Антал Серб
Путник и лунный свет
Издательство благодарит художника Сергея Маслобойщикова и Венгерский дом переводчиков.
© М. Цесарская, перевод 2018
© Издательство «Водолей», 2018
Часть первая
Свадебное путешествие
Lázongva vallok törvényt és szabályt.
S most mi jön? Várom pályabéremet, Mert befogad s kitaszít a világ[1].
Villon(ford.: Szabó Lőrinc)1
В поезде ещё всё было хорошо. Началось в Венеции, с переулков. Ещё когда по дороге с вокзала их катер свернул с Канале Гранде, чтобы сократить расстояние,
Михай заметил переулки справа и слева. Но тогда они ещё особо не занимали его, поначалу его целиком поглотила венецианскость Венеции: вода между домов, гондолы, и розово-кирпичная радость лагуны и города. Михай ведь был сейчас в Италии впервые, тридцати шести лет, в свадебном путешествии.
За время подзатянувшихся странствий где он только не побывал, в Англии и во Франции жил годами, а Италии всегда избегал, чувствовал, что не время ещё, что не готов он ещё к ней. Италию он откладывал на потом, вместе с другими взрослыми вещами, вроде обзаведенья потомством, и даже тайно боялся её, как боялся солнцепёка, запаха цветов и очень красивых женщин.
Не женись он, не вознамерься зажить настоящей супружеской жизнью, со свадебным путешествием в начале, то так, наверно, и тянул бы с поездкой в Италию до самой смерти. Он и сейчас не то чтоб поехал в Италию, а поехал в свадебное путешествие, совсем другое дело. Да теперь, собственно, уже и можно было, ведь теперь он муж. Теперь, думал он, напасть, что была Италией, уже миновала.
Первые дни прошли мирно, в радостях свадебного путешествия и скромном, неизнурительном осмотре города. Как принято у людей очень интеллигентных, с огромным запасом самокритичности, Михай и Эржи старались найти середину между снобизмом и снобизмом навыворот. Не загоняли себя до смерти, исполняя всё, чего требует бедекер, но ещё менее хотели походить на тех, кто по возвращении домой хвастают: музеи… ну, по музеям мы, разумеется, не ходили – и переглядываются гордо.
Как-то вечером они были в театре, и когда вернулись в холл гостиницы, Михаю вдруг захотелось выпить чего-нибудь. Чего именно, он толком не знал, скорее всего какого-нибудь сладкого вина, припомнился особенный классический вкус самосского вина, он часто пивал его в винной лавке по Круа де Пети Шам 7, в Париже, и подумал, что Венеция в некотором роде уже почти что Греция, и тут наверняка найдётся самосское или, скажем, мавродафне, с итальянскими винами он ещё не разобрался. Попросил Эржи, чтоб она поднялась без него, он ненадолго, только выпьет чего-нибудь – всего один стакан, не больше – сказал он серьёзничая, на что Эржи с такой же напускной серьёзностью призвала его к умеренности, как полагается молодой жене.
Отдалившись от Канале Гранде, по ходу которого располагалась их гостиница, он очутился среди улиц вокруг Фреццерии, где и в ночное время бродило множество венецианцев, с особой присущей жителям этого города муравьиностью. Люди ходят тут лишь по определённым маршрутам, как муравьи, когда отправляются в странствие поперёк садовой дорожки; прочие улицы остаются пустыми. Михай тоже держался муравьиного пути, полагая, что бары и фиасчеттерии, скорее всего, должны располагаться на людных улицах, а не в сомнительном сумраке пустых. И в самом деле нашлось множество мест, где можно было выпить, но всё это было не то. В каждом был какой-то изъян. В одном публика была чересчур изысканна, в другом чересчур проста, и ни одно не ассоциировалось с искомым напитком. Вкус у напитка был куда припрятанней, что ли. Понемногу он уверился, что держат его конечно же в одном единственном месте в Венеции, и что привести туда его должен инстинкт. Так он очутился в переулках.
