Книга Оскорбленный взор. Политическое иконоборчество после Французской революции - читать онлайн бесплатно, автор Эмманюэль Фюрекс. Cтраница 7
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Оскорбленный взор. Политическое иконоборчество после Французской революции
Оскорбленный взор. Политическое иконоборчество после Французской революции
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Оскорбленный взор. Политическое иконоборчество после Французской революции

Что же касается Франции, здесь выставление напоказ политических знаков, возмутительных или нет, безусловно достигает своего апогея в эпоху Реставрации. Во всяком случае, такой вывод можно сделать, исходя из обилия следов, которые этот процесс оставил в политических и судебных архивах. Подтверждается это и тогдашними механизмами политической коммуникации: публичное пространство, как официальное, так и оппозиционное, полнилось микрознаками: кокардами, лентами, украшениями и т. д., которые служили зримыми воплощениями политических убеждений. Эта практика, своего рода изнанка или копия выборов в палату депутатов, продолжалась с перерывами до начала Третьей республики. Смысл и социальное использование этих экспонируемых знаков многообразны: это и публичное оповещение о своих взглядах или принадлежности к некоей партии, и театральное выставление напоказ самого себя, и поддержка властей, более или менее подневольный конформизм или, напротив, провокативная оппозиционность, вызов или бравада. Как бы там ни было, в моменты сильной политизации публичное пространство превращается в арену, где сталкиваются носители знаков, получающие таким образом неформальное гражданство. Это столкновение знаков – как законных, так и запрещенных – в публичном пространстве превращается в полицейскую и политическую «проблему» для всех сменяющих друг друга правительств, поскольку оно, как кажется, может представлять опасность разом и для общественного порядка, и для незыблемости границ гражданства формального.

Одежда: политические цвета и аксессуары

Практика выбора настоящего, подлинного «политического костюма» оставалась во Франции XIX века социально и пространственно ограниченной. Конечно, некоторые парижские либералы в начале 1820‐х годов носили шляпу и одежду à la Боливар261; фрондирующие студенты щеголяли в фуражках à la Мина или плащах à la Кирога (в честь двух либеральных испанских генералов) либо в шляпах à la Манюэль (в честь либерального парижского депутата)262. Молодые республиканцы в начале 1830‐х годов надевали шляпу «бузенго»263 и алый жилет à la Робеспьер; в то же самое время «апостолов» сенсимонизма можно было узнать издалека по их «братскому» наряду: синяя туника, красный берет и белый жилет с застежкой на спине264. Однако эта манера одеваться, присущая людям оппозиционных взглядов, – исключительная привилегия публики городской и элитарной. Французский XIX век не знал политики костюма, сравнимой с революционным периодом265. Не знал он и «мелодраматических» эффектов, наблюдавшихся в районе 1848 года в Италии: по другую сторону Альп намеренно архаическая патриотическая мода, «наряд в итальянском духе, шляпы калабрийские или à la Эрнани» получили по-настоящему широкое распространение; итальянцы исходили в выборе одежды из языка мелодрамы266. Во Франции же открыто объявляемые или предполагаемые политические симпатии или принадлежность к той или иной группе выражались не столько в костюме, сколько в мелких аксессуарах, украшениях или оттенках цвета; смуту сеяли именно эти миниатюрные знаки. Господствовала, насколько можно судить по письменным источникам, уличная театральность, составленная из «аффектации» и «бравады», которые и в городе, и в деревне вдохновлялись не столько кодами мелодрамы, сколько народной системой жестикуляции. Именно эта манера выставлять напоказ свою политическую принадлежность порождает конфликты и влечет за собой иконоборческие поступки – в том широком смысле, какой мы вкладываем в это понятие…

