Комендант бережно достает красивые часы с крышечкой на цепочке. Очень тихо говорит:
– Это мой первый часы – награда от штандартенфюрер Витцинг. Первый мой награда, – он осторожно кладет их и вынимает другие. – А это мне отдавайт раненый солдат в благодарность за сохраненный жизнь.
Комендант аккуратно протягивает их мне, задев холодным оголенным плечом мою кожу. Чуть вздрагиваю от ледяных мурашек и рвано вздыхаю. Медленно, ловя его взгляд, тянусь к часам. Он, кажется, не против.
Он, кажется, хочет, чтобы я их взяла.
И я беру. С предельной осторожностью – так бережно, наверное, не берут на руки даже новорожденного младенца. Легонько дотрагиваюсь до каждого узора на них, до каждого выреза… А в нос просачиваются горькие древесные запахи от его шеи…
Комендант достает следующие, грубые и простоватые на вид.
– А это мне дарийт Вернер на мой день рождения.
Протягивает мне и их.
Какие же они все разные… А на этих, кажется, царапина…
– Они поцарапаны?
– А? А, да… Это все мой жена виноват. Он проливайт на них тесто, когда готовийт пирог. А потом пытаться отскрести грязь вилкой…
И вот он уже вынимает очередные…
– Это мне присылайт знакомый из Гамбург. А это мой второй награда, за успешный штурм штаба… не этого, правда – другого.
Я молча качаю головой. Никогда, ни разу в жизни не видела столько часов сразу…
– У меня слов нет… – выдыхаю я, завороженно перебегая взглядом с одних на другие. – Их так много… Вы собираете их, да?
– Коллекционирую. Да. Мне очейн нравится их собирайт. Может… может, глупо, но они приносийт мне удача. Я любийт их рассматривайт, чинийт, протирайт…
Очередные часы в руках коменданта замирают. Замирает почему-то и он сам. Я лишь смотрю на блестящий циферблат в его ладонях – с тонкими длинными пальцами и белой кожей, сквозь которую проступают толстые сплетения вен. Почему на мизинце нет ногтя? Это так странно…
– Это мне дарийт отец, – комендант чуть дотрагивается кончиком пальца до циферблата. – Это… Это быйт его последний подарок. Последний, перед тем, как отец умирайт.
Он замирает. Его глаза на какую-то секунду сверкают, после чего комендант закрывает их и тяжело вздыхает.
Складывает все часы обратно в коробку.
Я хотела было сказать, что мне очень жаль, и что я сочувствую его горю, но входная дверь неожиданно открывается, и со стороны прихожей раздается женский голос:
– Тут папиросы завезли… правда, не те, которые ты всегда куришь. Ты же не будешь сильно из-за этого расстраиваться, да?
А пару секунд спустя в комнату входит Марлин.
Завидев меня, смущается, опускает глаза и лепечет:
– То есть… Я… не знала, что вы здесь, оберштурмбаннфюрер…
– Заканчивай уже комедию ломать, – комендант поднимается. – Эта русская все равно ни слова по-немецки не понимает… Показывай давай папиросы. Я надеюсь, не местные? А то здесь нормально делают только водку, да и то паленая попадается.
Марлин судорожно вздыхает, дрожащими руками тянется к какой-то торбе и вытягивает из нее пачку.
А я слежу за ними затаив дыхание и не понимаю совершенно ничего!
– Черт их знает, – задумчиво говорит комендант, всматриваясь в упаковку. – Пока не выкурю – не пойму… Да все равно лучше моих любимых не сделают, и нечего надеяться. А что там еще у тебя в мешке?
– А, это пластинки новые! Ты же любишь музыку слушать?
Комендант щурится. Медленно берет пластинки.
– Лирику я не слушаю, Марлин, – усмехается. – Откуда ты их вообще взяла? Да и зачем? Был ли смысл?
