но бабуля, а с бабулиной легкой руки и весь наш одноподъездный дом называли Варфоломея исключительно Варфоломеем. Врать не хочу, но, по-моему, он откликался. А собственно, было так: Варфоломей – добродушный такой увалень старше меня лет на шесть – ну, да, когда я училась классе в пятом, он был уже студентом – и вот тогда-то, курсе на первом, Варфоломей и проявился во всей своей красе. То ли родители у него на раскопки уехали – они вроде археологи были, то ли они оглохли сразу на все четыре уха, но факт остается фактом: как-то теплой майской ночью Варфоломей (он тогда еще не был Варфоломеем) врубил диско – да-да! не рок, не фанк, а самое что ни на есть старинное разухабистое «БОНИ-М».
– Ра-ра-РаспутИн – лА-ла-лА-ла – Рашн Квин, – колотилось снизу в пол, так что страшно было смотреть на сейсмическую активность ковра.
Я не знаю, наслаждался ли Варфоломей один или с гостями – вибрацию РаспутИна не смог бы перекрыть ни один танцпол, но РаспутИн и прочий «БОНИ-М» ЖАРИЛИ всю ночь. Мне, если честно, даже нравилось, но утром бабуля, дождавшись Варфоломея в подъезде – прямо возле его квартиры, строго и с достоинством сказала:
– Вы мне это, Варфоломей, прекратите!
– Я не Варфоломей… – оробел Варфоломей. – Я Федя. – И затравленно оглянулся на меня.
– Вар-фа-ла-мей! – отчеканила бабуля безапелляционным тоном.
А когда бабуля говорит таким тоном, любому – и даже Варфоломею – ясно: возражать не стоит. И поскольку Варфоломей не возражал, он постеснялся спросить о причинах своего нового имени – а то бабуля рассказала бы ему про Варфоломеевскую ночь и как католики перерезали всех гугенотов. Но, может, Варфоломей «Королеву Марго» читал, потому и не спрашивал…
Но что вы думаете, Варфоломей утихомирился? Ничуть. В ту же ночь продолжились католически-гугенотские страсти по РаспутИну. И тогда на следующий день бабуля не стала встречать Варфоломея на лестнице – вот еще – снова?! – это не в стиле моей бабули! Она спокойненько отправилась к себе в редакцию – бабуля работала литературным редактором в одном толстом журнале, а вечером вернулась с таким вдохновенным и сосредоточенным лицом, что стало ясно: стратегия грядущей Варфоломеевской ночи уже продумана, осталось только постичь все тонкости тактики. И где-то к одиннадцати часам вечера – только началось «Ра-ра…» – бабуля села за фортепиано. Боюсь соврать, но мне кажется, в платье и даже в туфлях лодочках. Ну а прическа у бабули всегда была что надо – даже не сомневайтесь: представьте себе балерину на пенсии – ну или графиню – не подумайте, ни балериной, ни графиней бабуля не была, просто вид такой. Устроившись за фортепиано, бабуля окинула меня эдаким светским взглядом и сказала: «Совсем ты у меня невежда – не знать ни одного танца – ни вальса, ни фокстрота… да что там – ни одного па из “па-де-катр” – это позор! Прежде всего мне позор! Что сказал бы дед Андрей!» И мы с бабулей обе посмотрели на стену – на фотографию деда Андрея. Но дед Андрей – в военной форме и с зачесанными назад светлыми волосами – только смеялся на нас светлыми-светлыми глазами и был, как всегда, как-то по-киношному красив. И вот под одобрительный взгляд деда бабуля сначала наиграла мелодию, а потом вышла из-за пианино и показала несколько движений – вот так, да-да, так… ладно, сейчас главное – поймать дух танца, точность придет потом, а пока… марш надевать туфли – нет, нет, обязательно те, с каблучком! – снимай ковер – да, да – просто сдвинь его в сторону – и…
Бабуля покрепче уселась на табурете перед пианино – и…
– Полька-бабочка! – вдруг взревела бабуля.