Узкие-преузкие улочки ветвились узкими-преузкими улочками, и улочки эти, куда ни сверни, оказывались всё у́же и всё темней. Расставив руки, он мог коснуться стен сразу по обе стороны их, безмолвных домов с большими окнами, за которыми, думал он, дремлют таинственно интенсивные итальянские жизни. Так близко, что ходить по этим улицам ночью казалось едва ли не бестактным.
Что за чары и экстаз объяли его здесь, среди переулков, откуда взялось это чувство, что наконец-то он вернулся домой? Наверно, что-то похожее могло привидеться ребёнку – ребёнку, который был жителем особняков с садом, но страшился всего просторного – может, это подростку хотелось жить в такой вот тесноте, где каждые полквадратных метра имеют свой смысл, десять шагов означают нарушение границы, десятилетия минуют за ветхим столом, человечьи жизни в кресле; хотя как знать.
Так он слонялся среди переулков, пока до него не дошло, что светает, и что он на противоположной стороне Венеции, на Новом берегу, откуда виден кладбищенский остров и таинственные острова за ним, и среди них остров Сан-Франческо дель Дезерто, где был когда-то лагерь прокажённых, и совсем уже издали дома Мурано. Там жили бедные венецианцы, те, кого выгоды туризма касались куда меньше и лишь отдалённо, здесь была больница, отсюда отчаливали гондолы мёртвых. Кто-то уже просыпался и шёл на работу; и мир был немыслимо безотраден, как после бессонной ночи. Он нашёл гондольера, который отвёз его домой.
Эржи давно была вне себя от тревоги и усталости. Лишь в половине второго ей пришло в голову, что вопреки всей очевидности, и в Венеции несомненно тоже можно позвонить в полицию, что она и сделала с помощью ночного портье, бестолку, разумеется.
Михай всё ещё был как лунатик. Он страшно устал, и вразумительно ответить на вопросы Эржи не сумел.
– Переулки, – сказал он, – надо же было когда-нибудь увидеть переулки ночью, разве можно упустить, все ведь так.
– Но почему же ты не сказал, или почему не взял меня с собой?
Михай не нашёлся, что ответить, с обиженной миной улёгся в постель и с очень горьким чувством уснул.
Это и есть супружество, думал он, неужели она настолько не понимает, и так тщетны попытки объяснить что бы то ни было? Хотя я и сам не понимаю.
2
Но Эржи не заснула, долго лежала, наморщив лоб, руки за голову, и размышляла. Женщины обычно легче переносят бессонницу и размышленья. Для Эржи не было ново или удивительно, что Михай делает и говорит вещи ей непонятные. Некоторое время она успешно скрывала это своё непонимание, мудро не приставала с расспросами, и делала вид, будто ей заведомо ясно всё, что связано с Михаем. Она знала, что это ложное превосходство без слов, о котором Михай думает, что оно у женщин от природы, инстинктивная мудрость, сильнейшее средство для удержания Михая. Михай был полон страхов, и роль Эржи успокаивать его.
Но всему есть предел, и вообще, они ведь уже муж и жена, в нешуточном свадебном путешествии, и странно всё же в такое время пропадать всю ночь. На миг у неё даже мелькнула простая женская мысль, что Михай, может быть, развлекался в компании другой женщины, но затем она отмела её, как полную нелепость. Не говоря уже об абсолютном неприличии подобного, ей ли не знать, до чего робок и опаслив Михай со всякой незнакомой женщиной, до чего он остерегается болезней, до чего ему жалко денег, и как мало занимают его женщины вообще.
