– Не так много на Москве подходящих молодцов, – говорила Настасья. – Как при ляхах народ разбежался во все стороны, так по сей день не сбежался обратно. Мне бабы говорят: бери, что есть, не то и таких разберут.
Чекмай внимательно изучал список.
– Вот, – сказал он. – Артемий Савельев. Я его отца и дядьку знаю. Он сейчас в Разбойном приказе только начинает службу, да они позаботятся. Да и я, коли дело сладится, замолвлю словечко. Знакомцев там имею…
– Да, свой приказный в семье нужен, – заметил Глеб. – Всякое бывает, а время – неспокойное. А знакомцы кто?
– Тут у нас такое… – загадочно произнес Чекмай.
Князь, приехав из Кремля, послал за ним, повел в крестовую, и был меж ними военный совет.
– Отказать государю и патриарху я никак не мог, – говорил Дмитрий Михайлович. – Так что буду принимать дела. А дела – сам понимаешь, какие. Там покойников накопилось – на большое кладбище станет…
– Тати, воры и налетчики – не дураки, чай, – отвечал Чекмай. – Они живо пронюхают, что ты взял под свою руку Разбойный приказ.
– Я чай, уже пронюхали.
– Коли кто еще не знает – так вскоре узнают, как ты с Сальковым справился…
– Мы справились, – напомнил князь. – Ты же тогда при мне был и в поиск молодцов водил. Так вот, я тебя в приказ явно не возьму. Ты не должен быть на виду. Твое дело сейчас – безопасность княгини и деток. Устрой так, чтобы их денно и нощно охраняли.
– Велишь раздать истопникам оружие?
Истопники были в хоромах – свои люди, проверенные и испытанные, имели доступ во все помещения, и в опочивальню княгини также.
– Раздай. Купчишек на двор пускать лишь ведомых.
Княгиня Прасковья Варфоломеевна сама по лавкам Торга не ездила – коли в чем была нужда, ей купцы с приказчиками сами привозили.
– Так.
– Новых работников пока не нанимать.
– Так.
– Я тем временем начну разбираться в делах Разбойного приказа и разгонять дармоедов. Сдается, и не только дармоедов.
Чекмай знал – когда у князя так сдвигаются брови, принято решение действовать по его особым, княжьим законам, и тут хоть многие тысячи ему обещай – с пути не свернет.
– А потом как? – спросил Чекмай.
– А потом – как всегда. О чем мы сговариваемся и что затеваем – никому знать не положено. Те, что будут крутиться у Разбойного приказа, вынюхивать да домыслы строить, тебя там не увидят.
– Все знают, что я тебе служу. Коли я там ни разу не появлюсь…
– Уразумел. Иногда станешь приходить.
– Так.
– Когда Гаврила вернется – опять будет при тебе.
– Если вернется… – тихо сказал Чекмай.
– Если не вернется – значит, плохо ты его воспитал.
Князь рассказал о погибших стольниках Балашовых.
– Дурой нужно быть, чтобы парнишек в такое время в подмосковную отправлять. Им казалось, будто саблю в руку возьмешь – и она сама во все стороны разить примется, – князь вздохнул.
– Восемнадцать – это уж не парнишка.
– Кто в Смуту рос и мужал – тот и в пятнадцать почти что взрослый. А эти – в Кремле росли, живого казака, ляха и литвина, может, в глаза не видывали. Так что беремся за дело – будем разгребать Авгиевы конюшни.
Чекмай тихо засмеялся.
Мало кто на Москве знал, что сие речение означает. А князь и Чекмай – знали, поскольку монах, учивший их грамоте, был человеком книжным и немало таких историй вычитал и своими словами пересказывал.
Потом они из крестовой палаты пошли в покои княгини и деток – князь сделал жене краткое внушение, призывая к величайшей осторожности, а Чекмай исследовал, какие окошки куда глядят да нет ли чего подозрительного в чуланах, вроде окошка, заставленного старой рухлядью. Так он дошел до княжьей опочивальни и, подойдя к стене, погладил ножны длинной, в полтора аршина, сабли, что крепилась к персидскому ковру.
