Книга Правы все - читать онлайн бесплатно, автор Паоло Соррентино. Cтраница 4
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Правы все
Правы все
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Правы все

Воплощение соблазна, куколка, женщина, мадонна. Разве вам понять… Она бередила мне душу, рядом с ней я чувствовал себя смешным клоуном. Нелепым и потерявшим дар речи, как всякий дурак.


Она прибыла на Капри и, не успев сойти с парома на сушу, затмила легендарную Риту Хейворт, которая в пятидесятые считалась самой аппетитной красавицей из тех, что прогуливались между пьяццеттой и мысом Трагара.

Беатриче, крылатая и величественная, невесомая и задумчивая, парила в своих балеринках на подобающей высоте – казалось, в минуту просветления ее нарисовал сам Пикассо. Шагая, она мгновенно меняла направление, походка ее была легка и стремительна. Сидя за столиками бара, мы провожали ее глазами, жестоко мучаясь и сгорая от желания бросить лассо, чтобы наконец-то поймать ее, словно дикую лошадь. Впрочем, мы знали, что она небрежно и чуть раздраженно сбросит веревку и царственно продолжит путь туда, куда нам путь заказан, сохраняя место своего пребывания в тайне.

Мы и видели-то ее раза три.

Каждый ожидал ее возвращения, чтобы заговорить, угостить чем-нибудь в баре, подарить ей цветок, улыбнуться с надеждой, но она так и не появилась. Она не показывалась на пляжах, праздниках, званых ужинах, никто так и не сумел к ней приблизиться.

Мысль о ней с самого начала лишила меня сил, и я замкнулся в мрачном, глубоком молчании.

Зато Пеппино ди Капри принялся кудахтать, стенать, угрожать – все впустую, он тоже не был с ней знаком, хотя и утверждал, что первым увидел ее, и вообще он родился на Капри, значит, она принадлежит ему по праву. Так он готовил почву, убирал конкурентов, хотя на самом деле их не было, потому что она нас игнорировала. А ведь всем было известно, что я, Пеппино, Димитрий, Альдо и Патрицио – первые красавцы на острове и можем легко заполучить любую женщину. Любую, кроме нее.

Тем летом Пеппино всем телом, душой и сердцем погрузился в тревогу и суету, он беспрерывно устраивал ужины, встречи, коктейли, концерты, праздники, полуночные купания, костры, дружеские трапезы в шесть утра, он звонил за границу, завязывал разнообразные знакомства – и все ради того, чтобы увидеть нашу Беатриче, а она не выходила в свет, пребывая на недостижимом Олимпе. Казалось, на острове никто не был с ней знаком. Ее недоступность доводила нас до отчаяния. О далекой Беатриче слагали легенды. Только представьте себе, какое безумие охватило моих приятелей: когда Патрицио предположил, что она прилетела с другой планеты, все отнеслись к его догадке серьезно, никто не смеялся, в общем, это казалось более чем вероятным.

Тем временем наступило двадцатое августа, Пеппино уже почти охрип. Она была где-то на острове, периодически ее видели, а после рассказывали нам об этом таким голосом, с такой интонацией, словно она была призраком, – шепотом, как заговорщики, готовые помочь влюбленным. Но мы уже и не знали, кому верить.

Пеппино угрожал броситься со скал Фаральони, если не познакомится с ней (о том, чтобы завоевать ее, речи больше не шло), он мечтал хотя бы узнать, как ее зовут. Да, наш Пеппино ди Капри умерил свои аппетиты. И, клянусь всем святым, он повредился умом. Пеппино обошел всех владельцев продовольственных магазинов на Капри, потому что, как он объяснил, эта женщина должна что-то есть. Но в магазинах ее ни разу не видели.

Патрицио заключил: «Ей не нужна еда, она питается нашими страданиями».

Об этой женщине все время произносили подобные фразы, внезапно все стали поэтами – ни намека на пошлость, на желание, секс, она казалась обитательницей рая, куда всякий стремится попасть после смерти.

В ночных заведениях все ходили словно выжившие в авиакатастрофе, ища глазами не нечто съедобное, а безымянную и безвестную каприйскую богиню.

