…Мне пять или шесть лет. Я стою на кухне и монотонно веду «Не поеду, не поеду, не поеду…» Я знаю, что ни крики, ни рыдания не подействуют: бабуля просто подождет, когда я закончу, даст мне стакан воды, а потом спокойно скажет: «Ну все, Ниночка, собирайся! Папа сейчас приедет». И мы с бабулей спустимся вниз – к подъезду нашего одноподъездного дома, где уже будет ждать папа. Он – маленький, худенький, похожий на студента – непонятно, в кого я такая длинная, – стоит и смущенно улыбается рядом со своей старенькой грязно-бежевой «копейкой», и я сяду в папину «копейку», и мы приедем на Проспект Вернадского к папиной тихой и тоже постоянно смущающейся жене Ане, и миниатюрная беленькая Аня в каких-то учительских очках два дня меня будут спрашивать – а почему, Ниночка, ты не доела клубнику? А тебе что – не понравилась окрошка? И я буду есть – чтобы не было таких укоряюще-виноватых глаз папы. И я буду ждать, когда мы снова сядем в папину старенькую «копейку», чтобы наконец вернуться к бабуле.
А если канючить – «Не поеду, не поеду, не поеду», бабуля сначала гневно раздует ноздри, а потом, не глядя в мою сторону, позвонит папе и скажет: «Ну, возьмешь ее на неделе – а то она вам за два дня душу вынет. И в кого такой характер?»
Я люблю, когда так говорят – только не бабуля, а чужие, и даже не говорят, а просто смотрят: «Ужасный ребенок!.. Но что вы хотите – расти без матери». Это лучше, чем плаксиво-сочувственное «Бедная девочка!» и пытливый взгляд – заплачу или не заплачу?..
– Виолетта! – я изо всех сил не замечаю набухающих слезами, виноватых глаз кудрявой Маши. – Виолетта! Я, наверное, не должна была читать вашу работу вслух… Больше не буду. Мы вообще больше не будем читать работы вслух. А жаль, ведь в некоторых, – я беру в руки листок Червячилы, – в некоторых есть важные вещи. И если бы некоторые не возражали, – я кинула взгляд на Червячилу, тот пожал плечами, мол, давайте, я не против, – я бы зачитала – просто чтоб все записали. Но – раз нельзя, то нельзя.
– Ой, а можно? – Зоины глаза загорелись любопытством. – Интересно же сравнить… Только мою не читайте! – И Зоя засмеялась.
– «Основу баллад Жуковского составляет поэтика ужасного…» – начала я вслух…
Господи, чего только в Червячилиной работе не было! Если честно, уверена, что и вам не повредило бы услышать про мотив вещего сна, про «бродячие сюжеты» – от Бюргеровой «Леоноры» до «Линор» Эдгара По, про то, что Светлана – прототип пушкинской Татьяны… но вам же будет скучно – вам подавай покороче, чтобы сразу и образ, и идея. Как у Виолетты.
Виолетта уже успокоилась – толку-то реветь – никто же не смотрит! и сидела с обиженным видом. И тогда я – я, Ниночка, а не Нина-Серафимна – я не сдержалась и дожала свою победу:
– Виолетта! Давайте условимся – никаких эмоций, я не про слезы, а про сочинение: только анализ текста. А страшно вам видеть своими глазами, как умирают дети, или не страшно, – это никого, поверьте мне – никого не интересует.
И все-таки, когда я произносила последние слова, она вылезла – на этот раз не стремительная, а лениво-циничная и криво ухмыляющаяся – Нина-Серафимна. Беспринципная, но назидательная. Не имеющая собственных убеждений, но не верящая в искренний сентиментализм маленьких Виолетт. И тогда я сказала – нет, не для Виолетты, а чтобы исчезла Нина-Серафимна с ее грязным имморализмом, если не сказать житейским ницшеанством, я сказала:
– Просто литература – это никакая не школа жизни… Мы не будем с вами рассуждать о добре и зле, о поисках смысла существования и прочей галиматье. Нам нужно тупо написать сочинение. И поступить. Так что – сухой анализ текста. И больше ничего.