Это была знатная сабля, рукоять обложена чеканным позолоченным серебром, украшена бирюзой, в головке рукояти – немалой величины смарагд, на крестовине – пластина яшмы с бирюзовыми вставками. И деревянные ножны также обложены золоченым серебром, по которому мелкий цветочный узор и камешки бирюзы. Устье и наконечник ножен, а также охватывающие их обоймицы – сказочно хороши, обложены яшмой, по которой – тонкая золотая насечка, мелкие красные яхонты и смарагды в золотых гнездах. Отменно потрудились золотых дел мастера и немало, видать, отдали за саблю московские жители – оружие они преподнесли князю в знак благодарности за освобождение. Саблю эту князь очень ценил и берег, прицеплял к поясу редко, да и не биться же такой в бою. Боя она и не знавала.
Для боя было другое оружие – лучшие турецкие, персидские, черкасские клинки. А эта сабля – память, которая останется детям, внукам и правнукам. Это – честь.
Чекмай, глядя на нее, обычно вспоминал былое и улыбался.
И вот он уже третий день исполнял княжье поручение. Понимая, что настоящие заботы – еще впереди, он позвал друзей на угощение – как знать, когда еще будет для того время и возможность.
Глеб ничего не сказал, лишь кивнул, и Чекмай понял – он догадался. И то – новости по Кремлю разлетаются быстро…
Из светлицы, куда отправили ребятишек, донеслись вопли. Настасья и Ульянушка поспешили туда – разбираться. За ними пошел Митя. Олешенька был поздним и единственным ребенком, других детей у Мити, статочно, уже не будет, а в этом кудрявом, как отец, ангелочке – вся его жизнь.
Глеб и Чекмай молчали. Глеб, после сладких пряженых пирожков, шарил ложкой в почти опустевшей миске с солеными рыжиками. Чекмай смотрел на соленые огурцы, как будто решая – есть или не есть?
Но на самом деле это был беззвучный разговор.
– Я был бы с тобой, – говорил Глеб, – да вот только Ульянушка и дети… Мне детей подымать…
– А то я не разумею, – даже не взглядом, а молчанием своим отвечал Чекмай. – Не мучайся, не трави душу. Это в Смуту на войну шли все. А сейчас – тот, по кому плакать не станут ни жена, ни дети.
Пожалуй, если бы Чекмай смолоду завел жену и детишек, семейная жизнь стала бы для него привычной. Но потом – потом он все более понимал, что не для него это.
Спустились Ульянушка и Настасья, Митя пришел чуть позже – развлекал детишек скороговорками.
– Подрались из-за дурости, кто-то кому-то подножку подставил, – сказала мужу Ульянушка. – Дело житейское. Мишенька на косяк налетел, шишка у него на лбу.
– Если сейчас будут синяков и шишек бояться, что из них вырастет? – спросил Чекмай. – А шишка заживет! Снегу ком нажми и к ней приложи.
Ульянушка и Настасья стали наперебой рассказывать о своем опыте лечения парнишек, которые куда только не залезали и откуда только не падали. Чекмай усмехался – он чуточку завидовал Глебу, но не показывал этого. А тут и Митя спустился.
– Четверть четверика гороха без червоточинки, – сказал он. – И бредут бобры в сыры боры, бобры храбры, до бобрят добры. Авось хоть немного в светлице будет тихо.
В сени с крыльца вошел человек и распахнул дверь в горницу.
– Мир дому сему, – негромко сказал статный русоволосый молодец в простом тулупчике, но с богатым меховым колпаком в руке.
Тулупчик распахнулся, под ним был туго перепоясанный синий кафтан, а на поясе – длинный нож немецкого дела, с костяной рукоятью, в занятных ножнах – эти ножны имели на себе еще кармашек для другого клинка, вершков трех в длину.