Кокарды, унаследованные от эпохи Революции, – самые явные из этих знаков на одежде мужчин и, гораздо реже, женщин. Они массово распространяются в начале эпохи Реставрации, когда начинается соперничество кокард белых и трехцветных. Эти цветовые конфликты вспыхивают повсюду, вплоть до самых глухих деревень, причем не только на юге, жители которого считаются более импульсивными. Например, в департаменте Шер процесс этот касается даже самых простых рабочих, таких как тот чесальщик, который осенью 1815 года отказался убрать со старой трехцветной кокарды синюю и красную полоски, приведя убийственный аргумент: «Я такую всю жизнь ношу»267. Конфликты по поводу кокард, особенно в эпоху Реставрации, часто заканчиваются криком, взаимными оскорблениями, а также собственно иконоборческими агрессивными жестами: противники разрывают кокарды, сжигают их, топчут ногами, оскверняют и т. д. В результате возникает иконоборчество «врукопашную», когда люди выставляют друг против друга свои «личные фасады». При этом насилие легко переходит со знаков на человеческие тела. В 1814–1815 годах в войну кокард вступает зеленая – или бело-зеленая – кокарда, эмблема контрреволюционной «реконкисты». Заимствованная у ливреи графа д’Артуа и у «зеленых» герцога Ангулемского – вооруженных волонтеров, принимавших участие в Белом терроре на юге Франции, а если погрузиться в историю более глубоко, у Католической лиги конца XVI века, – зеленая кокарда служит отличительным признаком «партии, открыто противостоящей правительству короля; по мнению дворян [которые ее носят], это правительство – якобинское»268. Появление такой кокарды свидетельствует о раздвоении законной королевской власти. В основном ее носят в западных и южных департаментах, но с сентября 1815 года она обнаруживается и в Париже, где распространяется отнюдь не только среди дворянской элиты и порождает волнения269.

Гораздо чаще мужчины и женщины всех социальных слоев афишируют свои политические пристрастия с помощью чепцов, лент, галстуков, поясов, подтяжек, носовых платков, шарфов и перьев; менее откровенные, чем кокарды, все эти аксессуары предоставляют «зрителям» бóльшую свободу интерпретации, а владельцам – средство защиты в случае судебного преследования. Цветные ленты, обычно использовавшиеся в ритуалах компаньонажа, в частности в «проводах»270, а также в те моменты, когда призывники тянули жребий271, или на свадебных церемониях, при определенных обстоятельствах тоже могли обретать политические коннотации как для того, кто смотрит, так и для того, на кого смотрят.

Эти знаки, попадая в публичное пространство, пробуждают или обнажают тлеющие конфликты. Так, из‐за фиолетовых лент, появившихся в 1815 году в честь «папаши Фиалки» (Наполеон во время Ста дней), в Сен-Реми-де-Прованс выяснять отношения собрались целых четыре сотни человек272. В эпоху Реставрации зелено-белые ультрароялистские ленты заполонили средиземноморский юг, обнажая агонистический характер тогдашнего гражданского общества. 2 августа 1815 года, на следующий день после убийства маршала Брюна в Авиньоне, жители коммуны Лорьоль (в окрестностях города Карпантрá), дабы «отпраздновать» кровавое событие, «плясали фарандолу, причем девицы были в белых платьях с зеленой лентой вместо перевязи»273. После Революции 1830 года зелено-белые ленты вновь получают широкое распространение, на сей раз для указания на преданность графу Шамборскому, «Генриху V»274.

В эпоху Реставрации среди мятежных цветов первое место бесспорно занимает триколор. Произведенные промышленным образом или в домашних условиях трехцветные кокарды распространяются тайно, возможно, сотнями тысяч, – особенно интенсивно в начале нового правления. Протоколы обысков свидетельствуют о большой изобретательности сторонников триколора: трехцветные кокарды обнаруживаются в свертках табачных листьев275, в сундуках или внутри шляп276, в задних комнатах лавочников, торгующих одеждой или старым тряпьем и т. д. Кроме того, их намеренно оставляют в публичном пространстве: разбрасывают на площадях и посреди улиц, привязывают к столбам и вывескам, закидывают на верхушки деревьев, а порой кладут к подножию какого-нибудь памятника, чтобы поднялся шум, собрался народ, возникла смута – результат всегда гарантирован277. В ту пору три цвета связываются не только с воспоминаниями о революционном десятилетии и даже не только с памятью о национальной славе, но и с мессианскими надеждами на лучшее будущее – возможное возвращение Наполеона, повторение Ста дней278.

