Книга Оскорбленный взор. Политическое иконоборчество после Французской революции - читать онлайн бесплатно, автор Эмманюэль Фюрекс. Cтраница 8
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Оскорбленный взор. Политическое иконоборчество после Французской революции
Оскорбленный взор. Политическое иконоборчество после Французской революции
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Оскорбленный взор. Политическое иконоборчество после Французской революции

Впрочем, гораздо чаще животное, превращающееся в символ, все-таки носит на себе какое-то клеймо или служит предметом насмешек в ходе карнавальных и иконоборческих процессий. Не случайно Роберт Дарнтон говорит по этому поводу об отрицательной «ритуальной ценности». «Некоторые животные, – пишет Дарнтон, – очень подходят для обзывания, как другие, по знаменитой формулировке Леви-Стросса, „подходят для думанья“»317. Прогулки с животными в сатирических и политических целях служат выражением «народного экспрессионизма» (Морис Агюлон), но не только; они продолжают традицию искупительного использования животных318, зафиксированную во время Французской революции и сохранившуюся до середины XIX века. Чаще, чем кошки, испокон веков ассоциировавшиеся с оккультными силами и по этой причине использовавшиеся в мстительных «кошачьих концертах», эту искупительную роль исполняют собаки и ослы, реже лошади и, наконец, свиньи, продолжающие волновать народное воображение319. Подобные сцены, особенно частые в эпоху Реставрации, происходили и в городах, и в деревнях. В марте 1815 года при известии о «прилете Орла» (возвращении императора) один ветеран наполеоновских кампаний принимается расхаживать по улицам Тулузы в обществе собаки с крестом Святого Людовика на хвосте320; несколькими неделями позже сцена повторяется в Драгиньяне, только теперь на хвосте красуются лилия и белая кокарда321; а в Мюлузе заводчики в знак раскаяния привязывают «к гривам и хвостам лошадей кресты Святого Людовика, которыми наградили их самих»322. В начале Второй реставрации в Париже в квартале Сен-Марсо из одного кабака в другой водят свинью с лилией на хвосте, а в это время фрондеры-бонапартисты иронически пьют за здоровье «толстого папаши»323. Похожие сцены разыгрываются в коммуне Антрег (департамент Аверон): ее жители привязывают белые кокарды к хвостам собак и лошадей324; несколько месяцев спустя в одной из деревень департамента Рона «шалопаи» смеха ради прикрепляют белую кокарду к хвосту собаки, и она, к негодованию окружающих, бегает в таком виде по улицам325. Напротив, в Сен-Жилле (департамент Гар) служанка-роялистка, вдова Гине, разгуливает по городу с белой кокардой на голове, а своему псу, которого именует «бонапартистом», нацепляет кокарду красную и тем самым разыгрывает поединок с собственным домашним животным. Комментирует она это следующим образом: «Я-то роялистка и ношу белую, а вот пес мой, чертов бонапартист, разбойник, красную напялил; но как придем домой, я ему голову отрублю, вот бы и всех бонапартистов туда же»326. В октябре 1830 года в том же департаменте Гар, в деревне Сен-Кантен-ла-Потери легитимисты, желая высмеять революционные цвета, которые новая власть сделала государственными, прогуливают по улицам осла с трехцветными кокардами в ушах и носу327. При Второй республике «красные» из края Апт в департаменте Воклюз, судя по некоторым рассказам, нарядили осла принцем-президентом328. Иначе говоря, некоторые домашние животные или рабочий скот превращаются в негативные политические эмблемы – предмет насмешек. Во второй половине XIX века подобное использование животных постепенно сходит на нет.