– Гаврила! – воскликнул Чекмай. – Слава те Господи! Вернулся! Ну, что, как?
– Помер дед. Я его в живых не застал.
– Господи Иисусе, царствие небесное… – зашептали, крестясь, женщины.
– Никто не вечен, а Ивану Андреевичу, поди, уже восьмой десяток шел, – сказал Глеб. – Но у него там, в Вологде, семья была, жена и сынок. Где они?
– Я их там оставлять не стал, с собой привез. Сейчас они у вас, дядька Митрий, отдыхают с дороги. А мне сказали, что ты с матушкой и с Олешей пошел к дядьке Чекмаю, ну так я – сюда…
Старшие дочки Настасьи приходились дедову младшему сыну Никите, как это ни забавно, племянницами, а Гаврила – племянником. Они были детьми дедова покойного сына Михайлы. И Гаврила именно туда должен был привезти отрока Никиту с его матушкой Авдотьей. По крайней мере, он так полагал. У Настасьи, впрочем, было иное мнение.
– Царствие небесное, – молвила Настасья. – Грех чего дурного сказать, свекор он был хороший, добрый. Садись сюда, сынок, соскучилась я по тебе. Обниму хоть… Сколько не виделись!
Гаврила стал рассказывать, как доехал до Вологды, как исполнил поручения и отдал в воеводской избе грамоты из Земского и Стрелецкого приказов, как не сразу нашел дедово жилище, какой спор вышел с его вдовой.
Авдотья не хотела уезжать из Вологды. Не то чтобы ей было там хорошо, а просто – не хотела. Там жили две ее замужние дочки, Аннушка и Василиса, с мужьями и детьми. Гаврила стал объяснять: Никите, сыну покойного деда, стало быть, Гаврилиному родному дядюшке, лучше жить на Москве, где он сможет учиться и готовиться к службе. А что за учеба и что за служба в Вологде?
Авдотья возражала: в Вологде спокойнее, чем в Москве, и казачьи отряды под городские стены не подступают. Гаврила напомнил: пока ополчение шло освобождать Москву, Вологду легко взяли польские и литовские люди, с ними – бунташные казаки. Как они подошли к городу незамеченными – непонятно; стрельцы в тот день пили, гуляли и всячески веселились, воеводы не отставали, караул у ворот был мал и неопытен. Три дня грабили Вологду, многих жителей убили, церкви разорили, на прощание город подожгли. Старый Деревнин нюхом чуял – быть беде. Он вовремя увел своих, жену с младенцем, дочек с новобрачными мужьями, в леса за Дюдиковой пустынью. Авдотья это помнила, но в Москву не желала.
Лаялись, лаялись, наконец вмешалась Аннушка, припомнила матушке какие-то загадочные былые грехи. Дальше уже спорили мать с дочерью, а Гавриле слушать это надоело, и он пошел прочь – погулять по Вологде. Было ему что вспомнить – несколько месяцев там прожил в пору Смуты, когда дед, ожидая больших неприятностей от поляков, увез в Вологду с помощью приятеля-купца свое семейство – жену с дочками и вдовую невестку с внуком и внучками.
На помощь Аннушке пришла Василиса, общими усилиями они мать уломали и помогли ей собраться в дорогу. Еще какое-то время ждали обоза на Владимир. Потом во Владимире ждали обоза на Москву. Бог миловал – добрались благополучно.
– Душа моя, пора и честь знать, – сказал жене Глеб.
– Да и нам, – добавил, обращаясь к Настасье, Митя. – Ты, Гаврюша, тут ведь останешься? А то – приходи к ужину!
Женщины отправились наверх, за детьми, и задержались на лестнице.
– До чего ж глуп мужеский пол, – прошептала Настасья. – Как дети малые, до десяти сосчитать не умеют.
