Ее заявление, явно заранее отрепетированное, вывело меня из себя:
– Как вы смешны, боже, как вы смешны, Валентина Марковна! Вы что думали, что я испугаюсь? Вековой открывает ребятам глаза на мир, на историю, он учит их жить красиво, с целью, с мыслями, он учит их, в конце концов, быть людьми! Людьми, понимаете? Нам только сниться могли такие учителя! Боже, какое невежество! – спешил я, соскочив со стула. – Вы живете какими-то зазубренными понятиями о человеке и об обществе. Поймите, он детей заставляет разумно сомневаться в той белиберде, которую мы тут с вами до него несли. Он учит их искать истину, а мы их делаем автоматами! И теперь вы вредите, а не он! Вы палки в колеса истории вставляете!
Я задохнулся исступлением. И откуда у меня этот образ колес истории выскочил? Минуты две я, успокаиваясь, смотрел на нее, думал, что уйдет. Но Савина продолжала деревянно сидеть, тарабаня по столу сухими пальцами. Я пришел в себя и ясно проговорил:
– Мне на Векового больше не жалуйтесь. Я не мальчик, сам могу разобраться, и если нужно будет ответить – отвечу, не пугайте. А если и теперь ничего не поняли, то, увы, не судьба!
Зря так бурно я сорвался, моя речь нисколько не охладила и не вразумила Савину, наоборот, словно в атомном реакторе, в учительской вызревала критическая ситуация.
Взрыв был неминуем.
4. О самодурстве и любви
Почему они невзлюбили Векового?
Редкий, яркий талант – вот единственная причина их тщедушной ненависти.
Обычно молодые, женщины, в отличие от своих сверстников-мужчин, открыто и искренне ценят оригинальный талант, а с возрастом, обременяясь профессиональным опытом, врастая в корсет житейских убеждений, многие лица и того, и другого пола, а особенно те, кто считает себя незаменимым специалистом, знатоком жизни, всячески стараются препятствовать любому дерзкому начинанию. Вынужденная переоценка ценностей в пользу защиты прожитой жизни, высмеивание юношеского максимализма с позиций здравого смысла, а главное, бездарность – вот что неминуемо вызывает косность и зависть по отношению к способному коллеге. У женщин за сорок снисходительное отношение к таланту вы можете наблюдать сплошь и рядом, да и осемьяненные мужчины в последнее время не составляют исключения. Впрочем, я отклонился.
Не стоило мне рассказывать о конфликте с Савиной Вековому, но я привык делиться с ним всем, и в тот же день Сергей Юрьевич узнал, что «всплыла психбольница».
– Это самое неприятное, а все их шушуканья – чепуха, – задумался он, – мне они навредить не могут, вам разве, Аркадий Александрович, вы бы меня не защищали? Я молод, а вы… Ну, не обижайтесь! Я неудачно пошутил. Черт с ними! Мамонтовцы, сталинцы, савинцы – мало ли? А вы, я слышал, тоже меченый? Вас, говорят, выслали… выжили из Подмосковья за планы, и еще вы, кажется…
– От кого ты слышал?
– Ну, Аркадий Александрович! Вы задаете ненужные вопросы. Вспомните, чуть успел я появиться в поселке – мой драгоценный интим в мгновение ока стал общественным достоянием, а вы здесь, слава Богу, не первый год. Наши дамы наверняка знают цвет ваших пяток, не говоря уже о буйном прошлом. Из верных источников узнал, извините, фамилии назвать не могу – дал слово, – разводя руками, по-савински заключил он.
Я коротко рассказал ему свою историю.
Да, действительно, в свое время я пришел к закономерному выводу: составлять планы уроков необходимо начинающим учителям, да и то первые один-два года. Мы загнаны в тиски жестких формалистических требований, которые не дают заниматься творчеством, то есть планировать свой урок не заданно, а произвольно, в зависимости от мышления и знаний учителя, сложности темы и индивидуальности учеников. Не секрет, что учителя перегружены «общественными обязанностями», контролем людей, которые зачастую никогда не имели собственной педагогической практики или имели ее при царе Горохе.