Что же касается тотемического животного, его могут приносить в жертву и подвергать насилию, метя при этом в обозначаемого им политического противника. В этом случае целью иконоборцев становится порой само тело животных-символов. Коллективные представления, особенно среди простонародья, легко мирились с такими жестами, особенно до 1850 года, когда был принят закон Граммона, запрещавший публичное жестокое обращение с домашними животными329. Бои животных (петухов, собак, медведей и проч.) были в ту пору самым обычным делом не только в деревнях, но и в восточных пригородах Парижа (возле заставы Травли). В первой половине XIX века одной из любимейших забав сельской молодежи было отрубание головы домашним птицам или забивание их камнями330. В коммуне Ла-Валет (департамент Вар) в 1832 году карлисты публично высекли, а затем повесили петуха – по всей вероятности, намекая на официальную символику режима Луи-Филиппа. Морис Агюлон однажды уже привлек внимание к этому случаю, в котором увидел политизацию фольклора: «петуха используют без предварительных объяснений, поскольку так принято, но при этом помнят о тех политических ассоциациях, какие он порождает в данный момент, и с радостью их обыгрывают»331. Позднее, в июле 1851 года, белого петуха – в этом случае цвет важнее породы животного – носят по деревне Бельгард-ан-Диуа (департамент Дром), осыпают оскорблениями, а потом публично сворачивают ему шею, «чтобы показать, как бы надо обойтись с белыми»332. Во всех описанных эпизодах эмблематическое животное превращается в искупительный манекен, «козла отпущения», за которым стоит другой объект; примерно так же во время карнавала устраивают суд над Карамантраном – манекеном, изображающим Великий пост, – а затем сжигают его или вешают.

Предметы-фетиши

В XIX веке, так же как и во время Революции, политические конфликты отражаются на всем, включая самые повседневные предметы. Бритвы, ножи, настольные игры, игральные карты, полотенца, фигурные трубки, табакерки, медальоны, женские украшения, брошки и брелоки, веера, рукоятки тростей, стаканы, расписные тарелки333, вазы, стеклышки волшебных фонарей, формы для вафель, этикетки для ликеров и духов, мыло, конфеты, пряники и гостии – все это украшается картинками, эмблемами, надписями и портретами с более или менее явным политическим смыслом. Все эти предметы во многих отношениях гибридны: это и вещи, и изображения; их можно употреблять и в повседневной жизни, и в политических целях; они приносят пользу и демонстрируют убеждения; они предназначены для частного пространства, но могут быть явлены и в пространстве публичном; они участвуют и в торговых обменах, и в обменах дарами.

В эпоху Реставрации поклонники Наполеона создали настоящий «культ возмутительных предметов», хранящих память об императоре; культ этот был распространен повсеместно, как в городах, так и в деревнях, и его разделяли представители всех классов общества334. Количество предметов такого типа, находившихся в обращении, достигало, по всей вероятности, нескольких миллионов. Факт этот широко известен, но слишком часто в нем видят всего лишь симптом популярности «наполеоновской легенды». Гораздо менее изучены безделушки самого разного рода, от носовых платков до мыла, украшенные изображением Генриха V, которые во множестве циркулировали в легитимистских кругах с 1830‐х годов до начала Третьей республики. Не остались в стороне и либералы с «памятными вещицами» в честь депутатов Манюэля и Фуа335 и «табакерками Туке», выпущенными в огромном количестве для защиты Конституционной хартии336. Даже республиканцы прибегали для пропаганды своих идей не только к политическим катехизисам, но и к предметам-фетишам, опоре сенсуалистской педагогики. Портреты депутатов-монтаньяров украшают различные предметы, в частности шейные платки337, а «красные» курильщики из департамента Жер в 1850 году выставляют напоказ «зажигательные [sic!] трубки, увенчанные головами Ледрю-Роллена, Барбеса и Распая»338. Ассоциация под названием «Демократическая и социальная пропаганда» в 1849 году объявляет своей целью распространение «предметов искусства демократической и социальной направленности»: «портретов, бюстов, статуэток, медалей и медальонов аллегорического свойства» ради образования и эмансипации масс339. Иначе говоря, циркуляция предметов составляет автономное, четко определенное пространство, дополнительное по отношению к сфере публичных дискуссий.