Пеппино, у которого от страсти поехала крыша, принялся исследовать все яхты подряд: он плавал на лодке и пытался проникнуть на все стоявшие в поле зрения суда, уверенный, что она где-то прячется с набобом-миллиардером. От этих ужасных мыслей бедняга покрылся странной сыпью. Но поиски были тщетны, к тому же он окончательно потерял голос: хозяин каждой яхты просил Пеппино спеть хоть три-четыре песни. А он, чтобы не выглядеть идиотом, влюбленным в женщину, с которой он даже не был знаком, пел без остановки, глотал устриц и кое-что еще и, как только выдавался случай, заглядывал во все углы, в каюты моряков и даже в моторное отделение, лелея надежду, что перед ним внезапно материализуется совершенная гармония – спящая, обнаженная, ангелоподобная, на ложе любви. Увы!

Я страдал молча. Порой меня шатало и мотало от горя. Я напоминал уродливый брелок. Толстую, бренчащую связку ключей, какие таскают сторожа. Невозможность любить заполнила глубины моего сердца, как проникает в глубины моря ныряющий со скалы выпендрежник, я избегал широких площадей, где меня могли видеть, в отличие от Пеппино, который, как все понимали, прочесывал остров, желая доказать: на Капри он главный певец о любви. Я же, увидев эту женщину, на самом деле потерял голову и вскоре оставил попытки ее найти, обессилев от страданий, словно каторжник.

А потом этот деревенский плейбой Лилло Де Крешенцо, владелец знаменитого ресторана «Покатая скала», начал распространять мерзкие, грязные сплетни: мол, ее зовут Агата, он с ней познакомился, и она объяснила, что редко где появляется, потому что обожает азартные игры и проводит круглые сутки на виллах у пожилых богатых немцев за игрой в покер, она, дескать, всегда выигрывает и уже заработала миллиард или два.

Разве можно было рассказывать об этом Пеппино? Боже! Для него это было как гром среди ясного неба.

Две ночи подряд он заставлял меня учить его игре в покер. Почувствовав себя готовым, он стал добиваться приглашения в неприступные крепости, какими являлись в то время виллы собиравшихся за зеленым столом снобов-немцев, богатеев и пьяниц. Но немцам было наплевать на то, что на острове все знали Пеппино, они его пение и бесплатно слушать не желали. За зеленые столы чужих не сажали, подозревая, что независимо ни от чего всякий человек, не принадлежащий к их кругу, – шулер. Мажордомы с завидной регулярностью не пускали нашего красавчика на порог. Позже мы поняли, зачем Лилло Де Крешенцо все это устроил. Ему нужно было от нас избавиться, чтобы свободно перемещаться по острову, – теперь и он был занят отчаянными, безумными поисками удивительной женщины. Пеппино все-таки удалось подкупить работавших у немцев мажордомов и служанок, парочку служанок он даже трахнул – все ради того, чтоб вызнать, кто сидит за игральным столом. Божества в человеческом обличье не наблюдалось. Пеппино, покрывшийся к этому времени непроходившей сыпью, вернулся в «Покатую скалу» и закатил перед посетителями такую сцену, что всякий сценарист вроде Марио Меролы лопнул бы от зависти: он устроил с Лилло настоящее сражение, по окончании которого Пеппино отправился в медпункт, а оттуда – прямиком к мэру, у которого он выбил официальное постановление о высылке Лилло Де Крешенцо по месту жительства. Вот что случилось. Лилло выгнали с острова. Точно-точно. Стану я нести всякую чушь, чтобы вас рассмешить… Рассказывали, что в порыве безумия Пеппино громогласно угрожал мэру, что, если тот не подпишет проклятое постановление, он, Пеппино, сменит имя, станет Пеппино ди Прочида, а еще он пообещал купить себе на Прочиде дом – прямо на пляже Кьяйолелла. Учтите, что в то время Пеппино был на Капри звездой номер один и каждый третий турист приезжал ради того, чтобы увидеть, как Пеппино на пьяццетте пьет аперитив и грызет орешки.

Меня все это порядком достало. И тогда я принял решение, которое оказалось удивительно мудрым и дальновидным. Я переехал в гостиницу в Анакапри, где не было светской жизни: там селились всякие оборванцы, мечтавшие сэкономить, но строившие из себя невесть кого – мол, мы тоже обаятельные и привлекательные. А сами ждали вечера, чтобы, запыхавшись, мчаться на светские мероприятия на центральную площадь Капри в неудобных, якобы модных сандалиях и пиджачках с рынка, щедро украшенных блестками и нашивками. Потом они плелись себе обратно в Анакапри, держась за руки, подбадривая друг друга и строя планы на завтра, – планы эти никогда не сбывались, поэтому в завершение отпуска, стоя на пароме, низко опустив голову и разглядывая пену, наши туристы всякий раз торжественно клялись: «В следующем году поедем в другое место».