– Просто… – Марлин становится пунцовой. – Просто я хотела сделать тебе приятное…
– Хочешь сделать мне приятное – надевай, пожалуйста, платок при готовке. Почему в последнее время я постоянно нахожу в еде твои волосы? Почему ты, зная мое к этому отношение, пренебрегаешь элементарными правилами? Почему, в конце концов, за восемь лет нашего брака ты все еще не выучила это наизусть?
И только сейчас я все понимаю.
Только сейчас я понимаю, кто тот самый строгий муж Марлин, который запрещает ей рожать и не готов к ответственности.
Только сейчас я понимаю, кто та самая нерадивая жена коменданта, которая заляпала тестом его часы и отскребала грязь вилкой.
Только сейчас я понимаю, откуда у Марлин такая трепетность и уважение к нему, почему она так дико его боится и бледнеет при каждом его появлении.
Только сейчас я понимаю, что означает вскользь брошенная им фраза «Лучше вспомните, почему вы до сих пор здесь, фрау Эбнер» и «Если бы на моем месте был кто-то другой, вы вылетели бы в первый же день». Только сейчас понимаю, что добрая и не слишком-то строгая Марлин делает в надзирательницах.
Только сейчас я все прекрасно понимаю. Только сейчас складываю из кусочков целостную картину.
Марлин краснеет еще больше. Переплетает свои пальцы и уничиженно мямлит:
– Но, Берус, я ведь не всегда так делаю, только один раз взяла и…
– И испортила суп!
– Берус…
– Ничего не хочу слышать! Я дал тебе задание, кажется? Не забыла? Вот иди и выполняй, пока работаешь на меня.
Марлин коротко и покорно кивает.
Смотрит на коменданта и осторожно начинает:
– Берус, а… Почему ты ходишь по квартире с обнаженным торсом?
Я сглатываю. Хорошо хоть, Васьки здесь нет…
– Вот тебя забыл спросить, как мне ходить по своей квартире! Могу хоть голым – квартира-то моя!
– Не твоя. Твоя – в Берлине.
– Предлагаешь в Берлин сейчас ехать? Марлин. Делай, пожалуйста, о чем я тебя попросил. И давай только без глупых истерик на пустом месте, у меня и так болит голова.
И вновь Марлин кивает. Коротко и покорно.
А комендант вытягивает папиросу из новой пачки, вставляет ее в зубы и чиркает зажигалкой. Небрежно трет щетину. Морщится. Пытается, видно, распробовать вкус. Опирается одной рукой на стол. Размыкает губы и выпускает порцию дыма. Снова морщится.
А Марлин…
А Марлин смотрит на него безумными глазами. Смотрит – и жадно улавливает каждое его движение, каждую его мимику, каждый его вдох. После стольких лет совместной жизни она все еще влюблена в него – влюблена дико, яростно и бешено. Влюблена так, как только может любить женщина, а страх и великое уважение лишь подпитывают ее чувства.
Она любит.
Он – позволяет ей себя любить.
– Так, а ты чего тут сидейт, русь? – вдруг обращается ко мне комендант.
Я вздрагиваю.
Почему-то теперь стыжусь смотреть Марлин в глаза. Кашлянув, уточняю:
– Так мне продолжать стирку?
– Ты так целый день возиться будешь! Иди и помоги рабочий сила. У него сейчас много работа, а ты заниматься ерундой.
Я киваю.
Торопливо поднимаюсь и спешу к двери.
– Эй, русь!
Замираю.
Осторожно оборачиваюсь, по-прежнему избегая зрительного контакта с Марлин.
Комендант в упор смотрит на меня. Поморщась, выпускает порцию дыма и вдруг выдает:
– А как тебя все-таки зовут?
От неожиданности давлюсь.
Сжимаю горло. Прокашливаюсь и выпаливаю:
– Вера.
Комендант щурится. Кивает. Теряет ко мне всякий интерес.
А я проскальзываю в дверь и сбегаю вниз по лестнице.
Глава 10
Хочу отметить именно этот день.