Я вздрогнула – честно, вздрогнула, – и бабуля как шандарахнет по клавишам… И еще, и еще… и мне: «А ну, Нинка, иди!»
И я пошла! Я не уверена, точно ли это была полька-бабочка или какой иной полонез, но я пошла! Вот это, скажу я вам, был танец – даже не сомневайтесь, какой танец! В общем, пианино гремит, я скачу, каблуками наяриваю, еще, конечно, что-то ору… И тут – о чудо! – Ра-ра-РаспутИн затих. И по всему нашему одноподъездному дому разлилась тишина – даже телевизоры везде повыключали, чтобы не пропустить ни одного па нашей свирепой польки-бабочки.
В наши политкорректные времена бабулю уж, конечно, лишили бы всех родительских прав, а меня бы отправили в колонию для трудновоспитуемых подростков. Ну и кому бы от этого было хорошо, спрашивается? А? Явно – не соседям: они ведь только сначала замолчали вместе со всеми своими телевизорами, а потом очень даже поддержали наш танец – прямо как футбольные болельщики – криками и барабанной дробью по батарее. Особенно старался какой-то пронзительный старушечий голос с верхнего этажа: «Давайте, девки! Вжарь, Нинка!» Кажется, это была тощая такая генеральша – в нашем доме жили семьи военных. Мой дед ведь тоже полковник – только он умер за несколько месяцев до рождения – нет, не моего рождения: моего папы.
Вы, конечно, скажете: это слишком красивая и изысканная история, чтобы быть правдой! Это, скажете вы, даже не история, а почти рождественский рассказ – пусть и майский: таких чудес с исправлениями меломанов и Варфаломеев в жизни не бывает. А я вам отвечу: спросите жильцов одноподъездного дома № __ в ***-вом переулке, спросите, как звали того парня – он, кажется, переехал, – того парня с первого этажа, который повадился было слушать «БОНИ-М», а потом как отрезало? Ну скажите, как его звали? И вам ответят – Варфоломей…
Так что я в известном смысле закалена – меня сложно напугать каким-нибудь новым Варфоломеем. Но два Савелия – это, знаете ли, даже для меня чересчур.
– А Алена Дмитриевна скоро вернется? – Савелий – тот, который слева, явно не хотел меня обидеть, он просто по-детски интересовался, где хорошая тетя Алена.
– А разве вам не сказали, что у вас теперь я?
– Как?! Насовсем?! – Мила округлила глаза и слегка полуоткрыла рот – совсем как в Голливуде, когда, даже если выключен звук, видно, что произносят разочарованное WOW. Мила явно гордилась своим WOW: в сочетании с загаром и коротенькой маечкой в принтах оно смотрелось почти естественно.
– Ну, надеюсь, все-таки не насовсем. – Я посмотрела прямо в Милины глаза: «Удавись со своим WOW» должна была прочитать Мила в моем взгляде. Мила прочитала, уверяю вас, прочитала. – Не насовсем, а на девять месяцев – до июня. «У тебя, может быть, дом почти на Рублевке, – продолжала я смотреть в Милины глаза, – а еще папа с автомобилем с откидным верхом и мама с платьем от-не-знаю-хрен-кого… но тебе никогда не стать героиней фильма. Максимум – подленькой соперницей/подружкой главной героини… И даже если главная героиня в полной жопе или у нее, скажем, всего одна приличная юбка, она все равно – героиня, потому что она… потому что у нее…»
Я не могла придумать, «что она» или «что у нее», но что она героиня, чувствовала точно. Не отводя глаз, я выдержала паузу и повторила:
– До июня… если мне не надоест. – Лениво сморгнула и снова вдавила взгляд в Милины зрачки.
– А если нам надоест… что у нас учитель с «Пошехонским уездом Чацкого»? – Мила не сморгнула.