Я понял, что у Пеппино с интуицией туговато: он как безумный искал Беатриче, исходя из ошибочной аксиомы, что такие, как она, вращаются в избранном обществе, и даже не подумал об Анакапри. А я неожиданно очутился прямо перед Беатриче – это оказалось так просто и так легко, что, узнай об этом Пеппино, он бы добился для меня постановления не о высылке с Капри, а о высылке с этого света.

Она преспокойно сидела в баре на одной из улочек Анакапри и читала газету, потягивая незамысловатый аперитив. Безмятежная, расслабленная, не ведающая о шумихе, которую подняли Пеппино и все остальные, – это окончательно превратило ее в моих глазах в высшее создание. Я о подобном не мог и мечтать. Сердце бешено колотилось, как испуганный щенок, спрятавшийся где-то во мне и жалобно тявкавший. Я хорошо помню эту минуту. Вечерело. Легкий ветерок нежно ласкал мои легкие, очищая их от дыма сигарет, которыми я травил их до этого дня. Передо мной была она. С тех пор всякий раз, когда заходит солнце и спускается ночь, я жду ответа от себя самого или от кого-то другого. Каждый день. Но ответа не было и нет. Потому что комедию с вопросами можно ломать бесконечно. Зато комедия ответов быстро кончается. Из-за этого несоответствия нервные клетки быстро стареют. Как всем известно.

Она сидела передо мной, и в это мгновение я четко и ясно понял, что мы будем вместе, что я переживу невероятную гамму чувств, неумолимо сменяющих друг друга, как всегда случается в жизни. Потом придет грусть – блаженное состояние, а потом уйдет и она, ведь так положено – грусть станет далекой и недостижимой. Внезапно грусть с тобой попрощается, помахивая слабой детской ручонкой. Чтобы грусть пустила корни, необходим внутренний покой. Тот, который мы теряем на светофоре и в магазине. И тогда ты понимаешь, что действительно пропал. Я, как нелепый клоун, стоял и смотрел на нее. А она не поднимала на меня глаза. Я подумал, это случайность или у нее болит шея – ну не может она посмотреть в мою сторону. Болит, как болела еще у доисторических людей. Она невозмутимо встала из-за столика – чистая, незапятнанная, как праведники, перешла улицу и нырнула в увитую цветами дверь, рядом с которой посверкивал домофон. Вот где проживала сама красота. Словно в этом не было ничего необычного. Хотя в этом и не было ничего необычного. Газету она забрала – дочитать, сидя у окна.

Увидев все это, я почувствовал, как сердце спускается из груди в пятки, чтобы пешком отправиться к ее дому. Но у сердца не было голоса. Оно не могло позвонить в домофон. Сердце такое маленькое. До кнопки не достает.

И тогда я сделал то, что сделал бы всякий мужчина, мечтающий открыть свое сердце даме. Я решил ждать ее в баре желаний, который для нее был баром заслуженного отпуска.

У таких, как я, есть один болезненный, чудовищный недостаток: когда я жду, я ничем другим не занимаюсь. Такие, как я, не отвлекаются. Поэтому я ничего не пил, не глазел по сторонам, не ел, не размышлял – я просто смотрел на увитую цветами дверь, и сердце стучало быстро-быстро. Я просто ждал, когда она выйдет, чувствуя себя как благородная юная дева на балу дебютанток. Я слышал собственный запах, но не осознавал этого и тешил себя мыслью, что ее запах… я твердо знал, что ее запах все сметет, я в этом не сомневался, найдутся точные слова для целого созвездия чувств, которые мужчина испытывает к женщине, ее запах, которого я не знал и который только воображал, расставит все точки над «i». Я твердо знал: слово «разочарование» – не про нее. А вот мне надо не сплоховать, но в голову ничего не лезло, я словно растворился в ожидании и не остался разочарован.

Она явилась, и в душе разразилась буря. В моей душе. Конечно, мы не были знакомы, но эта встреча была как выстраданная первая глава романа, к написанию которой долго готовишься. Словно прозвучали слова: «Все начинается». Путешествие неизвестно куда, главное – наугад выбрать одну из двух узеньких тропинок: первая – смерть, вторая – жизнь.