Именно сегодня.
Потому что сегодня будет ровно две недели, как я нахожусь в штабе.
Помню, как едва приехав сюда, четко себе сказала: покину это место ровно через четырнадцать дней.
Что ж… Уже четырнадцать. Но сбегать я как-то не особенно готова.
Искать семью здесь? Искать семью в лицах штаба? Кого? Ну, разве что… Тамару? А на кого из моей семьи похожа Тамара? На мамку?.. Да нет. Папку?..
Тамара хорошая, но какая-то… пустая, что ли? Нет в ней частички родного, которая могла бы заполнить пустоту в сердце.
Поэтому семья остается существовать лишь в моих снах. И мыслях. Там, где вечер, где пахнет мокрой травой и мамкиными драниками. Там, где Никита грызет конфеты, где баба Катя ворчит на печи и лечит мне спину, где мамка навеселе выплясывает танго под песни граммофона… Братка капризничает и все руки моет, а папка…
А папка дарит мне самое сокровенное. Свою душу.
Делится ею. Делится самым важным, самыми дорогими секретами. Дарит мне веру в лучшее и надежду в доброту звезд…
Там, на звездах, все иначе. Может, там мир как у нас. Деревья как у нас, такие же страны. Возможно, и люди там такие же. Но только добрые. Там, на звездах, быть может, есть и Вернер, и комендант есть. И злобная надзирательница Ведьма, и Васька. Но они другие. Чистые.
Там нет войны. Там вообще нет войн. Вернер там примерный семьянин и владелец большого бульдога, которого очень любит. Комендант – механик, обладающий даже ларьком с часами и умеющий их чинить. Там он занимается своим любимым делом и не выслуживается перед другими… Ведьма служит в милиции и выращивает розы, а Васька работает свахой.
И я там есть. Наверное. Вот только там я сижу дома с семьей, потому что не поступила как последняя сучка, не закатила истерику и не бросила любимых людей. Я, живущая на светящейся планете, намного, намного добрее, умнее и человечнее, чем та я, которая вместе с остальными бултыхается в мусоре нашего огромного злобного мира.
Эта клетка так сдавливает мне ребра, так затрудняет дыхание и ломает крылья, что я просто погибаю, как рыбка в мутной воде аквариума.
Изо дня в день плаваю между стеклянных стен, задыхаюсь оскверненным прокуренным воздухом и лишь смотрю вверх, где, как казалось бы, есть выход – вот он, только руку протяни – и верх стеклянного ящика, свобода! Но я не могу протянуть руку. Я не могу выпрыгнуть отсюда. Я рыбка, и без воды я погибну. Даже такой грязной и мутной.
Поэтому мне просто остается со дна аквариума наблюдать за звездами – той оставшейся частью моего мира за стеклянной стеной.
– Эй, ты, русский жифотный!
Я вздрагиваю, едва ли не роняю кисть с краской и оборачиваюсь.
Натянуто улыбаюсь:
– И вам доброго денька, Вернер. Рада вас видеть. Хорошо выглядите.
Свисающие щеки Вернера трясутся – то ли от гнева, то ли от неожиданности.
– Эй, ты!
– Да-да, я вас слушаю.
– Ты красийт или не красийт?!
– Красить, красить. Почти докрасить.
– Эй! Ты почему огрызайться?!
Закатываю глаза.
Глубоко вздыхаю, ставлю банку с краской на землю и разворачиваюсь к Вернеру, который трясет не только щеками, но и кнутом для наказывания неработающих.
А что рыбке остается делать на дне аквариума?
Правильно, вести себя так, чтобы наблюдатели были довольны.
И выяснять, какие же им нравятся трюки.
– Я правда не огрызалась, Вернер. А сказала я так, потому что мне нравится копировать вашу речь. Она такая интересная и своеобразная.
Хлыст со свистом описывает круги вокруг его ладоней.
– Что?! Передразнивать?!
– Вовсе нет, Вернер.