Хотя знать, что Михай был всего-навсего у какой-то там женщины было б даже успокоительно. Кончилась бы эта зыбкая, насквозь пустая тьма, невообразимость того, где и как Михай провёл ночь. Вспомнился первый её муж, Золтан Патаки, которого она бросила ради Михая. Эржи всегда знала, с которой из барышень-машинисток он как раз близок, а ведь Золтан был так судорожно, до краски, трогательно осмотрителен, и чем больше ему хотелось что-нибудь скрыть, тем для Эржи всё было очевидней. Михай ровно наоборот: вечно он с тягостной дотошностью тщился растолковать ей всякое свое движенье, до умопомраченья желал, чтоб Эржи знала его всего, и чем дольше он объяснял, тем выходило путаней. Эржи давно знала, что не поймёт Михая, потому что у Михая есть тайны, в которых он и сам себе не сознается, и Михай не поймёт её, потому что ему и в голову не пришло бы озадачиться чьей либо внутренней жизнью, кроме собственной. И тем не менее они поженились потому, что Михай заключил, что они в совершенстве понимают друг друга, что брак их зиждется на целиком разумной основе, а не на преходящих влеченьях. До каких же пор можно ещё цепляться за эту фикцию?
3
Несколькими днями позже, к вечеру они добрались до Равенны. Утром Михай встал очень рано, оделся и ушёл. Хотелось одному посмотреть византийские мозаики, главную достопримечательность Равенны, ведь он уже знал за собой столько всего, чего с Эржи не разделишь, вот и это тоже. В искусстве Эржи была куда подкованней и чутче, и бывала уже в Италии, так что Михай обычно полагался на неё, что им смотреть и что думать, когда смотришь, картина могла взволновать его лишь изредка, случайно, вроде молнии, одна из тысячи. Но равеннские мозаики… то были экспонаты его собственного прошлого.
Когда-то они смотрели их вместе, с Эрвином, Тамашем Ульпиусом и Евой, младшей сестрой Тамаша, в большой французской книге у Ульпиусов, с нервным и неизъяснимым страхом, одной рождественской ночью. В соседней огромной комнате одиноко расхаживал отец Тамаша Ульпиуса. Облокотясь о стол, они рассматривали картины, и золотой фон картин блестел им навстречу как неизвестный источник света из глубины шахтного ствола. Было в византийских картинах что-то, что растормошило в них спящий на самом дне души ужас. Без четверти двенадцать оделись и отправились на полуночное богослужение. С Евой случился обморок тогда; то был единственный случай, когда Еву подвели нервы. Потом целый месяц всё было Равенной, и Равенна и по сей день оставалась в Михае страхом неопределимой породы.
Всё это, весь очень затонувший месяц поднялся в нём сейчас, покуда он стоял в соборе Сан-Витале перед дивной светло-зелёных тонов мозаикой. Ударило юностью, аж голова закружилась, и пришлось опереться о колонну. Но лишь на миг, и он очнулся к обычной серьёзности.
На прочие мозаики и не взглянул. Вернулся в отель, дождался, пока Эржи соберётся, после чего они вдвоём с толком осмотрели и обсудили всё что полагалось осмотреть. Михай, конечно, смолчал, что с утра успел уже побывать в Сан-Витале, слегка стыдясь, боком, как будто боялся быть уличённым, прошмыгнул в церковь, и сказал, ничего особенного, чтобы отыграться за утреннее смятенье.
На другой день вечером они сидели на маленькой пьяцце, перед кофейней, Эржи ела мороженое, Михай попробовал какой-то незнакомый ему горький напиток, но остался недоволен, и ломал голову, чем бы перебить вкус напитка.
– До чего мерзкий запах, – сказала Эржи. – Куда не ткнись в этом городе, повсюду этот запах. Такой я представляю себе газовую атаку.
– Ничего удивительного, – сказал Михай. – У этого города трупный запах. Равенна декадентский город, больше тысячи лет беспрерывного упадка. В бедекере, и то пишут. Пережила три расцвета, последний в восьмом веке после Христа.