Для историка все эти разнородные предметы представляют опасную ловушку. Они бесспорно потрясают воображение своей принадлежностью к более или менее экзотическому китчу. В 1827 году кондитер в Меце выставляет на ярмарке издевательские пряничные фигурки Карла Х в иезуитском головном уборе340; в 1829 году во время карнавала взорам жителей Понтуаза предстает куда более изощренная композиция: орел, на нем бюст Бонапарта, а сверху два ангела, венчающие его французской короной341… Поражают предметы-фетиши и сложностью шифровки: многие из них имеют двойной и тройной смысл, и если на первый взгляд они кажутся совершенно невинными, то при внимательном рассмотрении выдают свою возмутительную природу; например, во многих департаментах широкое распространение получил листок с нарисованными на нем лилиями: стоило его развернуть, и из-под лилий показывался победительный орел и Наполеон, прогоняющий короля-Бурбона342; в том же духе выполнены бронзовые статуэтки Людовика XVIII, внутри которых прячутся крохотные бюсты Наполеона343. В тот момент, когда возвращение Наполеона (или его сына) на французский престол еще кажется возможным, двойное изображение напоминает об обратимости эпох и властей. Многие из предметов-фетишей завораживают также своей якобы «народной» эстетикой, которая вселяет иллюзию, будто, изучив их, историк наконец получит доступ к «народной политике», замешанной на мирском идолопоклонстве и полной фантазмов. Наконец, эти предметы поражают и привлекают своей мнимой прозрачностью: кажется, будто их наличие у того или иного человека недвусмысленно указывает на его политические верования и политическую ангажированность. Все эти фетишистские иллюзии необходимо отбросить.

Историк, как правило, получает доступ ко всем «политическим» безделушкам такого рода только благодаря посредничеству полицейских. Полицейские же рапорты уделяют преимущественное внимание производству и распространению подобных предметов или их доступности, но не позволяют вынести окончательные суждения об их значении (зачастую двойственном) или об их употреблении (также весьма двусмысленном). Архивы эти, особенно в эпоху Реставрации, действуют как увеличительное зеркало, отражающее процветающую торговлю возмутительными предметами, но также и порождаемые ею страхи. Изготовлением подобных предметов занимаются либо заключенные, которые мастерят их из соломы344, либо ремесленники, которые тайком делают их на фабриках345, но порой производство достигает промышленного масштаба: такова, например, серия из сорока восьми тысяч так называемых «наполеоновских» ножей, пущенная в продажу, по всей вероятности, фабрикантом из города Тьер в 1826–1830 годах346.

Что сообщают нам полицейские рапорты о способах присваивать и осмыслять эти предметы, манипулировать ими, выставлять их напоказ или скрывать? Проникнутые глухой тревогой, рапорты преувеличивают прозрачность и перформативность описываемых знаков. Разве этикетка ликера под названием «Эликсир Святой Елены» с изображением Наполеона может не разжечь страсти и не вдохновить на бунт? Именно об этом и пишет начальник полиции департамента Рона через несколько дней после убийства герцога Беррийского: «Ничто, кажется, не способно так быстро возбудить умы, и без того горячие от природы и уже распаленные вином и крепкими напитками, как вид подобных этикеток»347.

Между тем потребители и производители используют эти знаки разными, зачастую противоречащими один другому способами, и это доказывает, что на самом деле прозрачность их отнюдь не так велика. «Социальная жизнь вещей» соткана из подобных двусмысленностей348. Производители, равно как и разносчики – продавцы эстампов, табака, галантерейных товаров или модных новинок, – утверждают не без оснований, что они стремятся прежде всего отвечать на запросы анонимной публики с разными вкусами. Производители вовсе не обязательно руководствуются политическими убеждениями, их гораздо больше интересует прибыль. Некоторые даже ссылаются на свою верноподданность и законопослушность. Другие оправдывают себя эклектичностью своих запасов, в которых смешаны предметы самой несхожей направленности. В этом случае политический символ тонет в хаосе смыслов и разнородных следов прошлого. Владелец парижского «музея изящных искусств» в Вивьеновом пассаже объясняет в 1825 году присутствие в своей лавке бюстов Бонапарта тем, что они «пребывают здесь среди более восьми сотен людей, прославленных своими талантами, добродетелями или преступлениями»349. В 1869 году в каталоге фигурных трубок торгового дома Гамбье в Живé (департамент Арденны) императорское семейство соседствует с «узником», чьи черты напоминают мятежного Огюста Бланки350. В эпоху «изобретения знаменитостей»351 визуальный пантеон обретает самые разнообразные формы, так что возмутительное изображение теряется среди множества других знаков.