Бумаги, бумаги, в которых из года в год одно и то же – планы, графики, схемы, методички, отчеты, программы – забивают сознание – и вот, из не особо жаждущего настоящей деятельности молодого человека, при постоянной неустроенности и мелочных материальных заботах, вылупливается в лучшем случае усталый скептик, в худшем – активный циник и приспособленец, насмешливо, но непреклонно возводящий бумагу и властное слово на ней в орудие, с помощью которого, так или иначе, можно добыть средства для существования.
Выпущены сотни учебников, но то, что на уроках преподносят учителя, чаще всего жалкая пародия на истинный процесс обучения.
В книгах есть все – благородство и мудрость, красота и примеры, главная задача в том, чтобы заинтересовать, зажечь учеников, научить их умению общаться с книгой, зародить в сознании уважение и любовь к знаниям.
Учителя (вдумайтесь) не свободны в определении своих сил и способностей! Тогда кто же ученики? И есть ли учителя?
Я много спорил, доказывая на фактах, разоблачал формалистов и, наконец, отказался вести планы. Этот отказ совпал с еще одним конфликтом, после которого директором было официально заявлено: «Или я или он».
Суть этих разногласий в следующем: директор решил основательно угодить, поставить обучение таким образом, чтобы большинство учеников (как максималист он говорил «все ученики») шло на завод и стройки простыми рабочими и обязательно целыми классами.
Для обработки масс в коридорах и классах понавесили гирлянды крикливых лозунгов и плакатов, срочно расширили производственные мастерские, поступила безапелляционная инструкция настойчиво пропагандировать «простой, но благородный труд рабочего», неустанно воспитывать у подростков «рабочее сознание». Новая затея развернулась во всю ширь, нужно было на уроках биологии внушать, как полезно и необходимо физически трудиться, в доказательство, выдвигая тот факт, что постоянный физический труд создал из
обезьяны человека. И на английском дети пищали о стройках и заводах, составляли топики, как нужно укладывать кирпичи и штукатурить стены; а я всю историю развития человечества должен был рассматривать как трудовой процесс, приведший людей к торжеству прогресса.
– Вы им рассказывайте, что Петр Первый был и плотником, и каменщиком, и… так далее, кем он там еще был? А смог бы он укрепить Россию, не занимаясь физическим трудом? Это же так ясно! Тысячелетия трудились крестьяне и пролетарий. А трудовые примеры в годы первых пятилеток строительства социализма! Вот и проводите подобные параллели, вы же умный человек, – поучал меня директор.
Наши бойкие учителя литературы тем и занимались, что без устали вдохновенно изображали, как Павка Корчагин потерял последнее здоровье на стройке узкоколейки. Чуть ли не еженедельно проводились субботники, но что самое печальное – сверху одобряли всю эту затею, меня же, за противление общественным идеям, за недисциплинированность и аморальность директор тактично уволил и, не найдя законной защиты и нового места, я был вынужден скоропостижно уехать.
Вековой выслушал меня внимательно, не перебивая.
– Самодурства везде хватает, – сказал он, когда я закончил. – Вот иногда думаю: откуда оно берется в новых поколениях, когда достаточно примеров в прошлом? От неграмотности, что ли? Тут еще и тщеславие, конформизм, как вы думаете?
– И это, но я заметил, что самодурство свойственно тем, кто не имеет собственных мыслей и от этого приспосабливается к любым требованиям, трусливо преклоняется перед властями. И что интересно – образование тут роли не играет. Так легче быть сытым.
– Но в наше время сыты все!
– Но качество пищи относится к понятию сытости, – произнес я дикторским тоном.
И мы рассмеялись.
Настал черед Векового рассказывать о конфликте в прежней школе.
В отличие от меня, он не воевал с директором, а самозабвенно увлекал ребят литературой, походами, спорами и театром. Его поначалу хвалили, но вскоре забеспокоились, заметив, что ученики становятся «больно языкастыми»; закрыли театр, потребовали исполнения программных требований, а после того, как один из старшеклассников на школьной линейке выступил в защиту Векового и три класса несколько дней в знак протеста не посещали школу, Сергея Юрьевича – «тайного и непосредственного организатора бойкота» – срочно перевели к нам.
– Новый адрес я так и не послал ребятам. Переписка – это уже не то. Они растут, – вздохнул он.
Я теперь с грустью вспоминаю наши чудесные вечера, наши долгие разговоры.
Чаще всего Вековой приходил ко мне поздно – часам к девяти-десяти. Вечером он занимался репетициями спектаклей или вёл литературный кружок.