Она шла ко мне, как ходила каждый день, не ведая, что шагает навстречу новой судьбе – той, что была и моей судьбой. Мне это было известно, но только дурак сказал бы, что это давало мне преимущество. Когда щупаешь ноющую любовную рану, нет преимуществ, как нет победителей и побежденных. Есть только жизнь и смерть вместе с разлукой. Только они. Все остальное – пустая трата времени, это все ни о чем. Останешься с пустыми руками, а в мире, где мы живем, почему-то считается, что нехорошо оставаться с пустыми руками.

Она села за столик и взглянула на меня. Самое мучительное в таких решающих встречах – считать, что от тебя ничего не зависит. Все мы страдаем от хронической неуверенности в себе, которая разрастается, словно опухоль. Поэтому нам не верится, что все и правда может произойти. Просто не верится. Она смотрела на меня так, будто я единственный на свете мечтаю заключить ее в объятия, словно в мире больше никого нет. А я чувствовал себя как истерзанная ураганом засохшая ветка. Ее нежный, будоражащий взгляд говорил мне, что в мире, похожем на муравейник, в мире, где нас слишком много, я совершенно необходим. В этом взгляде читалось, что она проводит отпуск одна, робкое желание заполнить пустоту, – наивная, ей не приходило в голову, что совсем близко, в бурлящем бесплотном мире Капри, всякий охотно согласился бы ей помочь, рискуя спровоцировать третью мировую войну. Вот только они не догадались, где ее искать, а я догадался.

В этом и заключалось мое преимущество. Преимущество над Пеппино и приятелями, которые теперь казались мне чужими и пресными. Что я в них находил… А ведь всего-то нужно было подняться на холм, метров на двести.

«Не знаю почему, но мне захотелось сесть с вами за один столик».

Фраза! Та самая фраза! Небось вы решили, что ее произнес я, что я заготовил ее, мучаясь в ожидании, но нет… невероятный, неописуемый поворот, благодать божья, избавление от неловкости и страданий. Эту фразу произнесла она. Моя красавица.

Не важно, что ты в жизни много чего натворил, может, ты даже прихлопнул собственных деток, но когда такая, как она, произносит подобную фразу, ты чувствуешь себя милым, красивым и добрым, – это не просто приятно, это как если бы на Страшном суде простили все злодеяния, оправдали тебя и сказали: «Сейчас начнется новая жизнь». Вот как я себя чувствовал. То есть должен был чувствовать. На самом деле голова отключилась. Услышав ее слова, я умолк, я не знал, что сказать, – и это я, который всегда умел сострить, отвесить комплимент, рассмешить. Но сейчас я был словно парализован, я превратился в ящерицу, неподвижно замершую на нагретой солнцем белой стене. Я был сам не свой. Растерянный и нелепый клоун. Просто я услышал запах летних каникул. Помните, как пахнет море, как пахнет там, где вы отдыхали? А запах приближающегося дождя в конце лета? Конечно, помните, такое не забывается. Вот что я слышал тогда. Вот какой запах наполнял мои легкие. Запах любви, запах вечной жизни вдвоем. Она бесхитростно смотрела на меня, ожидая, что я отвечу на зов, а мне казалось, что у меня есть сколько угодно времени, потому что время за нас, за влюбленных, время на нашей стороне, я замер от счастья, мне хотелось, чтобы это никогда не кончалось, длилось вечно. В общем, я влюбился, в первый раз всерьез влюбился. Я пропал.

Не мучайте меня этими воспоминаниями – мне и сегодня чудится, что смерть, того и гляди, сожмет мне горло. Память о том, что было, равносильна смерти, но не вспоминать не получается. Я осужден на смерть, а может, давно уже умер.

Когда время торопит, мы раздеваемся. Вот она и разделась. А я от желания слиться с ней словно остолбенел. Желание было настолько острым, что меня прошиб холодный пот, я весь затрясся, меня замотало и закрутило, как бешеный флюгер. Мне бы нюхательных солей или килограмм соды, чтобы вновь твердо встать на землю. Потому что открывшееся моим глазам было чрезмерно для меня одного. Чрезмерно для всех мужчин на земле. Мне повезло, мне улыбнулась судьба, но все же требовалось время, чтобы привыкнуть к мысли: тело, для которого не найти достойных эпитетов, готово отдаться мне. Лишь постепенно я это принял.

А после был настоящий экстаз.

Мы целыми днями сливались в любовном порыве, уносясь в такие дали, испытывая такую благодать, что об этом еще тысячу лет можно строчить романы.