Что же касается потребителей, они в первую очередь используют эти предметы по прямому назначению, строго дозируя степень их символического истолкования в зависимости от того, кто на них смотрит. Деполитизацию ближайшего прошлого, особенно после 1830 года, осуществляют, в частности, «коллекционеры» (слово возникает именно в эту эпоху). Прошлое, разъятое на кусочки и превращенное в часть культурного наследия, ускользает от политических истолкований. Манюэль Шарпи, исследовавший обстановку парижских буржуазных квартир во второй половине XIX века, приводит удивительный факт: в 1860 году Ашиль Грегуар, торговец с улицы Сен-Лазар, хранит в столовой статуэтку Людовика XVIII, в прихожей бюст Наполеона I, а в кабинете портрет республиканца Армана Карреля352. Трудно найти лучшую иллюстрацию для политического эклектизма коллекционера, чье собрание почти превращается в музей. Впрочем, другие коллекционеры руководствуются принципом избирательного сродства. Ими движет прежде всего желание отыскать политического покровителя для истории своей семьи. Поэтому барон де Бургуэн, шталмейстер Наполеона III, собирает в своем особняке коллекцию, полностью посвященную императорской фамилии353.

Обстановка жилищ людей более низких сословий известна нам гораздо хуже. Кое-какие сведения имеются только о квартирах участников восстаний или заговорщиков, у которых проводился обыск. Такие обыски в большом количестве проходили после апрельского восстания 1834 года; из их протоколов следует, что в обысканных квартирах политические предметы встречаются очень редко; преобладает печатная продукция: литографированные портреты Робеспьера, Марата, Сен-Жюста, купленные у торговцев эстампами; рисунок, изображающий аллегорию Свободы354; ленты и куски красной ткани, которые могут послужить сигналом сбора. Обстановка в жилищах некоторых парижских мятежников в июне 1848 или в декабре 1851 года мало отличается от описанной картины: гипсовая «богиня свободы» у рабочего делегата Жака Бо, участника июньского восстания 1848 года, – восьмидесятисантиметровая статуэтка с ружьем в руках и булыжниками у ног (смысл более чем прозрачен), а также медальоны с изображением Робеспьера и Сен-Жюста355; у бельвильского садовника Тартенвиля – «портреты Робеспьера, Марата и всех людей 93‐го года на стенах»356 (обе квартиры обысканы в 1851 году). Впрочем, встречаются и вещи более современные: коллекция портретов «соцдемов» или монтаньяров 1849 года, свидетельствующая об обновлении политической визуальной культуры357.

В апреле 1834 года в скромной комнате повстанца Альфонса Фурнье, повара из Сен-Клу, обнаруживают наряду с республиканскими брошюрами «фригийский колпак красного цвета, украшенный серебряными галунами и лентами», длинный кусок красной саржи и странный предмет-реликвию. Это «четки, нанизанные на ленту и завернутые в кусок красного сукна, а поверх колпак свободы из белой бумаги с надписью „Не расстанусь с ним до самой смерти“»358. Вещи из наследства повстанца-республиканца, члена Общества прав человека, приоткрывают нам другой мир политических предметов, независимый от торговли, – мир скромных вещиц, изготовленных своими руками и превращенных в предмет поклонения (заметим, что речь идет о четках). Мир, очень мало изученный историками. Мир, довольно близкий к тайным обществам романтической эпохи с их ритуалами: в 1830‐е годы при вступлении в реформированные общества карбонариев использовались синие, черные и красные ленты, прикрепленные к острому деревянному бруску359, а главное – кинжалы, неразрывно связанные с ритуальной клятвой360. В тайных обществах сакральность обеспечивается наличием опознавательных знаков, верность которым члены общества хранят до самой смерти.

Преданные сторонники Наполеона в эпоху Реставрации пользовались аналогичными предметами, священными для всех единомышленников: так, в сентябре 1815 года в нантском кафе бонапартисты каждый вечер «передавали из рук в руки табакерку с портретом Наполеона» и «набожно целовали это изображение»361. В глазах властей эта явная и, по всей вероятности, провокационная демонстрация чувств превращает группу оппозиционеров в религиозную секту. В самом ли деле в данном случае имеет место идолопоклонство или это только видимость, последствия несомненны: возмутительные предметы в публичном пространстве чреваты политическими опасностями и потому становятся потенциальными мишенями официального иконоборчества.