В те дни и я был по-хорошему занят, у меня созрела идея написать небольшую работу по истории. Давно я собирал материалы периода предвоенных лет. Пришло время чернил и бумаги. Необычайно увлекшись работой, я старался по окончании уроков побыстрее попасть домой. Покорпев над черновиками, обязательно к девяти часам я ставил на плитку чайник, резал хлеб, словом, обставлял всем необходимым для легкого ужина стол и ждал Векового. Иногда он приносил свои ранние рассказы, я читал, хвалил, а он говорил:
– Разрываюсь я между двух огней.
В декабре, примерно перед самым Новым годом, он пришел ко мне явно расстроенный. Ему не сиделось на месте, я предложил прогуляться.
Мы молча прохаживались. Тоненько и сухо поскрипывал снег под валенками. На небе загорались яркие зимние звезды.
Сергей Юрьевич закрылся от ветра воротником своего потертого полушубка и шел чуть впереди меня.
– Знаете, сегодня произошла странная сцена. Наталья Аркадьевна, как это сказать, ну, понимаете, призналась в любви, – он остановился и посмотрел на пробегающих мальчишек. – Мне совершенно ни к чему эта… это повторение. А я еще пошутил нелепо, говорю: да, Наталья Аркадьевна, вы выросли, а язычок у вас детский. Вы заметили, когда она волнуется, то языком по губам водит?
Я молчал. А что я мог сказать? Вот, мол, Наталье Аркадьевне пора замуж, да и тебе, Сережа, женская забота не помешала бы. Глупо.
Он заглянул мне в глаза и улыбнулся.
– Ну, допустим, она любит меня. Но она произнесла свои слова с таким чувством, будто я ей остался должен. Ну, любят люди, нет же, стараются добиться полнейшего – женитьбы, – пытался шутить он, взяв меня под руку.
Мы вступили на узкий тротуар, соединяющий две части поселка. Здесь не было столбов с лампочками. Редкие куцые силуэты лиственниц на очищенной от снега земле, вспученной темными мистическими буграми кочек.
– Физиология, всевластная физиология. Любовь – дар, редкость. По-настоящему гармонично любят безвестные, те, кто живет как на празднике, жадно поглощая энергию любимого. Их любовь не поддается описанию, потому что описывать, в сущности, нечего, они – единое целое, единое существо. Знаете, иногда мне радоваться страшно. Слишком много гадкого мире. А любовь, бывает, затмевает правду.
Потом мы шли молча, ветер усиливался, и звезды меркли – одна подрожит, подрожит и гаснет, за ней другая, третья. Ветер все настойчивее, все грубее завывал в трубах, все наглее лез под одежду. Большая снежная туча двигалась с востока на поселок.
Мы повернули обратно. Теперь снег летел прямо в лицо.
– Я о правде! – закричал Вековой. – С ней так же трудно жить, как с красивой умной женщиной. Такая женщина требует постоянного внимания, о ней необходимо самоотречение заботиться и, что самое важное и обидное, – стараться не выглядеть дураком и не показывать слабости. Ваша жена была красивой?! – донес ветер его вопрос.
– Мне теперь трудно судить! – ответил я криком.
Пока мы добрались домой, разыгралась пурга. Одурманенный ветром снег – жесткий и колючий – дико и яростно метался по вспененным сугробам, по стонущей земле, слепо тычась в дома и изгороди.
– Вальпургиева ночь! – кричал весь белый Вековой. – Нельзя представить космический хаос, не видев настоящей пурги, да?!
Продрогшие и возбужденные, мы ввалились в дом.
Какое блаженство – хлебать горячий чай, обжигая озябшие красные пальцы о стекло стакана, когда, сбросив заледенелую одежду, усядешься у раскаленной дверцы печки и с каждым глотком счастливо чувствовать, как в тебе медленно и сладко расширяется живительное тепло! А за окном – убаюкивающий голос равнодушной к тебе пурги.
И Бог с нею, нынче она создает атмосферу уюта и благодушия. Радостно! Желанно! Вечно!
Вековой в трусах нежился на стуле, шумно дул в стакан, улыбался, вспотевший, просветленный.