– Что за блажь, – сказала Эржи с улыбкой. – Вечно у тебя трупы и трупный запах на уме. Вонь-то как раз от жизни, от достатка: это запах завода искусственных удобрений, завода, на который живёт вся Равенна.
– Равенна на искусственные удобренья? Город, где похоронены Теодорих и Данте, город, перед которым Венеция парвеню?
– Да, старик.
– Свинство.
В этот миг на пьяццу с грохотом въехал мотоциклет, и сидящий на нем человек в очках и чрезвычайно мотоциклетной экипировке спрыгнул с него как с лошади. Огляделся, заметил Михая с Эржи и двинулся прямиком к их столику, ведя свое двухколесное рядом с собою, как лошадь. Дойдя до столика, он как забрало шлема приподнял очки и произнёс:
– Здравствуй, Михай. Я к тебе.
– Михай к величайшему своему изумлению узнал Яноша Сепетнеки. От неожиданности он не нашёлся что сказать, кроме как:
– Откуда ты узнал, что я здесь?
– В Венеции в гостинице сказали, что ты выехал в Равенну. Где ж еще можно найти в Равенне человека после ужина, как не на пьяцце? Я прямиком из Венеции. И сейчас присяду немного.
– Э… представлю тебя моей жене, – сказал Михай нервно. – Эржи, этот господин Янош Сепетнеки, мой бывший одноклассник, о котором… я, кажется, никогда ещё тебе не говорил. – И сильно покраснел.
Янош с беззастенчивой неприязнью смерил Эржи, поклонился, протянул руку, и далее присутствием её не озабочивался. И вообще молчал, только лимонаду заказал.
Пока наконец Михай не заговорил.
– Ну говори. Была же у тебя какая-то причина разыскивать меня тут в Италии.
– Потом скажу. Главное, повидаться хотелось, ты ведь женился, я слыхал.
– Я думал, ты всё ещё злишься на меня, – сказал Михай. – Последний раз мы виделись в Лондоне, в венгерском посольстве, ты тогда вышел из зала. Хотя, конечно, теперь тебе не за что больше злиться, – продолжал он, видя, что Янош не отвечает. – Взрослеем. Взрослеешь, и забываешь понемногу, за что же ты десятилетиями злился на кого-то.
– Говоришь, как будто знаешь, за что я на тебя злился.
– Конечно же, знаю, – сказал Михай и опять покраснел.
– Знаешь, так скажи, – сказал Сепетнеки воинственно.
– Не хочется тут… при жене.
– Мне всё равно. Валяй, смелее. Как ты думаешь, отчего я в Лондоне не стал с тобой разговаривать?
– Оттого, что мне в голову пришло, что когда-то я думал, что ты украл у меня золотые часы. С тех пор я уже знаю, кто их украл.
– Вот видишь, какой ты осёл. Я украл у тебя золотые часы.
– Так всё-таки ты?
– Я, кто ж ещё.
Эржи и до этого беспокойно ёрзала, ибо прибегнув к своему знанию людей, давно уже прочла по лицу и рукам Яноша Сепетнеки, что этот человек имеет обыкновение время от времени красть золотые часы, и нервно прижимала к себе ридикюль с паспортами и дорожными чеками. Её изумило, и неприятно задело, что всегда такой деликатный Михай припомнил этот инцидент с часами, но тишину, которая наступила сейчас, невозможно было вынести, ту тишину, когда один говорит другому, что украл у него золотые часы, а потом оба молчат. Она встала и сказала:
– Пойду я в гостиницу. У господ такой разговор…
Михай крайне раздраженно взглянул на неё.
– Оставайся здесь. Теперь ты моя жена, теперь и тебя всё касается… – И перейдя на крик, обернулся к Сепетнеки:
– Так почему же ты мне тогда в Лондоне руки не подал?
– Сам прекрасно знаешь, почему. Не знал бы, не кипятился б тут. Сам знаешь, что я был прав.