Меня как будто ударили под дых.
– Жалуйтесь, то есть стучите. – Я, не выдыхая, слегка пожала плечами и только теперь медленно и не глядя посмотрела на остальных. – А еще читайте Жуковского. Это задание ко вторнику, если кто не понял. Всего хорошего.
И, взяв старенькую сумку модели BIRKIN – единственную мою поддержку в мире юного подлого гламура, пошла к двери, чувствуя, как смешки ударяются в мою выпрямленную спину. И только выйдя из аудитории, выдохнула.
2
Сентябрь, последняя неделя
Страшно доски затрещали;Кости в кости застучали…***О милых спутниках, которые наш светСвоим присутствием для нас животворили,Не говори с тоской – их нет,Но с благодарностию – были…В. А. ЖуковскийЯ была уверена, что Пузырь вечером позвонит и, вежливо покряхтывая, сообщит, что чудесным образом нашелся преподаватель, который по совершеннейшему недоразумению не смог выйти в эту пятницу, но уже готов ко вторнику, и вообще – готов. Но вечером Пузырь не позвонил. Не позвонил он и в субботу, и в воскресенье. А! Так выходные же – догадалась я, позвонит в понедельник – и снова улеглась на диван – лицом к стене, как Гоголь. Но к концу воскресенья я устала лежать и пошла на кухню курить. Я поставила круглое зеркало на стол рядом с пепельницей, закурила и уставилась на себя. Сказать правду? Я себе нравлюсь. Не знаю, признак ли это нарциссизма, инфантилизма, шизофрении или еще какого-нибудь проявления неординарности, но зеркало меня успокаивает, даже если у меня распухшее и красное от слез лицо или, наоборот, синие круги под глазами – от недосыпа, пачки сигарет на голодный желудок… так вот, мне нравятся и мои зеленые от слез глаза, и наоборот – благородная синеватая бледность лица – очень, очень утонченно! Нет, вы не подумайте – я не то чтобы в восторге от своего носа или подбородка, мне просто нужно видеть, что это я. Как будто что-то родное, что ли. Ну да: я испытываю к себе родственные чувства. Вы меня, наверное, спросите: а неужели, Нина, тебе не хочется, чтобы у тебя – светлые волосы, тонкая талия, высокая грудь… Теоретически – да, но, если по правде – не очень: мне как-то жалко будет вон ту в зеркале с каштановыми волосами – с челкой и хвостом. И чуть-чуть – едва уловимо – лопоухую. Я смотрю в зеркало и время от времени говорю себе: это я. Или нет, даже не так. Я говорю себе – это, Ниночка, ты. У тебя, Ниночка, закончились сигареты, а еще ночь впереди. И даже если ты выпьешь валерьянки, ты все равно не заснешь – на голодный желудок не заснешь… Бабуля говорила – нищий приснится… И тогда – без чего-то двенадцать – я пошла за сигаретами. Раньше я бы ни за что не вышла из дома в двенадцать, да и в десять тоже. Дело в том, что я до смерти боюсь подъездов, лестниц, лифтов – лифтов даже больше, чем шорохов и шагов за спиной, но сейчас мне лифт не нужен – я ведь снова на втором этаже, и можно снова бояться лестничных пролетов. Но не сейчас – сейчас мне все равно, и я выхожу из гулкого подъезда на залитую лунным светом улицу – там только запах остывающего асфальта, пыльной листвы и вытоптанного газона, щедро сдобренного собачьей мочой, а еще – в нескольких шагах от подъезда – табачный киоск с тускло светящимся окошком. Безмолвная рука в окошке забирает деньги, кладет пачку сигарет и сдачу на блюдечко для мелочи.