– Я почти всю жизнь провел в городе. Нет, вру, в армии был в деревне, но там, конечно, ничего подобного не было. Всегда мечтал о таких зимних вечерах с печкой: сидишь себе в буран, подбрасываешь душистые поленья и наблюдаешь, как их трескуче и жадно глотает языкастый огонь, и чай под думу долгую или беседа – все как теперь, и спокойно на душе, благоуханно.
– Давай выпьем? – я закутался в плед, достал из подполья початую бутылку простенького коньяка, плеснул в стаканы, и мы дружно выпили, помолчали…
– Все думаю о любви. Страстная любовь – это гибельно, хочется унизиться, даже счастлив унизиться, а отвергнут – комплексы появляются, не каждому подняться… Самая распространенная форма любви – влечение физиологий, в принципе, ее по незнанию и называют любовью. Любовь – нечто большее, в ней, если и унижение, то разумное, гордое… Что бы вы сделали на моем месте? Я о Наталье Аркадьевне?
Первым порывом было желание пошутить, сказать: женился бы, если бы да кабы… Но, увидев его серьезный и доверчивый взгляд, я мягко парировал:
– Мне не быть на твоем месте, Сережа. Года не те, да и на подобные ситуации… сколько ни живи, опыта не наберешься. У каждого по-разному.
– Да, да, вы правы… Вот я все думаю: нужно иметь семью и работать, оставаться деятельным, писать поэмы. Проверка на истинность, на искренность. Да, так и должно быть. Но с кем? Мне однажды признавались в любви. Это особый случай, хотя бы потому, что девушки редко признаются первыми, а мне и подавно. Почему? А вы присмотритесь. У меня внешность полубандитская, не внушает доверия, да и льстить я не умею, а тогда не до нее было… Хотите, расскажу?
Я кивнул и он, глядя в огонь, рассказывал:
– Учился я тогда в университете на втором курсе. Жил дома, вернее ночевал дома, а все остальное время проводил в общежитии у ребят или в библиотеке. Меня после неразберих первого курса, с первыми солидными выпивками, непривычной сессионной суетней, поверхностными знакомствами и идейными спорами, осенило – необходимо читать, бесконечно читать, чтобы разобраться, куда же топает человечество и куда мое страдальное «я» устремляется? Я всегда читал много, я тут совершенно чокнулся, похудел, стал чахоточно кашлять, и моя суровая мама, перепугавшись, решила не выпускать меня из дома, запирала в комнате, чтобы после обеда в ее отсутствие никуда не уходил. Но я сделал отмычку и убегал. И вот…
Сергей Юрьевич задумался, отхлебнул чаю, опустил ноги со стула, звонко ударил по коленям, как будто подстегнув себя этим, заговорил еще быстрее и громче.
– Сижу как-то в университетской библиотеке, читаю Толстого, отключился от мира сего, и вдруг девичий шепот: «Я вас люблю!». Вижу, рядом белокурая девушка виновато улыбается и так смущенно смотрит на меня. У нее, у Лизы, как потом она представилась, был замечательный взгляд – всегда с еле заметной грустинкой и ожиданием чего-то удивительного, что вот-вот произойдет и восхитит всех или кто-то одарит ее… Она была некрасива, это точно, но очень женственна, и одевалась, как школьница – всегда с какими-то бантиками, аккуратно и просто. Ну и вот! Я, наверное, криво усмехнулся, потому что выражение ее лица резко переменилось, сделалось решительным. «Пусть я глупо поступила. Знайте, что я хожу в библиотеку каждый день уже два месяца ради вас. Я знаю, где вы живете, как вас зовут, как учитесь, что читаете, я все-все про вас знаю», – эти слова она протараторила почти в полный голос. «Ну и что? Что же нам теперь делать? Если хотите вместе читать, приходите и садитесь рядом. Больших развлечений я вам предложить не могу». Говорил спокойно, а самому лестно, приятно – признание, о тебе всё знают, тобой интересуются, следят! Я промучился с ней две недели, говорил о прочитанном, о жизни, о будущем, о чем только не говорил, болтун!
Сергей Юрьевич вздохнул. Я встал и подбросил дров в печку; он задумчиво наблюдал, как я шурудил кочергой в углях, и когда я сел на место, продолжал спокойно и тихо:
– Мы с ней каждый день читали за одним столом. Я одно, она другое. Правда, читал больше я, она наблюдала за мной, и ее проникновенный взгляд отвлекал, расхолаживал меня. Неуютно я себя чувствовал, стыдился. Она это видела и все равно приходила. Тогда я сказал, что такие свидания глупы и бессмысленны, что я не люблю ее. Сказал резко. Она и отравилась.