– Ясней говори.
– Не понимать человека, это как раз по твоей части, как и не находить тех, кого ты потерял из виду, да и не искал. За то я и злился на тебя.
Михай молчал некоторое время.
– Ну если тебе повидаться хотелось… мы ведь виделись в Лондоне.
– Да, но случайно. Это не в счёт. К тому же ты прекрасно знаешь, что речь не обо мне.
– Если о других… То напрасно бы я искал их…
– Потому и не искал, да? А может, стоило лишь руку протянуть. Но теперь у тебя есть ещё один шанс. Слышь? Кажется, я нашёл Эрвина.
Михай разом переменился в лице. Гнев и изумленье уступили место радостному любопытству.
– Не говори! Где же он?
– Точно не знаю, но в Италии, в одном из монастырей Умбрии или Тосканы. Я видел его в Риме, во время крестного хода, с другими монахами, их много было. Я не мог подойти, из-за ритуала. Но там был один мой знакомый священник, от него я узнал, что это монахи одного умбрийского или тосканского ордена. Это я хотел сказать тебе. Раз уж ты тут в Италии, помог бы с поисками.
– Да. Спасибо. Хотя не знаю, стану ли. Не знаю даже как. И потом я тут в свадебном путешествии, не объезжать же мне подряд все монастыри Умбрии и Тосканы. И как знать, хочет ли Эрвин повидаться со мной. Хотел бы, давно бы известил о своем местопребывании. А теперь уходи, Янош Сепетнеки. Надеюсь, еще пару лет не увидимся.
– Иду, иду. Жена у тебя на редкость противная.
– Я твоего мнения не спрашивал.
Янош Сепетнеки сел на свой мотоциклет.
– За лимонад мой расплатись, – обернувшись прокричал и исчез в наступившей уже темноте.
Супруги остались одни, и долго молчали. Эржи было досадно, и при этом она ощущала комизм положения. Повстречались, одноклассники… Похоже, Михая всерьёз глубоко задевают эти школьные истории. Расспросить бы при случае, кто был этот Эрвин и этот Тамаш… хотя они такие противные. Она вообще не любила молодых и полуготовых.
Но досадно ей было вовсе не из-за этого. Конечно же, ей было досадно, что она так не понравилась Яношу Сепетнеки. Не то, чтоб ей хоть в малейшей степени важно было, что думает о ней эдакое… эдакая сомнительная персона. Хотя с другой стороны, нет для женщины на свете вещи более роковой, чем мнение друзей мужа. Мужчины невероятно подвержены влиянью, если речь о женщине. Правда, Сепетнеки Михаю не друг. То есть в конвенциональном смысле слова не друг, но похоже, что-то всё-таки накрепко связывает их. И вообще, даже самый мерзкий мужчина способен повлиять на другого мужчину в таких вещах.
– Чёрт побери, чем я ему не понравилась?
По сути дела Эржи и впрямь не привыкла к подобному. Она была богата, миловидна, хорошо одета, эффектна, мужчины находили её притягательной, ну, располагающей к себе, по меньшей мере. Она знала, что в привязанности Михая тоже большую роль играет то, что любой мужчина говорит о ней с одобреньем. Часто она даже подозревала, что Михай и не своими вовсе глазами смотрит на неё, а глазами остальных. Как будто говорит про себя: до чего б я любил бы эту Эржи, будь я таким, как все. И вот является этот подонок, и она ему не нравится. Держал бы себе язык за зубами, так нет.
– Скажи, будь добр, чем я не понравилась твоему другу, карманному вору?
– Михай улыбнулся.
– Ну что ты. Не ты ему не понравилась. Ему не понравилось, что ты моя жена.
– Почему?