Когда предметы-фетиши начинают навлекать на себя атаки иконоборцев? До тех пор, пока они не пересекают священных границ частного пространства, им, как правило, ничего не грозит; исключение, как мы увидим, составляет только период 1815–1816 годов с его антинаполеоновскими чистками. И блюстителей закона, и хранителей социальных обычаев интересует не столько содержание, транслируемое возмутительным предметом, сколько степень его доступности для широкой публики. Поэтому обнаружение в ходе обыска такого предмета у частного лица само по себе не может вызвать судебное разбирательство, если, конечно, предмет этот не был виден с улицы, например выставлен в окне. Зато если становится известно, что возмутительные безделушки поступили в продажу или выставлены на всеобщее обозрение, власти судебные или даже административные нередко предписывают уничтожить и сами предметы, и формы, служащие для их изготовления362. Так, судебный пристав уничтожает наполеоновские эмблемы, найденные у сапожника из Барра (департамент Нижний Рейн)363; наполеоновские орлы и статуэтки, обнаруженные у литейщиков, подвергаются той же участи364. Эти жесты обрисовывают нам другое официальное иконоборчество, скрытое и оставляющее мало следов. Некоторые из заподозренных торговцев сами на всякий случай предлагают уничтожить недозволенные предметы, чтобы избегнуть судебного разбирательства; так, например, поступает торговка модными товарами из Арраса в 1829 году365 или продавец галантерейных товаров в Нанте в 1833‐м366. Последний, выказывая прекрасное знакомство со статьями закона, изъявляет готовность «изничтожить их [носовые платки с изображением Генриха V], какой бы урон это мне ни принесло, потому что я вовсе не хочу, чтобы меня посчитали виновником какого-либо правонарушения». Сходным образом молодой музыкант соглашается разбить трубку, украшенную изображением Наполеона, несмотря на отсутствие судебного решения367. Порой иконоборчество носит превентивный и оборонительный характер: коммерсанты или простые пользователи идут на хитрость и деполитизируют свой собственный жест.

4. Интерпретация знаков: уличающие взгляды

История взгляда и его роли в политике XIX века до сих пор не написана368. Исследователи проявляли интерес, в продолжение идей Мишеля Фуко о паноптизме (всеподнадзорности), только к тем способам надзора, которые избирает власть для контроля над обществом369. Напротив, взгляды граждан на знаки и изображения политической власти практически не изучены. Антропология чувственного восприятия мало чем может нам помочь в этом отношении, поскольку она занималась преимущественно научным знанием и оптическими приборами, от которых зависели «скопические режимы» (режимы взгляда) в XIX веке370. Между тем определенные сведения об «искусстве наблюдателя» (наблюдателя политического) можно извлечь также из полицейских и судебных архивов; полезны и некоторые эго‐документы, авторы которых особенно внимательны к политическим знакам и тому, что за ними скрывается. Расшифровывать знаки, разгадывать все то, чего они не выражают открыто, – этим делом профессионально занимаются полицейские, префекты или судьи, но порой такая же задача встает перед простыми гражданами. В этом отношении история иконоборчества неотделима от истории взгляда: знаки преследуемые и уничтожаемые – это те самые знаки, которые «оскорбляют» взор (выражение это повторяется очень настойчиво, так же как во время Революции), угрожают общественному спокойствию, укрывают подпольные организации, провоцируют уличные сборища, встают на пути творящейся истории… Роднит всех «оскорбленных» то, что они истолковывают политические знаки как индексы, или улики371: это знаки не просто иконические или знаки-символы372, они отсылают не просто к некоему референту (такому, как король, суверенный народ, великий человек и т. д.), но к другим более или менее потаенным реальностям, как то: близящаяся революция, завуалированное мнение, проект заговора, инакомыслие и проч. В этой книге мы можем представить лишь некоторые наброски истории уличающих взглядов в XIX веке. Эти взгляды подобны «уликовой парадигме», о которой писал Карло Гинзбург применительно к гуманитарным наукам конца XIX века373; они концентрируются на деталях, которые слывут незначащими либо из‐за своей малости, либо из‐за своей банальности, но тем не менее служат симптомами скрытой реальности.