– Отравилась?!
– Ну, как это у них бывает – наглоталась таблеток, но успели откачать. Я узнал об этом через месяц. Она не приходила, я думал, что повзрослела или разлюбила, и вдруг получаю письмо: «Ты не полюбил меня, и я, наконец, поняла, как все было глупо, зря я открылась тебе…", «я специально выхожу замуж, чтобы быть такой, как все… люди дурнее, чем я думала… и все-таки спасибо тебе, я буду помнить наши свидания» и так далее в том же духе. Мне поначалу хотелось найти ее, «спасти» что ли, но я передумал, несколько раз встречал и не здоровался. Вы не подумайте, что я совсем тогда не замечал женщин, нет, замечал – независимо от своего желания пренебречь влечением, но боролся с собой, воспитывая себя, решил не растрачиваться на общедоступное. Я был очень занят собой, линял… и боялся ее, знаете, чувствовал, что она готова на все, а я сосунок еще и дать-то ничего не дам… Глупая история, да? Теперь я думаю – не нужно было с ней так грубо. К тому же через полгода я понял, что мог по-настоящему убить Лизу. Она, в отличие от меланхоличных и эгоистичных несостоявшихся самоубийц, была чиста в своих чувствах. Потом я искал ее, но безрезультатно: она бросила учиться, куда-то уехала, говорили, вышла замуж, разошлась, не знаю… Остались одни воспоминания, и они почему-то, чем дальше во времени, тем дороже становятся… но это уже сентиментальность.
Я разлил остатки коньяка, мы выпили, и неожиданно в сильном побуждении он прошептал:
– Самое удивительное, через два года читальный зал отомстил мне! Понимаете?!
Естественно, я ничего не понимал.
– Я был на ее месте! Был!
Слезы заблестели у него на глазах, опомнившись, он вытер их ладонью.
– Я вас испугал? Зря я затеял этот разговор. Потом… Поздно. Я пойду.
Я, разумеется, его не отпустил, и он остался ночевать, согласившись лечь у печи на раскладушке.
– А вы знаете, Аркадий Александрович, я эту историю выдумал. Сам не пойму для чего. Подобное было, но не со мной. Меня с первых взглядов не любят, – чем-то довольный, сказал он, когда я принес из комнаты постель.
Заметив, что он следит за реакцией на это неожиданное и не вполне уместное признание, я не нашел что ответить, буркнул: «Ну и ладно», – и взялся стелить постель.
– Славно натопили. Хоть кости погрею, как старый дед, – миролюбиво улыбнулся он напоследок.
Через десять минут я неслышно прокрался на кухню. Он спал: на левом боку, подтянув обе коленки к груди, не укрывшись одеялом. Я задвинул печную заслонку, посмотрел на его усталое, побледневшее лицо, поправил одеяло и тихонько закрыл дверь.
«Про то, что отомстил ему читальный зал, он не лгал, а как отомстил – можно лишь догадываться, – размышлял я, засыпая. – С какой болью он произнес последние слова! Жестокая боль, через край. У меня такого не было, хотя и есть что вспомнить. Ничего – время лечит…»
А за промерзшими стенами по-прежнему бушевала пурга, ветер гудел однотонно и уверенно; где-то вверху на крыше зацепившаяся за телефонный провод палка то недоуменно, то тревожно колотила по бедному шиферу, аккомпанируя убаюкивающей мелодии ветра.
5. Трудовоенчерпий и пощечина
Я с умыслом не упоминал об одном из учителей нашей школы. Пришла пора и ему предстать перед читателем. Иван Павлович Рясов, тихий и незаметный мичман в отставке, моя правая рука, бескорыстный помощник в любых хозяйственных делах школы, человек-универсал, так его между собой в шутку называли я и Сергей Юрьевич. Иван Павлович вел уроки военного дела, черчения и труда. Когда-то очень и очень давно он действительно какое-то время служил во флоте, а теперь лишь изредка вспоминал морские термины, но на занятия по военной подготовке обязательно являлся в форме, чего, собственно, от него никто не требовал. Я не помню случая, когда бы Иван Павлович опоздал на свой урок; ни в какие склоки и интрижки он никогда не вступал и до приезда Векового был единственным человеком, с которым я мог говорить без опаски, откровенно.