– Потому что он думает, что из-за тебя я совершил предательство по отношению к своей юности, нашей общей юности. Забыл про тех, кто… И что строю свою жизнь на иных отношениях. А ведь… И сейчас ты конечно, скажешь, что ну и друзья у меня. На что я мог бы возразить, что Сепетнеки мне не друг, что, конечно, было бы лишь попыткой увильнуть… Но… как бы это сказать… бывают и такие люди… Кража часов была ребяческой разминкой. Сепетнеки с тех пор уже процветающий мошенник, и случалось у него много денег, и он навязывал мне разные суммы, которые я не мог вернуть ему, потому что не знал, где его носит, он и в тюрьме уже успел побывать, и писал мне из Байи, чтоб я выслал ему пять пенгё. И время от времени появляется, и каждый раз говорит какую-нибудь крупную гадость. Но говорю же, и такие бывают. Не знала, так увидела по крайней мере. Скажи, нельзя ли тут купить где-нибудь бутылку вина, выпили б у себя в номере? Надоела уже эта публичная жизнь тут на пьяцце.
– Можно и у нас гостинице купить, в ресторане.
– А скандала не будет, если мы её в номере выпьем? Это можно?
– Михай, ты меня в гроб загонишь своими страхами перед официантами и портье.
– Я ведь уже объяснял тебе. Говорил, что они самые взрослые люди на свете, и что заграницей мне тем более не хотелось бы делать чего-то, что не по правилам.
– Ладно. Но пить-то зачем опять?
Мне непременно нужно выпить чего-нибудь. Я хочу рассказать тебе, кто был и как умер Тамаш Ульпиус.
4
Я должен рассказать тебе о том, что случилось давным-давно, это очень важные вещи. Важные вещи обычно случаются давным-давно. И пока ты их не узнаешь, до тех пор, не обижайся, ты в каком-то смысле так и останешься пришлой в моей жизни.
В гимназические годы главным моим развлеченьем были прогулки. Или скорее бродяжничество, наверно. Речь ведь о подростке, так оно верней. Я открывал Пешт частями, одну за другой, систематически. У каждой части города и даже у отрезка улицы был для меня свой особый настрой. Кстати меня и сейчас развлекают дома, точь-в-точь как тогда. В этом я не стал взрослей. Дома об очень многом говорят мне. Они мне как раньше природа была для поэтов, то есть как то, что они называли природой.
Но больше всего я любил будайскую крепость. Её старые улицы не могли мне наскучить. Старое и тогда влекло меня сильней нового. Глубинную реальность в моих глазах имело лишь то, что вобрало уже много-много людских жизней, чья прочность от прошлого, как от жены Каменщика Келемена у высокой крепости Девы[2].
До чего я красиво говорю, замечаешь? Наверно из-за доброго Санджовезе.
Я часто встречал Тамаша Ульпиуса в Крепости, он там жил. Уже одно это было очень романтично в моих глазах, но нравилась мне и белесая зыбкая печаль принца в его лице, и ещё многое другое. Он был прохладно-учтив, носил тёмное, и не водился с одноклассниками. И со мной тоже.
И опять придётся о себе. Ты всегда знала меня уже мускулистым, крепким молодым человеком постарше, со спокойным гладким лицом, о таких в Пеште говорят, жестяная рожа, и привыкла уже видеть меня более или менее сонным. Так вот, в гимназические годы я был совсем другим. Я показывал тебе свой тогдашний портрет, помнишь, тонкое такое, голодное, беспокойное лицо, в экстатическом пыланьи. Догадываюсь, я, наверно, был очень некрасив – и всё равно я больше люблю тогдашнее своё лицо. И приставь сообразное тело, худого, угловатого подростка, сутулящегося оттого что вытянулся внезапно. И сообразно долговязый и голодный характер.