О другой возмутительной эмблеме, красном колпаке, вспоминают – поначалу с большой робостью – только в 1820‐е годы. Впрочем, красный колпак ассоциируется с «якобинским Террором», именуется «признаком террориста»279 и поначалу вызывает настороженность и страх280. По одному этому можно судить о масштабах слома, происшедшего в 1830 году: отныне воинствующие республиканцы не колеблясь появляются на публике с красными кокардами и в красных колпаках; более того, они ждут этого от других. В Дижоне в ноябре 1832 года во время театрального представления (играли пьесу «Портной и фея») на сцене появилась богиня свободы в трехцветном колпаке, но зал остался этим недоволен и свистом и криками потребовал, чтобы «колпак был весь красный»281. Мэру из‐за этого шума пришлось приказать опустить занавес, а фрондирующие зрители между тем затянули «Походную песню»… Возвращение красного цвета совпадает с оживлением в начале 1830‐х годов памяти о Революции. Источник, к которому историки обращаются слишком редко, книга записей парижского морга, сообщает на этот счет несколько драгоценных деталей. Одежда повстанцев, которые погибли в 1832, 1834 и 1839 годах и тела которых были выставлены в морге, подтверждает наше первоначальное утверждение: политический костюм в полном смысле слова отсутствует, его заменяют точечные знаки принадлежности к революционерам. Никола-Ашиль Серен, шестнадцатилетний помощник мясника, погибший на баррикаде в 1832 году, носил «греческий фригийский колпак»; седельщик Огюстен Томá, участник апрельского восстания 1834 года, или Франсуа Синьон, двадцатилетний шоколадник, павший в мае 1839 года, сражались на баррикадах в красных фуражках.

Наиболее интенсивным использование красного цвета становится при Второй республике: тут к традиционным красным колпакам и кокардам прибавляются красные галстуки, жилеты, ленты или банты, шейные платки, шарфы и тканые пояса. После Февральской революции за красный цвет никого не преследовали; лишь после июньского восстания он превратился в тайную эмблему социальной республики, тем более священной, что ее потопили в крови парижских баррикад. Предметы красного цвета массово распространяются среди рабочих как в провинции, так и в Париже, однако теперь, в особенности на юге, от Вара до Восточных Пиренеев, этот цвет «маскируют» народными обычаями282. Амбивалентность знаков в очередной раз сообщает некоторым атрибутам двойной смысл: каталанская барретина, нечто среднее между беретом и колпаком красного цвета, или колпак рабочих из Аннонé (департамент Ардеш) могли восприниматься одновременно и как местные головные уборы, и как знаки социал-демократической провокации283. «Угнетенные» охотно шли на хитрость284 и ссылались на эти местные традиции, чтобы ускользнуть от преследований полиции, и иногда им это даже удавалось.

Красный цвет на любых носителях подвергается очень жестким преследованиям, особенно после 1849 года и победы «партии порядка»: сильные префекты в эту пору стараются истреблять красные колпаки, ленты и пояса повсюду: от праздников местных святых покровителей до возмутительных фарандол и карнавалов, не говоря уже о верхушках деревьев свободы или вывесках кабаков285. Тем не менее «красные социалистические фарандолы»286 не прекращаются вплоть до переворота 1851 года. В мае 1850 года дольские булочники в честь праздника святого покровителя их корпорации устраивают шествие по городу с участием «мальчика, одетого Республикой и увенчанного красным колпаком»287 и, несмотря на запрет, повторяют эту провокационную прогулку несколько раз. В марте 1851 года кровельщик из Кондома (департамент Жер) вышел на улицу в красном пальто, и это сочли провокацией, а он со своей стороны отстаивал естественное право свободно выбирать себе одежду, поскольку законы против роскоши, принятые при Старом порядке, больше не действуют: «Я не знаю закона, который бы диктовал нам, какие костюмы носить и какого цвета… Граждане имеют неоспоримое право одеваться по своему усмотрению и по своим средствам»288.

В преддверии 1852 года красный становится и напрямую, и метафорически предметом коллективной фобии (знаменитый «красный призрак»289). С ноября 1850 года на юго-востоке Франции ходят слухи о всеобщем восстании и о том, что «банды из сотни или двух сотен человек с красными лентами бродят по департаменту Ардеш и бросают вызов белым»290. Декабрьское восстание 1851 года, участники которого избрали красный цвет своей эмблемой, в определенном смысле укрепляет эту фобию. Многие повстанцы надевают красную нарукавную повязку и/или красный галстук или пояс, призывают к оружию с помощью темно-красных занавесок на окнах или шествуют в мятежных колоннах под красными знаменами. Эта патологизация знака идет параллельно с иконоборческими атаками.