Я использую в речи его имя как можно чаще и как можно мягче.
Это простой трюк, и на него он действует безошибочно. За две недели я, хоть и не полностью, но смогла распознать его характер и скрытые желания. Да, он труслив перед комендантом, но обожает распушать хвост и тыкать в глаза своим статусом как можно чаще перед нами. А, значит, имеет огромное мужское самолюбие.
– Я не передразнивала, – продолжаю. – Просто людям свойственно подражать тем, к кому они испытывают симпатию.
Хлыст замедляет полет.
Я улыбаюсь:
– Понимаете теперь, что так я просто хочу показать свое уважение? К вам и ко всему Третьему рейху сразу. Но к вам, Вернер – особенно. Как старшего надзирателя я вас очень уважаю и боюсь.
Очень глупо, да только за все четырнадцать дней я ни разу не получила от него хлыстом. Выходит, не так уж и глупо.
А он, павлин, уже замлел!
– Ненавижу руссишес швайн, – выплевывает он, но с другой интонацией. С внимательной и оценивающей.
– Это не мешает руссишес швайн уважать дойчер герр.
Вернер хмыкает.
Опускает хлыст и спрашивает меня почти нормальным тоном:
– Ты долго еще красийт?
– Как вы видите, Вернер, – указываю на последний недокрашенный стол, – осталось совсем немного.
– Фаша надзиратель быйт занят с оберштурмбаннфюрер. А мне поручайт фажный заданий смотрейт за порядок всех.
– Чем это Марлин занята с комендантом? – криво усмехаюсь.
– Русиш, ты должен красийт скамьи на терраса. Они должны успевайт сохнуть! Потому что скоро фажный праздник, который быйт отмечен на терраса.
– А вы всегда перед праздниками их красите?
Говорю я эту немного ядовитую фразу таким безобидным тоном, что Вернер не понимает укола.
– На праздник собирайться много фажный человек. Скамейка облазийт, нужно еще. Нужно арбэтэн.
– А что сегодня будут делать мужчины? Нет, я не возмущаюсь, просто мне…
– Мужчин вечером ждайт воспитательный лекций.
Напрягаюсь.
Знаю я, что в понимании Вернера означает «воспитательная лекция».
– А в чем они провинились?
– Ай… Обнаружен один человек, который имейт третий пол. Das ist widerlich. Грязный жифотный должейн быйт наказан. И остальный, чтоб не имейт такой мерзкий желаний.
Людьми «третьего пола» здесь именовали мужчин с нетрадиционными пристрастиями. Наверное, и женщин тоже, но такие пока не встречались. Зато парни – не в первый раз. И Вернер всегда особенно жестоко с ними расправлялся.
– Ох… Да, я… я вас поддерживаю. Планета должна быть очищена от такой грязи.
На самом деле, мне просто наплевать. Они живут и не трогают меня, я не трогаю их, и никто никому не мешает.
Вернер щурится. Медленно скрещивает на груди руки, внимательно глядя мне в глаза.
– Что такой есть «грязь»?
– Грязь? Это то, против чего вы боретесь. Евреи, например… Кто еще? Ну, третий пол…
Вернер вздыхает. Медленно кивает.
– Гут. Хорошо. Ты должейн приступайт к покраска.
– Хорошо, я поняла вас. Вернер. Сделаю все в лучшем виде.
– Русиш, ты хочейшь, чтобы я назначайт тебя глафный?
От неожиданности закашливаюсь.
– Что? Главный? Как это?
– Очейн просто. Глафный в женский барак. Ты должейн следийт за дисциплина и говорийт про все мне.
– Почему вдруг?
– Ты мне нравишься, русиш. Ты хороший работник и предан Третий рейх. Ты единственный, кто уважайт немецкий нация.
– Очень приятно слышать, Вернер.
– Иди. Ты должейн красийт. А еще ты теперь докладывайт мне обо всем, что происходийт в барак. Я же могу на тебя полагайться?