Вдруг я ощущаю сзади чье-то присутствие и резко оборачиваюсь: бомжиха с одутловатым и синим свирепым лицом уставилась на сдачу. У нее настолько ненавидящее лицо, что мне очевидно: она бы себе ни за что не подала. Непонятно, зачем просить с таким лицом, да еще в полночь. Я, взяв сигареты, отхожу от окошка, чтобы она могла забрать сдачу, и иду к подъезду.
– Выпить хочешь? – раздается сзади сиплый, неожиданно сильный, почти мужской голос – первый голос, услышанный мною за два дня.
Я останавливаюсь.
– Нет, пожалуй, нет. Спасибо. – И, не оборачиваясь, захожу в подъезд.
Вернувшись домой, я – перед зеркалом – выкуриваю сигарету, потом навожу на него суровый палец и пафосно, как герой плаката «Ты записался добровольцем?», говорю: «Ты выдержишь!» И иду спать.
В понедельник утром Пузырь не позвонил. И днем. К ночи стало ясно: придется идти. Идти не из-за бедных богатых детей – бедным богатым детям я бы предложила идти самим – в известном всем детям направлении. И не из-за Пузыря и его папы – да пошли они тоже! Деньги! Вот высокая побудительная причина занятий во вторник. Если занятие будет сорвано, меня уволят – и нечем будет отдавать долг Пузырю.
Итак, ночь и Жуковский. О чем, Нина, говорит тебе это имя? А вот о чем: Василий Андреевич. Первый русский романтик. Переводчик. Без Жуковского мы не имели бы Пушкина. Элегии. Баллады. «Светлана». «Людмила». «Лесной царь». Все. Дальше Жуковский молчал. И я обратилась к записям. В спасительной тетрадке было: «Лирический герой – юноша-поэт, певец… синтез добра и красоты» (это что за хрень?!), «Жуковский – гробовых дел мастер» (?!!!!!). А! – это про «Людмилу» – там же мертвецы, – успокоилась я. И еще какая-то тайнопись – поэзия намека, полутона в «Невыразимом», псих.пейзаж. Неужели я это писала? В семнадцать лет?! Под диктовку бабули, но – я и псих.пейзаж? Мистика! В Алениных записях и того страшнее – мотив воспоминаний и идея двоемирия – причем подчеркнутая двумя красными чертами. Ну и на черта мне эта идея, да еще и подчеркнутая двумя чертами? Что мне с нею делать?.. Нужно, нужно было забрать у Мити компьютер… Но кто знал, что у Алены будет только двоемирие… И я пошла к полкам за томиком Жуковского. Слава богу, есть предисловие – куцее, но есть…
Наверное, я все же заснула, поскольку в десять утра я подскочила от будильника…
– Пришла! – разочарованно протянул Савелий слева – тот, что повыше и посветлее. – Говорил же – валить надо – а вы: еще пятнадцать минут…
– Что, эксперимент продолжается? – Мила, с распущенными по плечам волосами, в белоснежных джинсах на бедрах и коротеньком черном топике, медленно перевела скучающий взгляд с моей невыспавшейся физиономии на мою юбку. Мила на секунду задержала глаза – а, все та же юбка-карандаш! Надо же, какая пошлость – лениво отвернулась.
Вот стерва! Нет – чтобы на блузку – блузка-то другая! В тот раз была белая с длинными рукавами, сегодня белая с короткими. Вот спросите любую специалистку если не по гламуру, то по дресс-коду – особенно такую очень умную специалистку со сладкими круглыми глазами и – почему-то – локонами по бокам круглых щек, спросите ее, как быть, если у тебя ни хрена, а нужен деловой стиль? И специалистка, щуря глаза и поджимая неестественно пухлые губы, скажет: если ни хрена, то – блузка! Блузка – вот спасение благородной, но временно стесненной в средствах барышни с необыкновенно богатым внутренним миром. Или, совсем уж на худой конец, – шарфик – конечно, лучше бы от Диор… а в следующий раз – пиджачок. Но все сразу – ни-ни: нельзя выдавать весь гардероб на-гора, тем более если его, гардероба, нету… Я и отложила к пятнице на шарфик, несмотря на то, что я их – шарфики – ненавижу. Теперь – все! Эксперимент не удался! Никаких шарфиков! В пятницу выхожу а натюрель, то есть в джинсах, а если кому не нравится, пусть увольняет. За дресс-код, а не за профнепригодность. А деньги я пока вернуть не могу.