При Второй империи красная кокарда уходит в тень, чтобы вновь возникнуть во время лионской революции в сентябре 1870 года, а затем при Парижской коммуне. В Лионе начиная с 4 сентября эту эмблему надевают граждане, которые штурмуют ратушу и провозглашают там республику291. Она становится отличительным знаком парижских федератов, а также – наряду с красными лентами и перьями – борющихся за свои права гражданок, в частности школьных учительниц из светских школ292. Но после подавления Коммуны красный, точно так же как и после переворота 1851 года, вновь патологизируется: «При Коммуне в Париже все помешались на всем красном: одежде, флагах, идеях, даже языке. <…> Красный для многих сделался смертельной болезнью; это самая настоящая болезнь, которую теперь надо изучить, чтоб избежать ее возвращения, точно так же как изучают чуму или холеру»293.

Символический язык одежды использует и другие миниатюрные эмблемы. Пуговицы на мундирах, жилетах и рубашках также становятся носителями политических знаков; порой на пуговицах помещают портреты, более или менее заметные с первого взгляда. В эпоху Реставрации орлы и лилии соперничают среди прочего и на пуговицах. В эту пору изготовление, распространение и в еще большей степени выставление пуговиц на продажу, особенно у старьевщиков, происходят под бдительным надзором властей, стремящихся конфисковать возмутительную эмблему. В лагере побежденных эмблематические пуговицы, реальные или воображаемые, пробуждают самые безумные надежды. В октябре 1814 года в Живоре (департамент Рона) продажа мундиров, украшенных пуговицами с орлами, порождает скопления людей и «возмутительные новости» о возможном возвращении Наполеона294. Напротив, в лагере победителей вид запрещенных знаков возбуждает гнев и желание мести, вплоть до физической расправы с теми, кто эти знаки носит. В Лионе в первой половине августа 1815 года жандармы выходят на улицу в мундирах, на которых – за отсутствием новых пуговиц с лилиями – по-прежнему красуются пуговицы с орлами, и разъяренные ультрароялисты набрасываются на них, нарушая таким образом общественный порядок; в результате жандармам предписывают оставаться в казарме вплоть до присылки правильных пуговиц с лилиями295.

Язык растений

Растения также используются для политизации внешнего облика, порой за счет их цвета, а порой за счет эмблематического значения, почерпнутого из геральдики или независимого от нее. Лилии, фиалки, розы красные и белые, гвоздики, иммортели, ромашки, тимьян – самые разные цветы в букетах, петлицах или на шляпах конкурируют друг с другом и становятся элементами политического языка. Языка, рождающего конфликты: выставление напоказ растений, воспринимаемых как политические, часто приводит к спорам, потасовкам, волнениям и даже насилию. Одни растения обретают политическое значение лишь пунктирно, время от времени, другие, напротив, сохраняют его очень долго. Лилия остается эмблемой роялистов в течение всего XIX века, а вот бонапартистская красная гвоздика не пережила первых лет эпохи Реставрации и лишь позже начинает отождествляться с социализмом. Политическое использование растений проникает в социальные ритуалы, казалось бы априорно чуждые всякой политизации, как то: воскресная прогулка по городу, в ходе которой мужчины и женщины часто носят цветы в петлицах или на шляпах; праздники святых покровителей или гражданские торжества, традиционно украшаемые цветами; гражданские банкеты; религиозные процессии, особенно в честь праздника Тела и Крови Христовых, в ходе которых девушки надевают цветочные венки; похороны и паломничества на кладбища296. «Зрители» могут понять политическую коннотацию выставленных напоказ цветов, только исходя из контекста и социальных интеракций, да и то с большим риском недоразумений и гиперинтерпретаций. В 1831 году на рынке в Монпелье белые с зелеными прожилками листья капусты вызвали скопление народа, а затем и вмешательство полиции, явившейся разоблачить и конфисковать «капусту Генриха V»297!