Улыбаюсь.
Вытягиваю в сторону правую руку и тихо произношу:
– Хайль Гитлер.
Глаза Вернера светлеют.
Он одобрительно кивает, повторяет мой жест и вторит:
– Хайль.
Вот и все.
Вот два простых слова, которые способны решить большинство проблем в этом штабе. Очень просто. «Хайль Гитлер» – и на тебя смотрят другими глазами.
Вернер наматывает хлыст на ладонь, разворачивается и уходит.
А я спешу поскорее докрасить стол, чтобы до вечера успеть покончить со скамейками на террасе. Кто знает, когда у них там праздник намечается, и краска может не высохнуть.
– Вы гляньте, мы уже и с Вернером слюбились? Как говорится, свято место пусто не бывает?
Медленно выдыхаю.
Вновь бросаю кисть в банку, оборачиваюсь и улыбаюсь:
– Тебе надо чего, Васька?
– Да так… – усмехается. – Просто как-то странно, что сначала комендант, а теперь Мыло… Ты чего это на спад идешь? Нет бы кого выше взять… ну, например, генерала какого. Или влюбилась в нашего старшего надзирателя? Ну, бывает. Как говорится, полюбишь и козла.
Отряхиваю ладони друг о друга и закидываю тяжелые волосы назад.
– Да не причем тут любовь, – ехидно улыбаюсь. – У Вернера постель горячей да объятия ласковей. Комендант нас плеткой постоянно не хлещет, его наскучило ублажать. А так… все меня устраивает, спасибо за заботу.
Васька кривит губы.
Медленно кивает:
– Ну-ну… Хоть сейчас созналась. А чего раньше все утаивала да отнекивалась?
– Так боялась, что тебя зависть удушит. Кроме ласканий немецких ведь еще и статус получаешь. Меня, например, Вернер старшей среди вас назначил. Теперь кусай локти, Васька.
– А не боишься, что девчонки против тебя взбеленятся?
– А чего мне девчонки? У меня воздыхатели в верхушках имеются. Я им шепну на ушко, так они сапогом и придавят всех, кто пикнуть посмеет.
Васька крутит пальцем у виска.
Закидывает грабли на плечо, хмыкает и отправляется к сгребенной кучке сухой травы.
Тяжело вздыхаю.
Наверное, это никогда не кончится.
А ведь когда-то я вправду думала, что смогу отсюда сбежать…
Когда-то? Каких-то четырнадцать дней назад.
Но сюда не зайдет мамка и не шепнет мне: «Собирай вещи и уходим, только тише!». И папка не приедет в телеге и не усадит меня верхом на Любка. И братка никогда меня здесь не отыщет.
Остается надеяться только на себя и свою…
Либо силу, либо хитрость. Либо и то, и другое.
Солнце сейчас палит жарко. Прелести бабьего лета дают о себе знать, словно природа в подарок дает влюбленным в жару людям несколько летних деньков, в которые ты можешь верить, что это еще не конец, и лето от тебя не уходит.
Я чихаю от пыли и утираю тыльной стороной замазанной в краске ладони лоб.
Щурюсь от слепящего глаза солнца. Вижу Тамару, которая мчится ко мне со всех ног, спотыкаясь.
Смеюсь:
– Ты чего, фюрера увидала? Прикатил к тебе на блестящей машине?
И она оказывается около меня. Сгибается, хватается за сердце, пытается отдышаться. Я даже вижу, как часто-часто пульсирует ее горло, а с волос струями бежит пот.
– Верка! – сипло орет и закашливается. – Вера! Ой, Вера… Там… Там…
– Иди ты, Том! Мне стол докрасить надо да к скамейкам приступить, а то от Вернера влетит.
– Вера! Там… такое! Там… Ой, Вер, ты просто не поверишь! Ой, Вер…
– Да чего случилось-то? Отдышись сначала, а после рассказывай.