– Это неправильно! – тихо произнесла, не поднимая глаз, Виолетта. – Так нельзя.
Хотите совет? Если до конца рабочего дня куча времени, а вы не знаете, что делать – разбирайте стихи. Берите стихотворение – и дуйте прямо по схеме: основные мотивы, образ лирического героя, лексический строй, метафоры… Даже если вы этого стихотворения раньше в глаза не видели или не помните – такое тоже вполне может случиться, не тушуйтесь: непосредственно на месте все и увидите, а не увидите – вам подскажут – не из человеколюбия – о нет, на это не рассчитывайте! – из инстинкта самосохранения – иначе ведь снова могут дать самостоятельную – на столе только лист и ручка, книги и тетради – убрать. А тут стихотворение в напечатанном виде лежит себе в книге на столе, и всем это нравится, особенно Васе: в стихотворении, оказывается, можно обнаружить массу интересного – и даже аллитерации. Аллитерации – это скопление согласных, как сказал Червячила.
– Ты рвеШШШься, ты воеШШШь, ты волны подъемлеШШШь, – самозабвенно шипит Вася.
Вот вы умеете громогласно шипеть? А Вася умеет, и все-все-все, и даже презрительная Мила, отдали должное Васиному умению. Все сказали Васе: шипи, Вася, тебе нужен поставленный голос, ведь ты собираешься стать футбольным комментатором.
– Я хочу стать прототипом Василия Уткина! – гордо объявил Вася, когда я в очередной раз, совершенно искренне, похвалила его аллитерации.
– По-моему, не получится, – засомневалась я. – Если наоборот – в смысле пусть Василий Уткин станет вашим прототипом, то это очень даже может быть. – Я хотела добавить, что Василия Уткина даже просить об этом не придется, но не успела, так как Вася принялся возмущаться по поводу того, что у него отнимают мечту:
– Вы ничего не знаете про прототип! Червячила, скажи ей!
Но Червячила неожиданно поддержал меня: он встал и, ни на кого не глядя, отбарабанил как по писаному:
– «Прото» – значит «первый», «первичный»: например, протоплазма – это до плазмы. Прототип – это как бы первый тип, «пратип». Значит, Уткин – это прототип Васи. – И Червячила сел, оглянувшись, разумеется, назад и вниз, за свой тощий зад.
Вася и я, да и все-все-все смотрели на Червячилу с робостью: господи, где же он всего этого понабрался? В смысле, что же это за детство у человека было, если он уже в шестнадцать лет все знает про прототип и протоплазму? И что с ним дальше-то будет? А действительно, что? – задумалась я. А вот, наверное, что: Червячила может вырасти и стать
ученым-филологом;
сексуальным маньяком – пока, правда, неясна специализация сексуального маньяка;
модным тележурналистом / редактором глянцевого журнала;
алкоголиком / писателем.
Конечно, возможны и варианты – пункт первый запросто может объединиться с пунктом вторым – ибо почему бы филологу не быть сексуальным маньяком. С другой стороны, что может помешать тому же филологу или журналисту посвятить себя писательскому ремеслу или алкоголизму, поэтому пункт номер четыре, безусловно, вполне может слиться с пунктом номер один и пунктом номер три, но уж, разумеется, никак не с пунктом номер два. Потому что алкоголики, как я слышала, редко становятся сексуальными маньяками, а происходит это, вероятно, оттого, что алкоголики обладают той широтою натуры, которая позволяет им уходить в мир мечтаний и грез, а также воспоминаний о прошлом, что граничит со сновидениями и даже творчеством, а творчество уже само по себе извращение и не нуждается в дальнейших перверсиях и девиациях. И тут меня осенило:
– Двоемирие! – заорала я. – Точно! Вот почему романтик! Дво-е-ми-ри-е! Есть второй мир – идеальный. Жуковский верит в идеальный мир. Понятно вам?