С первых дней Реставрации лилии – или, за неимением таковых, любые белые цветы – в массовом порядке использовались для публичной демонстрации преданности режиму Бурбонов. Благодаря цветам в такой демонстрации могли принимать участие, не нарушая при этом правил поведения, приличествующего их полу, даже женщины-роялистки. Порой, при определенном соотношении сил в данной местности, их жесты становились перформативными. Так, в Бордо 12 июля 1815 года, после того как власть вновь перешла в руки Бурбонов, женщины, согласно полицейскому отчету, «явились на террасе театра с белыми букетами (у одной из них лилия была бумажная), вокруг них собралась толпа, потребовавшая возвращения белого флага. Тотчас трехцветный флаг сняли, а белый занял его место»298. Впрочем, носить лилию не всегда безопасно: порой это провоцирует рукоприкладство со стороны иконоборцев. В Марселе 15 мая 1815 года, когда власть Наполеона начинает шататься, цветочницы, предлагающие прохожим «лилии и другие белые цветы», вызывают негодование непреклонных «бонапартистов»: они разбивают вазы и топчут ногами неугодные растения299. В Семюре в 1818 году во время свадебного бала два «повесы», оказавшиеся бонапартистами, задирают танцоров, носящих в петлице «жаннеты» – белые нарциссы, и, недолго думая, отвешивают этим «сторонникам Бурбонов» пощечины300.

Легитимистская репутация закрепляется за лилиями очень надолго и сохраняется, даже когда их использование, казалось бы, уже утратило политическую актуальность. Начиная с 1830‐х годов лилии, отныне считающиеся знаком мятежа, вызывают бесконечные споры в самые неожиданные моменты, например во время религиозных церемоний. По случаю процессий в честь праздника Тела и Крови Христовых украшением балдахинов и временных алтарей служат букеты лилий, и в 1830‐е годы это зрелище рождает вопросы относительно возможного скрытого смысла подобных украшений. А вдруг они сообщают зрителям о карлистском заговоре, задуманном священниками-легитимистами? Подобные семиотические сомнения порой приводят к иконоборчеству. Так, в Плуэре (департамент Кот-д’Армор) в 1834 году, когда «карлистские дамы» возлагают букеты лилий на временный алтарь, моряки-«патриоты» не только требуют убрать букеты, но и швыряют их в лицо присутствующим при сем «карлистам»301. Одно поколение спустя, при Второй империи, повторяются, казалось бы, аналогичные конфликты, однако теперь «лилиям» приписывается значение не столько политическое, сколько социальное. В 1868 году в ходе антиклерикальных и бонапартистских кампаний в Перигоре и Шаранте букеты лилий и пшеницы, украшающие алтари, интерпретируются как знаки скорого восстановления церковной десятины. Они рождают множество слухов и очень серьезные волнения в полутора десятках кантонов: вооруженные палками и вилами, крестьяне врываются в церкви, требуют от кюре, чтобы те убрали подозрительные букеты, а затем сами их сжигают302.

Сторонники Наполеона довольно широко использовали для демонстрации своих симпатий фиалку и гвоздики, а затем, после кончины их кумира в 1821 году, иммортели, или бессмертники. Эти растительные эмблемы, конечно менее известные, чем орел или пчела, тем не менее не раз служили в эпоху Реставрации причиной волнений. Фиалка начиная с 1815 года стала цветком наполеоновского мессианизма: напоминавшая о надеждах тогдашней весны, она обозначала для тех, кому хотелось в это верить, неизбежность нового возвращения императора. Те, кто сожалел о крушении империи, украшали себя букетиками фиалок, а их противникам это представлялось «бравадой» и они стремились букетики сорвать. Тот же смысл, хотя и с меньшей очевидностью, вкладывался и в красную гвоздику. Этот цветок «в петлице или во рту» воспринимался властями как «сигнал сбора», и в течение всей эпохи Реставрации его старательно изгоняли из публичного пространства. И в Париже, и в провинции гвоздика служила причиной многочисленных потасовок и превращала гражданина, ее носившего, в «нарушителя общественного порядка», за которым нужно следить и которого нужно карать особенно строго303.