Тамара заглатывает воздух, стряхивает со лба мокрющие волосы. Шарахается ко мне и свистящим шепотом выдает:
– Верка, иди со мной! Ты рухнешь, как увидишь! Вера! Только скорее… и тихо!
– Да некогда мне! Вон, Вернер вечно на меня зыркает да плеткой трясет, попробуй отлучись… Ты словами скажи. Ну, чего случилось-то?
Тамара вдруг прижимает руки к горлу и пучит глаза.
Оборачиваюсь, но ничего не вижу.
Злюсь:
– Том! Ты специально, да? Я же тебе гов…
– Иди со мной! Сейчас же!
Поджимаю губы. В который раз кидаю кисть в банку, оглядываясь на Вернера. Так, тот бутылкой какой-то увлекся… Ну, если быстренько…
Поспеваю за Тамарой. Она впихивает меня в гараж, больно поцарапав запястье.
Кричу:
– Что ты творишь вообще? Дура, что ли?! Что я здесь забыла?!
Здесь еще больше пахнет пылью. А еще свежим деревом и кислым металлом. Только темень такая, что разбить лоб проще простого.
– Тихо, – шипит Тамара. – Меня здесь машину мыть заставили.
– И ты хочешь, чтобы я тебе помогла? Том, я же тебе говорю: мне некогд…
– Молчи!
Я ее не вижу. Слышу только, как ударяются друг о друга под ее ногами доски. Что-то звякает – видимо, она опрокинула какую-нибудь железяку.
И вдруг раздается скрип – и открывается дверь, а солнечный свет падает на черный силуэт Тамары.
Другая дверь. Дверь, ведущая из гаража не в штаб, а на улицу. Та самая, в которую заезжают машины.
Та самая труба, ведущая из аквариума в океан.
– Они обычно ее снаружи запирают, – взволнованно шепчет Тамара. – А сейчас не заперли почему-то…
А я молчу.
Мы молчим.
Смотрим на мир, не ограниченный колючей проволокой. Смотрим на огромное-огромное поле, минуя которое, можно сбежать наконец домой. Смотрим, как высокая трава прогибается под горячим ветром.
Смотрим.
Но ничего не говорим. Тяжело дышим.
И смотрим.
– Ну?.. – шепчет Тамара, а моя рука оказывается в ее горячей и потной ладони.
Молчу.
– Вер? Ты со мной?
Сглатываю и отшатываюсь от дверей.
– А вдруг…
Сбиваюсь и хватаюсь за свою пульсирующую шею.
– Что «вдруг»?!
– Ну… Вдруг… Вдруг нас поймают… и тогда уже все…
– Ты думаешь, у нас еще такой шанс будет?!
Вжимаюсь в стену.
А что, если труба ведет не в океан, а прямиком в кастрюлю рыбаку?..
Хоть так сверкает и манит свободой…
Жмурюсь и вжимаю кулаки в глаза.
– Вера! Быстрей! Ну же! Сейчас кто-нибудь увидит!
– Но… Вдруг мы по дороге повстречаем немцев, и они нас схватят…
– Вера! Живей!
– Я… Я не смогу, наверное… Я… Я боюсь…
Тамара подлетает ко мне и хватает за запястье, но рука выскальзывает из ее мокрой ладони.
В полном отчаянии кричу:
– Но это же рискованно, Тома! Они убьют нас! Комендант нас убьет!
– Жить здесь лучше, да? Так. Ты, однако, выбирай. Либо идешь со мной прямо сейчас, либо я пойду одна.
Я с шумом вздыхаю.
Сжимаю губы и уверенно выхожу из гаража. Тамара улыбается и догоняет меня, а потом и вовсе перегоняет. Кричит из-за плеча, мол, быстрее, а то заметят…
А то заметят…
А мир вокруг кружится. Сухая трава немного колет босые пятки. Они не смогут нас догнать… Даже если увидят – догнать не смогут.
Если только не достанут пистолет…
Резко останавливаюсь.