– Господи, что ж так пугать! – картинно вздрогнула Мила. – Раньше надо было. Сейчас-то чего.
…Вы умеете писать рецензии на сочинения? Нет, не так чтобы: «Тема не раскрыта» – и подпись, или: «Два» – и подпись, или: «Что за бред?», «Вообще козел?» – так и я умею, а так, чтобы любой козел понял, чего у него в работе недостает, а если даже и достает, то все равно козел. И еще чтобы тройная дробь – это когда в первой графе указано количество орфографических ошибок, во второй – пунктуационных – это запятые и прочие тире, а в третьей – стилистических.
– Последнее самое сложное, поскольку тут могут быть ошибки, а могут быть и погрешности, то есть шероховатости и корявости – вот их, – Пузырь, в сером костюме с блеском, в голубой рубашке и розовом галстуке, бросает на меня начальственный взор из-за массивного стола, – их надо подчеркнуть волнистой чертой, но в дробь выносить нельзя. И оценки пока не ставь. Просто «см».
Мы с Пузырем сидим в святая святых – кабинете профессора Барыбина. Кабинет что надо: посредине огромной квадратной комнаты лениво поблескивает красновато-коричневый левиафан – внушительных размеров стол, полукругом выступающий прямо на вас, когда вы входите в дверь, – после того как преодолеете страх и робко постучите. А после того как ваша робость перейдет в умеренный административный трепет и вы сядете на краешек стула перед начальственным столом, вы сможете осмотреться. Вы заметите и шоколадно-коричневый кожаный диван по левой от вас стене, и тощую меня – с челкой и хвостом, сидящую на диване. Вы поймаете себя на мысли, что где-то подобное уже видели… Ну конечно! Кабинет военачальника Жукова или даже товарища Сталина – если доверять отечественному кинематографу… ну и, разумеется, если убрать тощую меня, ксерокс, компьютер и огромный телеэкран, размазанный по правой от вас стене.
– И вообще, никто же не сказал, что ты обязана проверить к следующему занятию, да хоть через неделю – типа ты занята, много разных дел, лекции… Кстати, а не хочешь походить к декану, он же читает на подфаке – сам, ну а даже если кого из аспирантов попросит, какая разница? А? Мысль!.. Да, а как у тебя с деньгами? – Пузырь заботливо замигал на меня розовыми веками. – Нет, нет, я не о долге. Тут такая тема: одна девчонка из твоей группы переломала ноги – каталась на роликах. Сейчас в коляске, но врачи говорят, к весне поправится… пока в ногах спицы. В общем, нужен препод, чтобы ездил к ней домой – на Рублевку. Возить будет шофер… Нин! Ну почему гувернантка?! Акт милосердия – тем более за такие деньги! Все, даю твой сотовый – вечером позвонят. Поломайся для вида, но не очень.
И Пузырь, гордый своим великодушием, встает из-за стола, чтобы проводить меня до двери.