– Нишкни, – одернула ее Ульянушка. – Кому какое дело?
– А такое – отчего мне теперь заботиться о невесть чьем сыне? Как по пальцам месяцы сочтешь – так и выходит, что Никита – не от покойного свекра. А им и невдомек!
– Коли твой покойный свекор его крестить, как родного, велел, стало быть – так ему надо. Не станешь ведь теперь с покойником спорить.
– Так как же быть?
Ульянушка вздохнула. Она все прекрасно понимала, считать умела, Авдотью не одобряла. Но и обсуждать с Настасьей Авдотьины грехи не желала.
Одно было женщинам ясно: впутывать в это дело мужчин нельзя. Раз уж Гаврила привез Авдотью – придется держать языки за зубами. Иначе – непонятно, куда же ее с сыном девать. Не то чтобы Глеб и Митя были такими уж несокрушимыми праведниками… Но святость супружеского союза они понимали по-мужски, без снисхождения к оступившейся женщине.
Потом всех ребятишек одели и повели домой. За неубранным столом остались Чекмай и Гаврила.
– Жаль деда, – сказал Гаврила. – Годы, конечно, и хворобы…
– Не всякий до того дня доживет, чтобы внука увидеть взрослым молодцом.
– Так ведь не увидел…
– Он все про тебя знал. И ты ему весточки передавал, и я – при случае. Думаю, он за тебя радовался.
– Он всегда хотел, чтобы я в приказе служил, а не князю. Хотел – в Земский меня определить, где сам чуть не сорок лет прослужил.
– Поменее. Ну, приказ у нас с тобой будет… когда с одним дельцем справимся…
Чекмай рассказал Гавриле новость.
– Доедай пироги, – велел он воспитаннику. – Ночевать оставайся тут. Я велю мыльню истопить, дров не жалея. Столько всяких обрезков и обрубков – на полгода все печи топить станет.
– Мыльня с дороги – это славно!
Чекмай вышел на крыльцо, окликнул пробегавшего Климку, велел позвать к себе старого истопника Федота, по прозванию Корноух – в Смуту ему пол-уха польская сабля снесла. Потом он потолковал с Гаврилой про положение дел в Вологде, принял у него письма от вологодских знакомцев и снова вышел на крыльцо – спросить дворовых, не вернулся ли князь из приказа. Оказалось – нет, не вернулся.
Разговор с ним состоялся уже на следующее утро.
Каждый раз, приходя к князю, Чекмай беззвучно молился Богу: хоть бы был в духе. С Дмитрием Михайловичем случалось – накатывала на него угрюмая мрачность, а отчего – поди догадайся. То ли старые раны ноют, то ли голова разболелась – а она тоже в Смуту получила изрядную рану, то ли снова привязалась хворь, которую лекари именуют «черным недугом»: вроде бы тело не страждет, а душа погружается в какие-то беспросветные пучины. Такое за князем водилось издавна.
Однако на сей раз он был довольно бодр и даже весел – насколько вообще был способен к веселью.
– Вот с чего следует начать, – сказал Дмитрий Михайлович. – С литвинов. Литвины пришли на Москву с ляхами, было их тут немало, а когда мы Москву очистили, не все из них в свое княжество литовское убрались. Я про то как-то еще в Смуту с патриархом беседовал. И он прямо говорил – ляхов было мало, те полтысячи, которых в Москве перебили, когда порешили Расстригу, приехали его свадьбу праздновать. А против нас воевали казаки, с толку сбитые, да литвины.
– Одного такого я, помнится, сам для тебя изловил. Он служил в войске Сапеги. Помнишь, когда мы на две недели уходили языков надежных брать? Его так и звали – Пронко Литвин. Потом мы его в обозе, кажись, за собой возили.