Тамара уже перегнала меня метров на десять. С каждой секундой ее фигура уменьшается, сливается с желтым горизонтом…
– Я не смогу, Том, – одними губами шепчу я и сжимаю подол юбки. – Я не хочу умирать… Том, постой!
Но она меня, конечно, не слышит.
Она уже далеко.
А я пячусь назад. Снова оказываюсь в гараже. Закрываю двери и выползаю. В штаб.
Опираюсь затылком в стену. Даже в голове раздается сумасшедший пульс. Даже в глазах темнеет из-за него. И щиплет. Из-за пота и, наверное, слез…
Я ведь все еще вижу ее убегающую фигуру…
Но что-то упрямо тянуло меня назад. Словно какая-то невидимая стена воздвиглась вдруг передо мной и не давала сделать и шага.
Но это так глупо и трусливо! Так, насколько глупо и трусливо вообще может поступить человек в такой ситуации!
Сползаю по стене на землю. Вонзаю отросшие ногти под кожу коленей и взвываю. Вою, вою от собственной трусости и разочарования. Я могла бы бежать сейчас по полю с Тамарой, но…
– Эй, ты! Ты почему сидейт, когда тебя ждайт фажный дело?
Вдавливаю лицо в руки. Трясусь от гнева, в мясо раскусываю губы и впиваюсь пальцами на ногах в землю.
– Русиш! Ты быйт глухой?!
Медленно поднимаю на Вернера глаза. Сглатываю слезы.
Он хмурится.
Подходит к гаражу и толкает дверь.
Вскакиваю, хватаю его за край кителя и визжу:
– Стойте! Не надо, Вернер, остановитесь! Верн…
Он резко разворачивается. Стегает меня по руке концом плети.
Ладонь мгновенно немеет. Кожа покрывается водянистыми волдырями. Я падаю на колени и в отчаянии дергаю себя за волосы. Хоть бы Тамара успела сбежать… Хоть бы ее не поймали… Ведь если ее поймают – ее поймают из-за меня, а я себе этого никогда не прощу… Она должна быть уже далеко, ведь прошло…
А на земле лежит оса.
Свернутая в кольцо. С первого взгляда мертвая. И со второго – мертвая. С третьего пошевелит ниточками-лапками, с четвертого – дернет жалом…
Она лежит прямо около двери в гараж. Тонет в мусоре. Наверное, пыталась когда-то вскарабкаться на прилипший к земле леденец, а сейчас сдалась. Не потому, что у нее нет сил, и не потому, что она больна или ранена.
А потому что она нашла смысл своего существования.
Она нашла леденец. И сейчас, вдоволь насытившись, она просто умирала. И большего ей и не нужно…
– А ты знайт, что бывайт за побег?!
Как красиво горячий ветер вздымает обрывки опавших листьев. Они кружатся, словно приглашают меня к себе в танец, зовут, манят… Они тоже хотят сбежать отсюда – и тоже не могут. Слишком слабы. Наверное, в этом и выход. Наверное, нам всем помогает умение видеть красоту в природе. Я должна была улететь с ними. Но у меня слиплись крылья от сахарной конфеты.
Обжигающий ветер забирается под юбку. Босые ноги тонут в холодной земле, а мы стоим перед Вернером, который одной рукой держит за волосы Тамару, а другой размахивает перед нами хлыстом.
Вернер никогда никого не убивает. Никогда и никого. Нет, он не убьет, а лишь изувечит кнутом, который кажется уже продолжением его руки. Он просто боится, но не лишить человека жизни, а сделать это вопреки комендантскому слову.
Я твердо знаю, что Тамара выживет.
Правда, на остальное смотреть не хочу.
Оса не виновата, что не вернулась в гнездо. У осы просто слиплись в сахаре крылья, и она не смогла взлететь. Она умерла, но кому какое до этого дело?
Я не слушаю Вернера.
Я лишь смотрю, как красиво он вписывается в пейзаж.