В воздухе аудитории висело что-то нехорошее. Какое-то напряжение с выжиданием, нет, скорее не напряжение с выжиданием и даже не опасность с подвохом, а подлость с поражением. Я еще не знала, какая именно подлость, но что за ней следует поражение, было очевидно.
– Итак, Василий Андреевич Жуковский, – начала я восхождение на Голгофу, – первый русский романтик. Без Жуковского, как сказал Белинский, мы не имели бы…
– Нина-Серафимна! Извините, что перебиваю… – из-за парты поднялся Карен. – Я вот не понимаю, а почему Жуковский – романтик, а не сентименталист?
Вот оно! Началось. Вот что висело в воздухе! Сентиментализм! Его у меня в тетради не было. И у Алены – тоже. Нет, конечно, что-то всплывало: Ричардсон, Руссо… А! Жуковский переводил Томаса Грея – вспомнила я куцее предисловие к сборнику стихов.
– Безусловно, раннее творчество поэта связано с сентиментализмом, – с облегчением начала я. – Особенно это чувствуется в элегии «Сельское кладбище», которая…
– Нет, это-то как раз понятно, – поднялся Червячила. – Ясно, что романтизм Жуковского – его еще называют предромантизмом или созерцательным и даже пассивным романтизмом – генетически связан с сентиментализмом. Но что нам дает основания – помимо мотива вещего сна, а также психологического пейзажа – относить творчество художника к романтизму? Что дает нам эти основания?
Сволочь-сволочь-сволочь! Вот что дает основания. Натуральная созерцательная сволочь, если не сказать – пассивная!
– Да, Нина Серафимовна. – Зоя, не вставая, как-то особенно уважительно выпрямила и без того прямую спину. – Я понимаю – романтизм Лермонтова и Байрона, там тема демонизма, там герой-бунтарь… А при чем тут Жуковский? Он ближе к Карамзину. – И Зоя посмотрела на меня ясными серыми глазами.
Карамзин?! Нет, ну ясно было – гаденыши, но чтобы настолько подонки – Карамзин?!
И встал Вася. Вася важно встал и с достоинством изрек:
– Да, я считаю, что Жуковский продолжил традиции Карамазова.
– А не Карамазовых? – радостно всхрюкнул Карен. – Может, братьев Карамазовых?
Васино лицо выразило секундную задумчивость. «А может, братьев?» – читалось на Васином лице.
– Сестер! – закричал Савелий-справа. – Сестер Карамазовых!
Надо отдать должное Васе – Вася заржал первым, просто от радости, что неизвестных ему Карамазовых оказалось так много.