Так что представь себе, я не был здоров ни телесно, ни душевно. Я был малокровным, и мучился жуткими депрессиями. В шестнадцать лет, после воспаления лёгких у меня начались галлюцинации. Читая, я часто ощущал, как кто-то стоит сзади и через плечо заглядывает мне в книгу. Приходилось оглядываться, чтоб убедиться, что там нет никого. Или просыпался среди ночи в жутком испуге оттого, что кто-то стоит у постели и смотрит на меня. Никого, конечно. И вечный стыд. Вечной застенчивостью я постепенно вогнал себя дома в невыносимое положение. Краснел вдруг посреди обеда, и одно время из-за любого пустяка мне начинало казаться, что я вот-вот расплачусь. И я выбегал из комнаты. Ты ведь знаешь, какие порядочные люди мои родители; вообрази, в каком они были шоке, и как негодовали, и как старшие братья и Эдит насмешничали. В конце концов дошло до того, что пришлось соврать, что у меня в полтретьего отдельный урок французского в школе, чтобы обедать одному, до всех.
Потом постепенно удалось уладить, чтобы мне и ужин оставляли.
И ко всему прочему потом еще и воронка добавилась, как самый страшный симптом. Да, именно так, воронка. Иногда мне казалось, что земля рядом разверзается, и я стою на краю жуткой воронки. То есть воронку не следует понимать буквально, саму воронку я никогда не видел, виде́нья не было, просто я знал, что она там, воронка. Верней, я и то знал, что нет её там, что это просто воображенье, ты же знаешь, как это сложно. Но факт, что когда накатывалось это ощущенье воронки, то я не смел шелохнуться, слова сказать не мог, и думал, всё кончено.
Впрочем, ощущенье это длилось недолго, да и приступов было не так уж много. Однажды очень неприятно вышло на уроке естествознания. Как раз земля разверзлась, а меня к доске вызывают. Я и не шелохнулся даже, сижу себе. Учитель ещё пару раз назвал меня по имени, а потом, когда заметил, что я не шевелюсь, подошёл ко мне. – Что с тобой? – спрашивает. Я конечно не отвечаю. На что он ещё некоторое время смотрел на меня, а потом вернулся за кафедру и вызвал кого-то другого. Тонкая душа был, монах, ни словом ни разу этот случай не помянул. Тем больше говорили о нём мои одноклассники. Думали, это я из бунта и упрямства не вышёл к доске, и учитель спасовал. Я враз стал знаменитым шутом, и пользовался в школе неслыханной популярностью. Неделю спустя учитель естествознания вызвал к доске Яноша Сепетнеки. Того самого Яноша Сепетнеки, которого ты сегодня видела. Сепетнеки состроил самую авантюрную из своих рож, и продолжал сидеть. На что учитель встал, подошёл к Сепетнеки и влепил ему страшную затрещину. С тех пор Сепетнеки пребывал в убеждении, что у меня огромная протекция.
Но продолжим о Тамаше Ульпиусе. Однажды выпал первый снег. Я еле дождался конца уроков, проглотил свой чрезвычайный обед, и сразу же понёсся в Крепость. Снег был моим особым увлеченьем, то как всё в городе разом становится другим, до того, что ты даже заблудиться мог среди знакомых улиц. Я долго слонялся, потом вышел на Башенную аллею и пялился в сторону будайских гор. И вдруг снова рядом разверзлось. На этот раз воронка была тем достоверней, что я и впрямь стоял на высоте. Поскольку тогда я уже много раз встречался с воронкой, то особо не испугался, и несколько даже флегматично ждал, пока земля снова срастётся, и воронка исчезнет. Так я прождал некоторое время, не знаю, сколько, это как во сне или в любви, точно так же теряешь чувство времени. Одно точно, что воронка эта не переставала куда дольше прежних. Стемнело, а воронке хоть бы что. Эта сегодняшняя воронка страшно упрямая, подумал я. И тут в ужасе заметил, что воронка разрастается, что от её края меня отделяет сантиметров десять, и что воронка медленно-медленно подступает к ногам. Пара минут, и мне конец, провалюсь. Я судорожно вцепился в перила.