Беатриче была тренером по легкой атлетике, прыжки в высоту. Не хочу показаться расистом или обидеть кого-то, но я реалист, так вот, скажу вам: можно заниматься любовью с самыми красивыми и привлекательными женщинами, считая, что достиг блаженства, но это все ерунда, ты никогда не поймешь, что такое по-настоящему заниматься любовью, пока не встретишь профессиональную гимнастку. Тут до тебя доходит, что раньше ты вообще ничего не понимал, все близкие телесные контакты, предшествовавшие встрече с королевой спорта, похожи на вежливые поцелуи с кузенами, бабушкой или дедушкой. Любовный танец со звездой атлетики вытесняет всех, кто населял прежде твои мечты, а сам ты охотно падаешь в пропасть неповторимого, полного наслаждения. Это правда. Первые десять дней всякий раз, когда я кончал, я плакал. Не стоило об этом говорить, но я правда плакал. Это же неприлично. Она смеялась над моими слезами, но потом плакала вместе со мной. Слезы радости. Вот что такое настоящая близость. Трогательная и слащавая для всех, кроме исполнителей главных ролей.

Но давайте начистоту! Сколько людей во вселенной переживают подобное? Уверяю: почти никто.

В общем, мне невероятно повезло.

Беатриче с легкостью стирала с меня все наносное – и это с меня, надежно защищенного броней блефа, которого в моей жизни было с лихвой, настроенного саркастически, снобистски презирающего сильные чувства. Когда плачешь перед любимой, назад хода нет. Теперь ты у нее в руках. Навсегда. Ты готов на уступки. Хватит играть, хватит притворяться кем-то другим, хватит быть пустым местом и изображать невесть что. Выкрутасы закончились, любовь превратилась в настоящий, тяжкий крест.

Но все это посланное Богом счастье не могло длиться долго. Она все сделала сама. Мы были по-настоящему влюблены, но даже нам пришлось спуститься вниз по ступенькам на первый этаж, в повседневную жизнь – там, на первом этаже, ночами со мной бывает нелегко, я превращаюсь в противную, надоедливую свинью. Хотя и она поступала неправильно. А я не был готов прощать. Потому что для одного мужчины это было чрезмерно. Она изменила мне, оправдав тем самым бесконечные диски Риккардо Коччанте, который, распевая об измене, завел в разных банках с дюжину счетов, на каждом из которых лежит миллиард. Потом она решила вернуться ко мне, заливаясь слезами, – у этих слез цвет был не такой, как когда мы рыдали вместе, занимаясь любовью в первые дни. Теперь это были слезы поддержки и искупления. Слезы досады. Ну а уж дальше вмешалась гордость – ей тоже хочется играть свою роль, хотя у нее получается скверно. Манерное кривляние, которое принимаешь за правду. Гордость – страшное дело. Невидимая глазу черная завеса, из-за которой не видно, чего ты добился. Хотел зайти в море, а очутился в луже.

В общем, как-то само вышло, что из нашей квартирки под крышей мы стремительно переместились вниз, в мир консьержа – туда, где судачат о том о сем под запах дешевой стряпни. Я вел себя так, как вел, а потом случилось то, что случилось. То, о чем не расскажешь, не заставляйте меня… Мне слишком больно, я беззащитен перед болью, и вообще я такого не заслужил. С тех пор я гадаю, где же моя Беатриче.

«Беатриче, ты где?»

Вот что мне хочется прокричать всем ветрам на свете. И не надо меня больше расспрашивать. Пожалуйста.

О таком не расскажешь, у меня нет для этого слов.

5

Все мы герои,

когда нам что-то нужно[19].

ПАТТИ ПРАВО

Он берет и выпаливает мне это прямо в лицо, наш Рино Паппалардо, без лишних предисловий вдруг объявляет, что сын у него родился мертвым. А потом начинает рыдать. Он плачет, а я не плачу.

Мы сидим на дурацком треугольном газоне, неподалеку от машины с распахнутыми дверцами. Мы оба в пальто, трава покрыта инеем, холод такой, что кровь стынет в жилах, бутылка игристого и два наполовину полных бокала – мы собрались выпить.

Слова Рино – словно удар под дых. «За что мы пьем, Рино?» – спрашиваю я, не раскрывая рта. Рино не слышит.