– Помню! А многие после всей суматохи остались тут и, статочно, объединились с бунташными казаками – с теми, что на государя двенадцать лет назад охотились. Сейчас те казаки, что уцелели, сбились в шайки, как-то договорились с нашими налетчиками. Я смотрел кое-какие сказки, какие отобраны у свидетелей и у пойманных злодеев. И, сдается, эти сукины дети просто-напросто поделили меж собой московские окрестности. Я взял домой немногие столбцы Разбойного приказа со сказками, остальные доставят, мне обещали еще принести столбцы из Земского приказа, и мы с тобой сегодня будем их читать и сверять.
– Как прикажешь, – буркнул Чекмай.
Сверка приказных столбцов – дело муторное, утомительное, требующее хорошей памяти. Имен и прозвищ там скопилось – со времени царя Ивана…
– Вот так и прикажу. Будем искать литвинские имена. Одно я уже знаю – Янушко, что родом из Пропойска. Да не смейся – доподлинно есть такой город. Понимаешь, литвину легче говорить по-нашему, чем ляху, ежели наловчится – его от здешнего посадского человека не отличишь. К тому же, литвин, скорее всего, православный, крестится по-нашему. А он же, подлец, тут постарается укорениться, может, женится на вдове, вдов тогда осталось много. Ты видел письма самозванца? – спросил князь.
– Видел.
– Помнишь, что там было? Что он-де пришел к Москве с литовскими людьми. Мы тогда не поняли – для нас что лях, что литвин, все едино было. Враг! А вот теперь оно и вылезло на свет Божий.
– Что ж они домой не ушли? – спросил Чекмай.
– А кто их знает… Иной, может, не мог – раны залечивал… Иной – пошел воевать, потому что дома у него уж земля под ногами горела… Мало ли сомнительного народа прибежало к нам в Ополчение? Там могли надежно спрятаться…
– А иной – чересчур хорошо поладил с казаками…
В дверь поскребся Ивашка, парнишка лет двенадцати, служивший на побегушках и постоянно ожидавший в сенях приказаний.
– Заходи! – велел князь. – Что там?
– К твоей милости человек с коробом! Сказался из Земского приказа.
Когда гость вошел, Чекмай рассмеялся:
– Да это не человек с коробом, а короб с человеком!
– От судьи Урусова тебе, княже, столбцы, – и гость, спустив с плеч на пол лубяное вместилище невероятной величины, поклонился в пояс. – Все туда, понятно, не влезли, я потом еще принесу.
– Чекмай, дай ему за труды деньгу, – велел князь.
Чекмай взял с аналоя, за которым князь частенько стоя писал письма, листок дешевой рыхлой бумаги, завернул две «чешуйки», каждая – в полушку, и вручил гонцу. Иначе нельзя – без бумажки только нищим на паперти подают. Тот поблагодарил и помог выложить свернутые в трубочку столбцы на широкую скамью.
– Вот бы кто сейчас пригодился, так это подьячий Деревнин, – глядя на гору столбцов чуть не в полтора аршина высотой, сказал Чекмай. – Он бы в этих залежах живо разобрался.
– А где он? – полюбопытствовал князь.
– Помер в Вологде. А его жену с сыном Гаврила в Москву привез.
– Деревнина помню. Так ведь сын – поди, уже зрелый муж?
– Кабы Михайла Деревнин остался жив, то и был бы зрелым мужем. А Никита у Ивана Андреевича младшенький, во внуки годится. Гаврила его привез, чтобы тут к службе готовить. Двенадцать лет отроку – пора.
– Пора… – князь вздохнул. – Ну что, брат, беремся за дело?
– Может, позвать кого на помощь? Из Разбойного приказа? – осторожно спросил Чекмай. Ему сильно не нравилась гора столбцов.
– Нет. Как полагаешь, отчего по сей день Разбойный приказ никак не мог с воровскими шайками справиться? Войны наше царство не ведет, ратные люди есть…
– Понял.
– Вот то-то же. В Земском приказе не знают, на что мне столбцы потребовались. И никто не должен знать. Мне придется не только налетчиков, но и измену истреблять.