Жил он с женой и взрослым сыном – деятельным, работящим парнем, мастером засольного цеха. Сын мечтал о легких деньгах, кооперативе и собственной машине, и эти мечты невзлюбил Иван Павлович, заметив, что отпрыск «без огонька и любви трудится, предает себя». Ругался Иван Павлович с единственным сыном, доказывал, увещевал, а потом рукой махнул – «живи мамиными мозгами».
Мог Иван Павлович честно и открыто свои мысли выложить, за это и уважал я его. Водился за ним грешок, непростительный для любого педагога, ему же легко сходивший с рук.
Суть этого грешка в том, что человек-универсал постоянно был навеселе. Но он настолько привык к малым дозам алкоголя, употребляемого в продолжение дня ровно пять раз, что ученики, не зря предполагавшие, что их добродушный Трудовоенчерпий (прозвище мальчишек) «не дурак выпить», все же не могли уловить запаха спиртного. С поличным Рясова никто не ловил, я подозреваю, даже супруга.
До сих пор не могу понять, как ему удавалось снабжать себя спиртным после введения в крае лимита на водку. В часы ее выдачи Ивана Павловича никогда не видели в магазине.
Я давно догадывался о хитростях военрука, на первых порах пытался его уличить, но не смог, а вскоре отказался от этого административного намерения, так как, еще раз повторяю, Иван Павлович всегда находился в самом надежном и безопаснейшем психофизическом состоянии и, пожалуй, вел себя благоразумнее иных «безалкогольных» коллег.
Одному Сергею Юрьевичу удалось узнать маленькие секреты Ивана Павловича.
Из Средней Азии, кажется, присылали ему специальную смесь трав – маленький кусочек засушенного чуда начисто отбивает запах алкоголя, а водку ему поставляет старый друг-однополчанин, проживающий в городе; словом, дело было поставлено на методах строгой конспирации и оперативности.
На уроках Рясова ребята чувствовали себя вольготно и непринужденно, но старались не перегибать палку и материал усваивали неплохо.
Иван Павлович действительно умел и любил мастерить: от простой табуретки до сложной модели корабля или самолета.
Отремонтировать телевизор? Пожалуйста! Сложить печь? Можно. Запросто! С чего ради не сделать?! После этих слов молча берется за дело.
Конечно, большую часть свободного времени ему приходилось тратить на сколачивание стендов, на ремонт парт, табуреток и дверей, на вставление стекол и замков, но и простую, несложную работу он делал основательно и добросовестно, так же, как клеил бы миниатюрнейшую модель. А сколько он навырезал пистолетов, сабель и мечей! Разве могли мальчишки не уважать его после этого?
Настоящее знакомство Сергея Юрьевича с человеком-универсалом произошло в новогоднюю ночь, после необычного, потрясшего многие умы события, для изложения которого нам придется на время расстаться с Трудовоенчерпием…
Перед Новым годом я основательно простудился, кашлял до крови и сидел дома, глотая таблетки, паря ноги, радуясь болезни, которая дала возможность продолжить работу над историческими изысканиями. Немного огорчало то, что подготовка к большому ответственному празднику и сам праздник пройдут без моего участия.
Мы с детства влюбляемся в Новый год – в этот чудесный триумф запахов, радужного света, хороводов, масок, бенгальских огней, шампанского и веселья. Мало у нас осталось добрых праздников; слава Богу, сохранили этот – вечный праздник детства и старости, рождения и смерти, печали и любви…
Но для должностных лиц любой праздник имеет еще и обратную сторону – не луны и не медали, а – веселья.
Я болезненно вспоминал, как в прошлом году мне пришлось разнимать драчунов, не поделивших одноклассницу, и вылавливать в коридорных закутках курильщиков. Один из учеников напился тогда до свинячьего состояния. А агрессивные поселковые денди?
«Не обойдется и нынче без казусов», – тоскливо вздыхал я.
Но ничего не поделаешь, оставалось надеяться на бдительность Савиной и заверения Сергей Юрьевича, что «все будет нормально». Он обещал заскочить к двенадцати часам, «сдвинуть бокалы за новые судьбы», и я на него полагался.
Приготовления к празднику шли по заранее определенному, годами отрепетированному плану.