Если у возраста и есть преимущества – а я уверена, что их нет, так вот, если у возраста и есть преимущества, то это умение не вестись на Васю. Юность на Васю ведется – и ржет вместе с ним, предоставляя мудрой зрелости возможность сгруппироваться, оценить расстановку сил и продумать стратегию боя… Нет, а вот интересно, кто все-таки придумал… Кто срежиссировал? Ясно же как день: эти юные литературоведы – вместе с Жуковским и Карамзиным – меня сделают: готовились, паскуды. И не одни, а с репетиторами, так и вижу: «Иван Иваныч, а можно повторить Жуковского?» И записывали, гаденыши. И Вася записывал – вместе с Карамазовыми и записывал. Но кто вдохновитель и руководитель?.. А если заглянуть с другой стороны – со стороны человеческого характера – в чьем характере, Ниночка, замечается склонность к подобного рода инсинуациям и провокациям? А, Ниночка? Углуби внутрь себя тяжелый запрос и ответь! И я углубила и ответила: в моем! В моем характере наблюдается склонность к разного рода инсинуациям, провокациям, подначиваниям, намазываниям доски мылом (в пятом классе), массовому мычанию (тогда же). Это когда все мычат с закрытыми губами, и училка сходит с ума от злости, подбегая по очереди то к одному, то к другому, а тот перестает мычать – не дурак же!.. Но какая, в сущности, подлость: ведь это я сейчас должна на задней парте смеяться вместе с Васей, нет – лучше Васи, вместо Васи… Ну что, Вася, отсмеялся? Вот и хорошо, я готова:
– Итак, о романтизме. – Я делаю вдох и – на широком выдохе: – Я счастлива, что вы столь самостоятельны. Поэтому – самостоятельная. Прямо сейчас. Тема – сопоставительный анализ баллад «Людмила» и «Светлана».
– Это подстава! Нечестно!!! – в Васином вопле звенит детская обида.
– Еще как нечестно, – злорадно соглашаюсь я, – но… знаете что?
– Что? – с надеждой выдыхает Вася.
– А вот что: доставайте листы, убирайте тетради, и – время пошло: тридцать минут.
– Дешевый ход, – хмыкнул красивый внук известного дедушки.
А он без дураков хорош собой – эдакий Джек Лондон или Айвенго: светло-русые волосы, прямой честный нос, твердая линия подбородка и, главное, открытый взгляд серо-голубых глаз.
– Зато действенный, правда? И у меня есть тридцать спокойных минут. Да, можете в виде тезисов или даже развернутого плана – на полноценное сочинение времени нет. И самые одаренные могут вспомнить про «Ленору»: ее Жуковский написал уже в Германии.
Ленору я взяла в том самом куцем предисловии и теперь, честно говоря, очень ею гордилась…
– А можно сдать? – Виолетта, в длинной голубой юбке с воланами – прямо по подолу, как у какой-нибудь Гретхен, не дожидаясь моего ответа, подошла и положила работу на мой стол. – Я уже написала. – И Виолетта с видом скромницы засеменила назад за парту к своей лучезарной кудрявой соседке Маше.
А! Наверное, Маша и есть дочка саксофониста.
Я взяла Виолеттину работу и пробежала ее глазами.
– А можно вслух? – Зоя с завистью смотрела на меня: видимо, моя физиономия просияла удовольствием.
Работа Виолетты порадовала меня своим лаконизмом.
– Ну, если автор не возражает. – Я взглянула на Виолетту, но та продолжала пребывать в образе Гретхен с воланами и не считала нужным на меня реагировать. И тогда я прочитала вслух:
«В элегиях Жуковского главный герой – юноша. Он поэт, поэтому он читает надписи на могилах. В балладах наобород девушки. Это Людмила и Светлана. Людмила плохая, потому что не слушаится маму, а мама права, потому что жених Людмилы мертвец. А Светлана наобород хорошая, поэтому ей снится сон. А Людмила уежает с мертвецом в новый дом, который гроб. Страшно видеть своими глазами как приежает мертвец. И в “Лесном царе” тоже страшно видеть своими глазами, как умирает младенец. А еще была Ленора, но она немка».
Не успела я дочитать про немку Ленору, как началось! Вася вскочил и стоя приветствовал Светлану, Людмилу и особенно – Ленору:
– Вот это готика! – восхищался Вася. – Своими глазами! Страшно смотреть! Круто!
Васин восторг поддерживали оба Савелия и лучезарная кудрявая Маша.
– Тихо все! Слушайте! – вдруг закричала Маша. – Поняла! Людмила, Светлана и Ленора – это… – Маша даже зажмурилась от счастливого озарения. – Я знаю, кто это… Тихо все! Это – сестры Карамазовы!