3
Октябрь
Цветы, любовь, деревня, праздность…А. С. ПушкинО чем можно думать, когда черный «мерседес» везет вас по Рублево-Успенскому шоссе, в окна «мерседеса» заглядывает солнечная октябрьская суббота, справа по борту проносится выложенный круглым булыжником косогор, над косогором – неправдоподобно гладкие стволы каких-то опрятных деревьев, а впереди слева, частично перекрывая вид на дорогу, неподвижной данностью торчит крутой неразговорчивый затылок водителя? Можно думать, что вы в Европе и что вообще вы – Шерлок Холмс и вас везут к важному человеку по делу государственной важности, и сейчас машина остановится, крутой затылок шофера обернется стандартной шоферской физиономией с обязательным носом картошкой, ибо и в Англии людям шоферского звания положено иметь нос картошкой, и важно скажет: «Сэр… то есть, простите, леди! Теперь я должен завязать вам глаза, но это не от недоверия к вам, о нет! Это исключительно в целях вашей безопасности, чтобы враги, когда поймают вас и начнут пытать, не смогли узнать адрес!» Так они по-любому не смогут, и глаза не надо завязывать: какой нормальный человек, не знакомый с Горками-9 или Горками-7, сможет запомнить дорогу? Ну, может, какой нормальный человек и сможет, но точно не я: мне, с моей неспособностью найти нужное место, равных нет. Если только Митя. Когда он учил меня водить машину – а у нас с Митей была белая иномарка… к тому моменту, как мы ее приобрели, ее одряхление достигло той степени маразма, когда по очереди отказывают разные органы – иной раз прямо во время езды, так что мы с Митей непосредственно на ходу или, наоборот, во время скоропостижной остановки вынуждены были постигать подробности машинной анатомии – глушитель, молдинг, лонжерон, подвеска… – Так вот, когда Митя учил меня водить машину (а именно из-за этого занятия я и вылетела со второго курса – уже вечернего отделения), мы часто оказывались в незнакомом месте. Собственно, в нем мы каждый раз и оказывались – в смысле каждый раз в новом незнакомом месте. И каждый раз мы начинали орать – я за рулем, а Митя рядом: «…! …! …! Где мы?!» Мы орали до тех пор, пока к нам не подходил какой-нибудь местный человек и не рассказывал, где мы. Тогда мы звонили Подкормкину – художнику и нашему с Митей соседу… Ну, теперь Митиному и Ликиному соседу… И Подкормкин тоже начинал орать: «…! …! …! Как вы меня достали!» И где-нибудь через час или два Подкормкин подъезжал на своей пятнадцатилетней «девятке»: «Бездельники! Извращенцы! Трахайтесь дома! Людей мучить!» Не переставая орать, Подкормкин – двухметровый, лысый и нелепый, как грустный динозавр с похмелья, – вылезал из «девятки» и начинал прилаживать буксир. Не знаю, орал ли Подкормкин во время акта транспортировки, но во дворе нашего дома на Маяковской он разорялся так, что я выпрыгивала из машины:
– Ах, бездельники?! Ну все, солнышко, сам ходи к своим продюсерам!
– Нин! Ну чего так сразу-то? – Подкормкин тут же обмякал и ссутуливался.
Дело в том, что Подкормкин – очень талантливый художник и пьяница, как, впрочем, все очень талантливые художники. Подкормкин умел все: он умел рисовать портреты, плакаты и цветы, он умел иллюстрировать книги про мировые катаклизмы и про кошек, он умел придумывать логотипы для телефонных справочников и сочинять солидные слоганы для фирм-однодневок, поскольку фирмам-однодневкам требуются особенно солидные слоганы и логотипы… Подкормкин умел даже самостоятельно выходить на заказчиков, то есть спонсоров или продюсеров – в те времена не делали разницы между этими понятиями и обзывали этими понятиями каждого, кто сумел обзавестись малиновым пиджаком, ногатой секретаршей и офисом – комнатой в каком-нибудь помещении, хотя бы и в гараже. Нет, ну правда: однажды я была в офисе, расположившемся в одноэтажном деревянном здании при мебельном складе – судя по запаху, офис еще вчера был сторожкой, в которой уютненько спал сторож со своей верной сторожевой дворнягой… Так вот, Подкормкин не умел только одного: вести переговоры с заказчиками. Когда дело доходило до обсуждения финансовых вопросов, он намертво замолкал и настолько свирепо упирал глаза в пол, что заказчик в первое мгновение робел почти до обморока, а потом вдруг догадывался: этот будет работать за копейки. Ну, за центы – в те времена расчеты производились в долларах. И как-то раз на Подкормкина снизошло озарение: нужен свой собственный спонсор. То есть не спонсор, а продюсер, точнее сказать, агент, короче, человек, который будет спесиво ронять: «Торг здесь неуместен!» Или лучше так: «Вы это серьезно?» – и такой спокойно-ироничный взгляд как бы на полууходе. Или снисходительно: «Нет, это несерьезно», – и тоже почти на полууходе и с пожиманием плеч. Но без наигрыша, с полным осознанием своей значительности и даже с полуулыбкой.