Князь взял верхний столбец, развернул – получилось поболее аршина.
– Хорошо хоть почерк внятный…
В дверь опять поскребся Ивашка.
– К твоей милости человек с коробом! Сказался – из Разбойного приказа!
Этот короб был ничуть не меньше первого.
– Выписывай имена, похожие на литвинские, из Земского приказа, а я – из Разбойного. Должен же я знать, что делалось вокруг Москвы, пока я хозяйничал в Новгороде, – приказал князь. – Будем сличать – непременно одни и те же имена по делам обоих приказов проходят.
– Может, Гаврилу позвать? – жалобно предложил Чекмай. – Он – верный, и языком мести не станет. Он после дороги да после мыльни у меня в комнате отсыпается.
– Ладно, зови Гаврилу!
Глава вторая
Авдотья Деревнина не хотела возвращаться в Москву. Доводы рассудка сперва пролетали мимо ушей. Она, овдовев, хотела жить возле замужних дочек. Сынок Никита, двенадцатилетний, совсем скоро возмужает, пойдет на службу, станет жить своей жизнью, и что ж тогда останется матери? Дочки и маленькие внуки. Вторично выходить замуж – Боже упаси. Да и как, если нет приданого?
В Авдотьиной жизни было то, чего порядочной женщине вроде бы не полагается, – безумная и непоколебимая любовь. Она с ранней юности знала, что пойдет под венец с Никитой Вострым, красавчиком-соседом. Но Никита, служивший в Посольском приказе, был послан сопровождать киргиз-кайсацкое посольство, пропадал целый год, а тем временем Авдотью сговорили за немолодого вдового подьячего Ивана Андреевича Деревнина. Под венец чуть ли не за косу тащили.
Муж был к ней добр, не обижал, по части супружеских радостей не усердствовал – хоть это утешало. Авдотья первым делом родила двух дочек-двойняшек, и они стали поводом поменьше присутствовать в супружеской постели. С Никитой она тайно видалась. До греха не доходило – если не считать грехом тайные краткие объятия да рукопожатия.
А потом началась Смута.
Муж увез жену с невесткой и дочек с внучками в Вологду. Там, в Вологде, сперва по странному стечению обстоятельств Авдотья поверила, будто муж погиб. А потом, по другому стечению обстоятельств, она встретилась с Никитой – и пошла за ним, не размышляя, туда, куда повел за собой. А повел туда, где повздорил с казаками и был зарублен саблей на глазах у Авдотьи.
Она тогда была брюхата на четвертом месяце.
Выла над телом так – много чего повидавшие казаки шарахнулись и, даже не обругав, ушли восвояси.
Куда деваться? Авдотья решила вернуться к дочкам в Вологду – ведь не дадут пропасть непутевой матушке? А там обнаружила своего венчанного супруга – живым и вполне здоровым.
Муж изменился. Как и почему – Авдотья могла лишь гадать. Но он – простил, привел в свое жилище, и потом, когда родился сынок, они понемногу стали жить вместе, с виду – как муж и жена.
Ничего – хорошо жили. Иван Андреевич прошения и купчие составлял, советы давал, его в городе уважали. Потом – сам сынка грамоте учил. Другое дело – что зрение с каждым годом все хуже делалось, писал, чуть ли не носом по бумаге водя. Авдотья вела дом, со всеми хлопотами справлялась сама и даже за три дня до родов белье стирала.
Сына окрестили Никитой – так она хотела, а муж не возражал. Более того, ни разу ни в чем Авдотью не упрекнул. И вел себя так, как полагается немолодому отцу шустрого дитяти.
Заботы о Никитушке как-то даже сблизили их. И Авдотья не возражала, когда немолодой супруг решил осуществить в постели свое супружеское право. Это было как будто знак, что они – доподлинно родители Никитушки. Она даже сама его обнимала.