Другие растения возводятся в ранг политических знаков на основе местных обычаев и конфликтов, более ограниченных во времени и пространстве. Так, на юге, в Провансе, тимьян, или чабрец (на местном наречии farigoule), при Второй республике указывает на социал-демократических монтаньяров, наследников монтаньяров революционных304. Массовое использование его в качестве политического символа зафиксировано в целом ряде департаментов Прованса, от Ардеша до Дрома и Воклюза, от Буш-дю-Рона до Вара. Передовые республиканцы видят в нем «символ народа» и Горы: «серый горный тимьян, который презирают, топчут ногами, но он не сдается»305. Участники «красного» банкета, состоявшегося в мае 1850 года в Буше (Дром), прогуливаются с букетами чабреца в руках, распевая «Расцветет Гора опять»; так же поступают и 750 подписчиков «красного» банкета в Лурмарене (Воклюз) в 1849‐м306.

«Соцдемы» часто носят тимьян вместе с красными лентами или кусочками ткани; тимьяном украшают «красные кофейни», в частности во время избирательной кампании 1849 года. Пара тимьян/красный цвет может при этом приобретать и более грозные коннотации. 1 мая 1849 года во время «красной» фарандолы в Шабасе республиканцы, носящие эти эмблемы, восклицают: «Да здравствуют красные и смерть белым! Мы их поджарим с тимьяном!»307 Намек понятен: провансальскую кровяную колбасу готовят с веточками тимьяна; тимьян воспринимается как пряность, которая в качестве эмблемы народного карательного правосудия будет сопровождать политическое кровопускание. Во время Второй империи «красный» тимьян уходит в тень, чтобы вновь возникнуть в средиземноморском публичном пространстве в начале Третьей республики308.

Животные демонстративные и искупительные

С животными из плоти и крови, превращающимися в символы, дело обстоит не совсем так, как с растениями. Домашнее животное не только воплощает в себе политические симпатии и антипатии хозяина, но и служит тотемным воплощением его врага. Этот процесс, плохо документированный применительно к XIX веку, вписывается в историю более длительную, одним из эпизодов которой стало в XVIII веке «великое кошачье побоище», сделавшееся знаменитым благодаря Роберту Дарнтону и предложенной им социальной интерпретации происшествия. Избиение котов, принадлежащих хозяину парижской книгопечатни на улице Сен-Северен, которого ненавидели его подмастерья, американский историк интерпретировал как социальный протест с сексуальными коннотациями: «перебивая хребет „серенькой“ [любимой кошке хозяйки], они, с одной стороны, обзывали супругу хозяина ведьмой, а с другой – превращали хозяина в дурака-рогоносца»309. Но политизация животных в XIX веке вписывается и в противоположный процесс; мы имеем в виду становление и укрепление «зоофильских» тенденций, постепенную антропоморфизацию домашних животных: разрыв между человеком и животным, наделенным чувствительностью, сужается, что, впрочем, вызывает сильный протест310.

При Второй республике в департаменте Восточные Пиренеи некоторые социал-демократы с совершенно сознательным политическим намерением украшают рога своих быков красными лентами; в коммуне Арль-сюр-Теш активист по фамилии Батль пользуется праздником местного святого покровителя, чтобы выпустить на улицу быка с красными лентами и тем бросить вызов землякам: Батль «объявил во всеуслышание, что бык будет принадлежать тому, кто сумеет его покорить»311. Сходным образом в 1850 году группа социалистов-республиканцев нарочно прогуливает между двумя деревнями близ пика Канигу, в том же департаменте Восточные Пиренеи, козленка в красном колпаке312. В обоих случаях животное наравне с гражданами снабжается политической эмблемой, в результате чего размывается граница между человеческим и нечеловеческим. В обществах – и сельском, и городском, – где животное присутствует всегда и повсюду, оно используется не только как метафора, но и как продолжение взглядов своего хозяина. В знак сопротивления Реставрации лошадей украшают трехцветными лентами313, а голубям прицепляют трехцветные кокарды314. А в 1851 году у одного мятежника из департамента Нижние Альпы315, известного под именем Тонен, сидела на голове большая красная птица, сделавшаяся своего рода локальной эмблемой восстания в Ди´не316.