– Нет, вот тебе вообще нельзя улыбаться! – Митя гневно таращит на меня глаза. – Сказано же: тупое и непробиваемое чувство собственного достоинства! Что, хочешь все испортить?! Заржешь – убью! Давай показывай!
И Митя с Подкормкиным злобно на меня пялятся. Я, стараясь не хихикать, делаю свирепо-равнодушную морду – я весь день репетировала ее перед зеркалом – да-да, челюсть слегка вперед. В качестве образца Митя предложил взять лицо, точнее, облик и особенно взгляд проститутки – мы специально ездили за этим взглядом на Ярославское шоссе – там по вечерам кастинг сразу за строительным рынком.
…Мы с Митей на нашей белой иномарке (я, разумеется, за рулем – практика есть практика) медленно едем вдоль обочины, и время от времени от строя отделяется какая-нибудь фигуристая фигура и изящно наклоняется к окну. Потом сразу выпрямляется:
– Нет, с девушкой не обслуживаю! – И пластмассовый взгляд мимо.
Или:
– С девушкой двойной тариф! – И тоже пластмассовый взгляд.
– Учись, дура, учись! – восхищенно шепчет Митя. – Вот, кстати: можешь жевать жвачку! Но только молча и с ожесточением!
Итак, я должна изображать Митину свиту, или эскорт. Может быть, секретаршу – Митя же вроде продюсер или директор. Короче, кого-то предельно молчаливого, с длинными ногами в мини-юбке и в шубе нараспашку.
– Почему нараспашку? – спросите вы.
А как же иначе – шуба-то не моя, а свекрови, и выдана до вечера. И хотя свекровь не такая уж корпулентная дама, но все же не такая доска, как я, – и шуба на мне висит, как на вешалке, да и рукава коротки. А если нараспашку, то не так заметно, особенно если сапоги-ботфорты, мини-юбка и красная помада. Вообще-то Митя терпеть не может красную помаду, но тут – надо.
Может быть, вы спросите, а почему просто не скопировать мимику какой-нибудь западной модели – той же Кристи Терлингтон, например? Ну вы скажете! Под Кристи Терлингтон ни один наш спонсор деньги не выложит: нет у Кристи Терлингтон того самого фирменного взгляда, в котором сразу и «Мрак!», и «Жуть!», и, главное, – «Не учите меня жить!»
Первый же наш с Митей выход в свет, то есть на фирму заказчика – а это, кажется, и был офис при мебельном складе где-то в районе Сокольнической эстакады – первый же наш выход оказался абсолютно победоносным. Не знаю, повлияла ли на заказчика, краснолицего короткопалого пузана, белая, вымытая по этому случаю иномарка, которая, что и говорить, эффектно подрулила по ссаному мартовскому снегу прямо к мебельному офису, красная ли помада вкупе с распахнутой шубой и бесстыжими ногами в прозрачных колготках парализовала заказчикову волю, респектабельный ли Митин костюм возымел свое действие, но заказчик согласился сразу и бесповоротно на все условия и даже тут же выплатил какой-то совершенно умопомрачительный по тем временам аванс, который Митя и Подкормкин спустили за пять дней, чтобы за шестой и седьмой Подкормкин успел нарисовать изображение разных шкафов и кроватей в самых завлекательных позах: «Мебель фабрики “Сосенка и елочка” – по вашему желанию дизайн, комплектация и доставка!»…
– Здесь лучше свернуть на маленькую дорожку, а то век стоять будем. – Крутой водительский затылок обернулся-таки носом-картошкой и маленькими добродушными глазками. – Уже и по субботам пробки! – И снова передо мною затылок, но одновременно и маленькие глазки, улыбающиеся в зеркало заднего вида.