Незадолго до приезда Гаврилы старый подьячий умер – всем бы такую кончину мирную и непостыдную, думала Авдотья, устраивая похороны. Ушла с корзинкой на торг, вернулась – муж лежит на лавке под образами. Видать, понял, что дело неладно, и успел добрести…
А потом приехал его внук Гаврила. Он остался в деревнинском роду за старшего.
Гаврила объявил, что забирает ее с Никитой в Москву – так будет лучше для отрока. Никита для всех – сын покойного Деревнина, Гаврила – внук, стало быть, отрок ему дядей приходится. Когда в семье много детей, и разница между старшим и младшим достигает двадцати лет, такое случается; забавно, однако дело обычное.
Авдотья воспротивилась. В дело вмешались дочки. Они тоже считали, что маленькому братцу лучше жить в Москве, – так сказали. А подоплекой было понимание: о матушке с братцем придется заботиться, подкармливать, дрова им на зиму запасать. Муж-то, добытчик, помер и большого наследства не оставил. Дочки же, Аннушка с Василисушкой, не желали ссориться с мужьями из-за трат на тещу. Понять это можно – обе стали хорошими и даже прижимистыми хозяйками.
Словом, выпроводили они Авдотью из Вологды.
Чем ближе к Москве – тем пасмурнее делалось на душе. Никитушка радовался – ему Гаврила обещал всякие диковинки показать. Авдотья же понимала – там каждый камушек будет напоминать о другом Никите, о единственно любимом.
Ее любовь к сыну была продолжением любви к Никите – в лице отрока она видела милые сердцу черты, и чем старше становился сын – тем эти черты были определеннее; младенческие пухлые щечки пропали; рот растянулся – улыбка сделалась от уха до уха; нос вытянулся; светлые волосы стали совсем отцовские – так же падали на лоб. Возлюбленный понемногу возвращался к ней…
Гаврила для начала поселил их у Настасьи, своей матушки, невестки покойного мужа. По глазам и всей повадке Настасьи Авдотья поняла – та знает, что сын – не от мужа. В ту пору они обе жили в Вологде, и если Гаврила, которого Чекмай забрал с собой на войну, не знал про побег Авдотьи с Никитой и про ее возвращение, не стал вычислять, что в котором месяце было, то Настасья – не дура… Ничего Гавриле не говорит – и на том спасибо!
Она, конечно, взялась помогать Настасье по хозяйству, но в свободные часы старалась уйти – и говорила, что в церковь, но сама порой просто бесцельно ходила по Москве. Когда высохла весенняя слякоть, могла и довольно далеко забрести.
Никитушку отдали в обучение старику, бывшему приказному, который занимался с ним чтением душеспасительных книг, счетом и вырабатыванием красивого и четкого почерка. У того был внук, Никитушкин ровесник, хворенький, учился – чтобы поступить послушником в обитель, они сдружились, и сынок охотнее проводил время в чужом доме, а не с матерью.
Москва, которую Авдотья знала, сгорела в Смуту. Теперь строили новую. Лавки, где она покупала все, что надобно хозяйке, пропали. Хорошо хоть, знакомые церкви чудом уцелели. Подружек юности разметало по разным концам города – их теперь не найти. Родители, которые отдали ее за Деревнина, не пожелав ждать возвращения Никиты Вострого, погибли в Смуту. Где младшая сестра – одному Богу ведомо. Если вовремя не убежала с мужем из Кремля, где у них был дворишко, то померла с голоду – вместе со всей семьей. Когда наши осадили Кремль, голод там был такой – человечье мясо открыто продавали…
Авдотья за семь верст обходила места, где выросла, где жила в девушках, где соседствовала с Никитой. Но однажды ноги сами привели туда. Дом сгорел еще при поляках. Там новый хозяин возводил хоромы. Тут бы и уйти… А она дальше пошла – ко двору Вострых. Там домишко уцелел.