– Д-а-а-а-а-а-а! А-А-А! – жахнуло на всю аудиторию. Гоготали все, и даже, кажется, Червячила.
– Да что же это такое! – Виолетта прижала ладони к щекам и в ожидании защиты посмотрела на меня.
И тут я тоже расхохоталась: я вспомнила, что у Жуковского было еще «Двенадцать спящих дев» – в книжке с очень красивыми иллюстрациями. Папа мне подарил эту книжку на день рождения – в мягком переплете, но большую и на глянцевой бумаге. Кажется, мне тогда исполнилось шесть. Эти двенадцать дев на иллюстрациях были совершенно восхитительны и все как одна похожи на Офелию с картины Россетти – ну, вы знаете – как Кайли Миноуг в клипе Where the wild roses grow… Выходит, тоже – все двенадцать – Карамазовы.
– Знаете что! – Виолетта отняла ладони от щек и посмотрела на меня с ненавистью. – Вы… Вы… Я готовилась. Сама… А вы… Вы же ничего не объяснили… – У Виолетты вдруг некрасиво задрожали тонкие розовые губы, на лице начали проступать розовые неровные пятна, и она расплакалась.
И тогда я разозлилась – нет, я же еще и виновата! Не Карен, не Вася с Савелиями и не Маша, а я! Нет, ну нормально: мне устраивают пытку с Карамзиным, мне вынимают душу сентиментализмом, а потом – мне же! – пытаются внушить комплекс вины: а как же – довела, кобыла, маленькую девочку!.. Знаете, такой самый изощренный тип садизма – на него способны только женщины – неважно, маленькие они девочки или немаленькие уже тетеньки… девочки, пожалуй, самые подлючие: дескать, только представьте себе, каким чудовищем должен быть тот, кто вызвал эти слезы… Да эти девочки, эдакие цветочки в юбочках и бантиках… и на хрена она надела эту юбку в воланах? Ей пошла бы джинсовая мини… рюшечки, воланчики, а сами… да такие девочки, да знаем мы таких девочек, да это… – и вдруг я замерла от ужаса, потому что снова вылетела она – разъяренная Нина-Серафимна. Но если в пятницу Нина-Серафимна была лишь невежественной бабищей с чудовищными прорехами в области словообразования, то сегодня – во вторник – она развернулась во всю свою кровожадную мощь: выпустив наманикюренные когти, Нина-Серафимна неслась, чтобы вцепиться – нет, на этот раз не в меня! – в Виолетту. Нина-Серафимна оказалась пожирательницей маленьких сереньких Виолетт.
– Какая гнусность! – воскликнете вы, – какая гнусность подставлять под удар Виолетту! И тебе, Нина, не стыдно? Тебе не жаль Виолетту?
– Нет! – отвечу я вам. – Мне не жаль Виолетту. Мне хочется одно: чтобы прекратилось это «И-И-И» – на одной ноте. Чтобы перестала подергиваться эта тощая шея с розоватыми нервными пятнами.
Виолетта время от времени останавливалась, но лишь затем, чтобы сглотнуть, набрать воздуху и продолжить свое душевынимательное «И-И-И»… Так ненатуральный плач маленьких детей вдруг обрывается злой паузой – чтобы разлиться мощным и широким «А-А-А». Так вот: Виолеттино «И-И-И» было усеченным «А-А-А».
Ненавижу, когда публично ревут. Пусть искренне, пусть от души, но раз на зрителя – значит, ревут в назидание, то есть со смыслом. А настоящие слезы не бывают «зачем», они могут быть только «почему». Не знаю, как предпочитаете реветь вы, но я как-то не люблю это делать при посторонних. Нет, поймите меня правильно: я говорю именно о том, чтобы реветь – ну, может быть, еще плакать или рыдать, а не о том, чтобы хныкать, кукситься, гундосить, скулить или канючить. Это – пожалуйста, сколько угодно, как же без этого, это мы умеем.