Мы сворачиваем на дорожку прямо в лес, и вдруг вдалеке – коровы! Нет, ну реально – коровы! Штуки три! Как на картине – прямо тебе «малые голландцы»: бело-коричневые, чистенькие – коровы, разумеется, а не малые голландцы… да еще на фоне опушки, залитой мягким солнечным светом.
– Коровы! – ахаю я.
– Ты что, коров не видела? – смеются маленькие глазки в зеркало заднего вида и даже оглядываются на меня.
– Да видела конечно! – уверенно говорю я.
А когда я, собственно, их видела? А правда, когда? На даче, как известно, коровы не водятся. А в деревне, в настоящей деревне – чтобы с бабусями в платочках, с веселыми гусями, с колодцем и с гармошкой – я ни разу не была. Вот потому-то я, наверное, и бездельница, что не была в деревне. Ведь Пушкин что говорил? Не помните? А я помню – меня бабуля заставила выучить: «Москва – девичья, Петербург – прихожая, деревня же наш кабинет». Это из «Романа в письмах». Мне почему-то ужасно нравится, что Москва девичья и что деревня – кабинет – еще больше нравится… А что, очень даже понятно: просыпается такой молодой Пушкин и, даже не разомкнув сонные вежды, чувствует: там, за распахнутым окошком, нежная влажная травка под босыми ногами прекрасных поселянок, запах земляники, бесконечная юность… И сразу – прыг из кровати – прямо как есть, в белоснежной батистовой сорочке до полу, и – к столу, и – хвать перо! чтобы не расплескать и солнце на подушке, и прозрачную салатовую тень от ветки, вбегающей в распахнутое окно… И – никакой работы, а только праздность вольная, подруга размышленья…
– Понятно вам? – говорила я вчера в аудитории, обращаясь ко всем вместе и ни к кому в отдельности, но больше всего, конечно, не к Савелиям, как-то особенно мучительно изнывавшим от анализа ранней лирики Пушкина. – Вам ясно, что праздность – это не безделье, не ленивое ничего-не-делание, как на Таити, а… – и тут я задумалась: а что «а»? Какой подобрать синоним к слову «праздность»?
– Может быть, «вдохновение»? – предложила Зоя.
Зоя, с блестящими волосами, собранными в аккуратный пучок, в черной водолазке без рукавов и узкой темно-серой юбке до колен, напоминает молоденькую актрису, пришедшую на кастинг – пробоваться на роль бизнесвумен. Образ слишком безукоризнен, чтобы быть правдой, и ясно же – никто не поверит, что вот эдакое совершенство с острыми локтями и коленками всего лишь какая-то бизнесвумен. Ну, может быть, кто и поверит, но только не красивый внук, который измучился огибать взглядом Милу, загораживающую Зоин полупрофиль. Вот уж где подлинное вдохновение, вот уж где праздность вольная – так это в его, внуковом, взгляде, в котором, однако, время от времени проскальзывает досада, когда Мила оборачивается, или встряхивает волосами, или еще как-то перекрывает светлый путь – путь от гелевой ручки, которая что-то царапает во внуковой тетради, до черной водолазки без рукавов.
Надо же, как забавно! Забавно и немного грустно: я ведь никогда не видела этот взгляд со стороны! А только – пусть и на какие-то доли секунды – в упор.
– То есть ты хочешь сказать, Ниночка, – саркастически щуритесь вы, – ты хочешь скромно сообщить, что именно ты всегда была под прицелом такого взгляда?