Двадцать минут первого. 31 декабря 1979 года исчезает вдали, уступая место первому дню 1980 года. Мы сидим у 23-й автострады, в нескольких сотнях метров от съезда. Если быть точными, у дороги A14. Съезд к Сан-Бенедетто-дель-Тронто. До половины двенадцатого мы выступали в одном заведении в Читанова-Марке. А сейчас направляемся в Асколи-Пичено, будем петь на площади. В общем, работаем. Уже двадцать лет мы с ребятами работаем в последний день декабря и всякий раз встречаем Новый год в машине, в перерыве между концертами.

Там, через дорогу, темнеет пиниевая роща, но мне до нее нет дела, потому что моему другу Рино Паппалардо плохо. Угощаю его «Ротманс лайт», он берет сигарету, я подношу зажигалку. А он опять повторяет еле слышно:

– Ты понял, Тони? Он родился мертвым. – Рино уже второй раз говорит мне об этом, пока мы сидим здесь вдвоем, и все громче рыдает. А я не могу оторвать глаз от бокала с игристым, который он держит в руке.

Родился мертвым. Что за дикая фраза. И правда, у каждого своя беда. У всякого, даже самого мелкого противного прыща, своя беда, за которую стоит его уважать. Когда слышишь такое, хочется уважать всех на свете. Хотя и не получается. Потому что в душе непременно найдется уголок, куда проникнет зло, – так пылесос забирается в дальний угол, так наркоманы лезут грабить квартиры: ночами зло проникает в сердце, набрасывается на тебя, мучает, насилует и вычищает дом, оставляя тебя в пустоте, всякий раз в большей пустоте, которая всякий раз наполняется муками совести.

Порой муки совести видно невооруженным глазом – почти каждую ночь они сидят на тумбочке у кровати и не спят, завернутые в черную подарочную упаковку с серебряным бантиком.

Иногда я тоже бываю злым.

– А Рената как? – Боюсь, сейчас я больше ничего внятного сказать не могу.

– Вся на нервах, – отвечает он. Короткий и ясный ответ. Словно мощный и долгий удар кулаком. Я, того и гляди, умру от нежности и сострадания. Они больше всего на свете мечтали о малыше, и надо же… Господи! У меня нет сил. Откуда мне самому их набраться?

Мы долго молчим, сидя в свете автомобильных фар. Потом Рино говорит:

– Теперь понимаешь? Поневоле задумаешься о смысле жизни – о том, зачем все время куда-то несешься, суетишься, мечешься, сбиваешься с ног, один или вместе с другими, а ответа нет, прежде чем найдешь ответ, помрешь от старости. Или, как Титта, начнешь размышлять над высказываниями великих. Мне бы тоже так научиться, но только всякие красивые слова не для меня. Так что возвращаемся в исходную точку. Наверное, надо учиться «верить»…

– Да ты чего, – говорю я, – разве у тебя есть время верить? С нашей-то жизнью… Вера – это хобби, занятие для тех, у кого куча свободного времени.

Он не отвечает. Задумался. Больше не плачет. Зябко.

Потом Рино кивает, но видно: он думает о жене. Я это знаю. Чувствую.

– Курить хочешь? – спрашиваю я.

– Я хочу умереть.

Сейчас у него сухие глаза. Он глядит в пустоту. Он не сдается. Пытается найти выход. Нащупать стратегию. Чтобы жить дальше. Не чтобы умереть.

Из темной рощи появляется наш менеджер Дженни Афродите – безмятежный, как крестьянин, обходящий родные поля. Направляется к нам. Слежу за ним взглядом.

– Ты где был? – интересуюсь я.

– Срал, – отвечает он, ехидно улыбаясь, и шагает к машине. Ой, не верю. Наверняка вколол героина, поэтому и спрятался в роще. Рино его даже не замечает, он думает о другом, думает, как ему быть. Мы все уже несколько месяцев подозреваем, что Дженни пристрастился к героину. Но вслух об этом не говорим. Интересно, почему? Все остальное мы обсуждаем с Дженни открыто, без обиняков, – кстати, Дженни из нас всех самый молодой и при этом самый замкнутый и необщительный. В общем, он с нами день и ночь, но о нем никогда не говорят, мы не знаем, чем он занимается, с кем трахается или не трахается… Ничего! Мы все подозреваем, что он подсел на героин, но вопросов, как ни странно, не задаем. Если это правда, если он колется, он гениально научился это скрывать: всегда соображает, всегда на месте, сосредоточен на работе, похож на старательного бухгалтера, да и глаза его не выдают. Он только периодически исчезает, уединяется неизвестно зачем. А мы почему-то проявляем деликатность, почему – сами не знаем, убеждаем себя, что это его дело, его личное дело, его проблемы.