Интерпретация творящейся истории

Если бумаги, хранящиеся в административных архивах первой половины XIX века, уделяют такое большое внимание политическим знакам, объясняется это всеобщей уверенностью в том, что народ воспринимает историю с помощью видимых знаков. «Народ смотрит прежде всего на внешние знаки», как изящно выразился один мэр эпохи Реставрации по поводу возмутительной эмблемы у въезда в его город374. Сходным образом во время Ста дней префект полиции, заметив, что владельцы табачных лавок еще не вернули на свои вывески имперских орлов, замечает: «Нет сомнения, что на это обращают внимание люди из народа, которые судят только по простым приметам»375. Народ – это прежде всего тело, его политические действия основываются не на разуме, а на показаниях органов чувств, из которых глаза, пожалуй, самые благородные. Эти стереотипы, повторяющиеся в речах властей и лежащие в их основе, создают устойчивое представление о некоей «народной натуре», о которой писали уже в XVIII веке376. Однако, хотя дискурс остается внешне неизменным, после Революции взгляд начинает предъявлять новые требования: непостоянство политической ситуации, бесконечные сломы и взрывы проявляются прежде всего в перемене знаков и цветов. Вдобавок, что бы ни утверждала политическая онтология, исходящая из жесткого «разделения чувственного» между теми, кто владеет логосом, и теми, кто им не владеет, визуальная чувствительность присуща отнюдь не только народным классам377.

В первой половине XIX века о любой смене политического режима люди в провинции узнают прежде всего по визуальным знакам. Все рассказы провинциальных жителей о событиях 1814, 1815 или 1830 года непременно включают в себя упоминание о приезде почтовой кареты, украшенной флагом нового цвета. В обстановке информационного вакуума, когда телеграфические депеши не доходят до простых граждан, когда выпуск газет приостанавливается (в 1830 году) или они выходят ограниченным тиражом, а курьеры прибывают с опозданием, исчезновение королевского или императорского герба, появление или уничтожение флага трехцветного или белого служат для граждан источником твердого знания, сменяющего сведения фрагментарные или противоречивые. Современники в один голос рассказывают о том, как визуальные знаки извещали их о реальных событиях. Если информация, передаваемая из уст в уста, сомнительна, цвет государственного флага, напротив, транслирует информацию совершенно точную. Так, супрефект Авена (департамент Нор) пишет по поводу революции 1830 года:

Отсутствие газет за 29, 30 и 31 июля посеяло повсюду тревогу и волнения. От приезжих было известно, что в столице произошли серьезные события, но новости, излагаемые и передаваемые устно, рассказанные, поясненные и истолкованные по-разному, лишь сильнее разжигали умы. Вечером 1 августа в Авен прибыл дилижанс из Сен-Кантена, украшенный трехцветным флагом, и стал источником несомненных сведений, которые позже подтвердила телеграфическая депеша.

Официальная афиша, вывешенная на улице, не более чем последний этап передачи информации, этап, который вдобавок предполагает наличие публики, умеющей читать. Напротив, цвета – это первый сигнал политического слома для коллективного сознания.

Та же визуальная коммуникация сохраняется и в 1848 году, хотя и в менее явной форме. Так, в городе Шатийон-сюр-Сен 25 февраля 1848 года ситуация остается неопределенной вплоть до приезда почтовой кареты; увидев кондуктора с красной повязкой на руке, все убеждаются в победе республиканцев: «В Париже Республика взяла верх, это точно»378. Впрочем, к этому времени ритм и способы передачи информации претерпели уже глубокие изменения. В эпоху Реставрации новость о восстании в Гренобле (в 1817 году) дошла до По через девять дней379. В 1848 году о парижской революции становится известно через два, максимум через три дня380. К середине века работа оптического телеграфа усовершенствовалась, хотя он по-прежнему зависит от погоды, а доставка депеш ускорилась и теперь они доходят даже до маленьких коммун. Но монополия на телеграфическое сообщение по-прежнему остается у государства, которое, следовательно, может регулировать скорость распространения новостей: «префекты получают информацию на несколько часов раньше, чем население департамента»381. В 1870 году благодаря густоте железнодорожных линий и электрическому телеграфу информация стала передаваться еще быстрее. В Люнеле (департамент Эро), куда в 1815‐м новости доходили за неделю, о провозглашении в Париже республики узнают спустя несколько часов: вечером 4 сентября 1870 года мэр получает телеграмму и тотчас распространяет ее письменно и устно, под звуки трубы, в разных кварталах города382. «Цивилизация газеты»383, сложившаяся к 1860‐м годам, и появление грамотного большинства довершили дело: визуальная коммуникация перестала быть главным источником сведений о политических переломах.