Да, да, да! Именно это я и хочу сказать: этот взгляд я раньше только ощущала, потому что раньше – в школе, в институте, да мало ли где, хоть в вагоне метро! – этот взгляд был обращен на меня. И я чувствовала его ухом, затылком, коленкой, скулой, чтобы вдруг неожиданно обернуться и перехватить, пока он не ускользнул, пока не юркнул в показное равнодушие или в острейший интерес к надписи «Уступайте места пассажирам с детьми и инвалидам!», пока наконец не превратился в мучительное, заливающееся краской смущение – смущение почти до слез, до обжигающего щеки стыда, но никогда – до злости, потому что такой взгляд может быть только там, где чистота, там, где…
– Вдохновение? Может, и вдохновение… – говорю я. – Но все-таки праздность – это еще и покой, и гармония, и еще что-то…
– …А врешь! Не видела ты коров! – нос-картошка вдруг снова оборачивается и смеется мне в лицо. – Ну, если по телевизору…
– Ну хорошо, не видела. – Я тоже смеюсь. – Так уж получилось. Скоро тридцать, а коров не видела, виновата.
– Тридцать? Да ладно! – картошка бесцеремонно разглядывает меня в зеркало заднего вида. – А вид у тебя несолидный – для тридцати-то… Ты уж не обижайся, – спохватывается картошка.
– Да кто же на комплименты обижается?
Но картошке и в голову не приходит делать комплимент: для картошки несолидный вид – это вид худосочный, да еще в потертых джинсах, одним словом, тьфу, а не вид!
«Худая корова еще не газель!» – любила повторять моя свекровь, светски улыбаясь – мол, это я не про присутствующих.
– Ниночка вовсе не худая, а стройная, – пытается сгладить неловкость гостья – мощная пятидесятилетняя тетка из министерства, ради которой свекровь и закатила ужин с салатами, запеченной курицей и мороженым на десерт.
К этому судьбоносному ужину у себя на Селезневке свекровь готовилась едва ли не месяц: свекор закупил партию вина – в те времена найти хорошее вино было непросто даже человеку из министерства.
Мы с Митей должны изображать дружную молодую семью, проявляющую уважение к благообразному, похожему на советского разведчика папеньке и особенно к маменьке – свежей не по летам, нет, ну правда, свежей натуральной блондинке: в меру пышной и в меру вальяжной… А сорокалетней коренастой приживалке Люсе по случаю грядущего нового назначения свекра пожаловано позапрошлогоднее свекровино платье. Платье отливает благородным металлом и потому очень гармонирует с оправой Люсиных очков, а еще оно до того туго натянуто на мощных Люсиных боках, что кажется, что это и не платье вовсе, а атласный диванный чехол – того и гляди лопнет на упругой до каменной непробиваемости диванной подушке.
– А сколько вам, Ниночка, лет, если не секрет? – не унимается госпожа министерша. – Двадцать девять? Ну надо же! Ни за что бы не подумала. Как вам это удается?
– Элементарно: замедленное развитие. – Митя сосредоточенно, ни на кого не глядя, обгладывает куриную ногу. – Она, кстати, продолжает расти. Когда я на ней женился, было метр семьдесят семь, а сейчас метр семьдесят восемь.
– Неужели? – теряется тетенька и с жалостливым любопытством смотрит на меня.
Я стараюсь не выпасть из образа почтительной невестки и хватаюсь за спасительную курицу. Больше хвататься не за что: Люся пересолила все салаты. Я, даже не поднимая глаз от тарелки, вижу, как у свекрови глаза белеют от злости, а свекор, тоже не отрывая глаз от курицы и дергая шеей, судорожно проглатывает кусок, а у Люси – она сидит подле свекрови, чтобы вскакивать как ошпаренная и подавать напитки и пироги, – у Люси запотевают очки от предчувствия вечернего шоу, в котором ведущая партия, разумеется, у свекрови: «Вредители! По-человечески же просила! Прийти в платьях… то есть в платье и костюме с галстуком! Не выступать! Отцу новое назначение! Что? Только мне это нужно?»