Четверг в дополнение к воскресенью был свободным от уроков днем. Выходной. Но лишь на словах, потому что этот выходной был хуже всех остальных – так много учителя сваливали на наши плечи: то выучить огромный монолог из «Сида» или «Федры», или какую-нибудь басню Лафонтена, и всегда ту, что подлиннее. В пятницу утром их нужно было читать наизусть.
Но настоящим проклятием, во всяком случае, для меня, были так называемые «résumés», то есть конспекты уроков из учебников, которые мы должны были вызубрить так, чтобы потом могли их повторить, не переставляя слов. Наихудшей в этом отношении оказалась география, по которой учебник даже по размеру превосходил все остальные (кстати, учебники, тетради, карандаши, ручки, перья, перьевые ручки – все это мы получили в школе бесплатно. Аккуратные ученики в начале года получали новые книги, а неряхи – прошлогодние, зачастую в плачевном состоянии). Конспекты в учебнике географии были жутко длинными, а тот, что о Центральном массиве, занимал три четверти страницы большого формата. И именно его задали учить на одну из пятниц. Но от среды до пятницы меня отделял четверг… К сожалению, он пролетел незаметно, на Луаре с друзьями. Но все-таки оставался вечер. Однако после ужина меня сморило от усталости после целого дня, проведенного на свежем воздухе. Но ничего, я встану рано утром в пятницу и все выучу! Я не встал. Никто не разбудил меня; отец был на работе, мать пошла по магазинам, я едва успел на занятия в находившуюся неподалеку школу. Не беда, у нас перерыв на обед – с двенадцати до четырнадцати. Успеется!
Не успелось. Как только я посмотрел на конспект, я понял, что ничего не выйдет, что за два часа я смогу выучить самое большее небольшой фрагмент… Не стоит даже начинать. Грустный я тащился в школу, мысленно ища решение. Вдруг я вспомнил, что опоздавшим учитель красноречивым движением руки запрещал входить на первый урок. Я медлил, как мог. Когда я подходил к воротам, в ушах аж звенело от блаженной тишины. Не торопясь, я поднял голову к высоко установленному в двери стеклу. И – ужас! Месье Серами поманил меня пальцем, приглашая войти. Однако не все еще было потеряно. Не всех же спрашивают… Может мне повезет? К тому же я сижу за последней партой в третьем ряду. А сидел я там, потому что в третьем классе у месье Серами, которого я ненавидел всей душой, сейчас уже и сам не знаю, почему, все, ну все без исключения мне не удавалось. Месье Серами научно-демократическим образом разделил класс из тридцати человек на три ряда: первый – для отличников, второй – для хорошистов, а третий – «pour les cancres», то есть для лентяев и неучей. Но эти слова не передают в полной мере, насколько унизительным и позорным было слово «cancre». Даже камчатка для второгодников звучит лучше! В моей душе все было против этой оценки, но я плохо учился, а судьба в лице месье Серами вовсе не поощряла стремления к знаниям. В тот день он сам опоздал и не успел начать урок – этим было вызвано милостивое отношение с его стороны.
И случилась беда. Он начал спрашивать с третьего ряда. Все девять «cancres» встали по очереди и сказали: «Ché pas» (именно так многие произносили «Je sais pas»), т. е. «не знаю». Настал мой черед, и я, не знаю почему, тоже сказал «Ché pas», хотя я всегда, как и мой отец, обращал внимание на то, чтобы говорить правильно по-французски. Наверно, это было связано с подсознательной солидарностью с друзьями из третьего ряда. «Vous resterez après les leçons, et vous apprendrez!» («Останетесь после уроков и выучите!»), – объявил месье Серами.
Уроки заканчивались в четыре часа дня, а это «останетесь» тянулось до пяти часов вечера. Я бездарно проторчал целый час, ничего не понимая из этого проклятого конспекта. В пять месье Серами вызвал меня к кафедре и, убедившись в моем незнании темы, выгнал из класса. Обычно я приходил домой из школы вовремя. К несчастью, именно в этот день отец вернулся рано с работы – если бы не это, возможно, мне бы повезло. Когда причина опоздания была выяснена, отец, как никогда, разозлился. В ход пошел широкий ремень для правки бритвы, заканчивавшийся металлическими крючками. От того, как меня били, запомнился лишь громкий крик матери: «Только не по голове!» (Второй раз в жизни я получил от отца за то, что якобы дерзил тете Радецкой, но тогда это был всего лишь ремень для брюк, что было не так больно). Лишь спустя время я понял причину резкого недовольства моего отца – он, самоучка, не имел возможности ходить в школу, а мне, фрукту эдакому, надо было всего лишь учиться…
Каникулы я провел, постоянно мучаемый мыслью, что после всего этого я останусь на второй год у месье Серами. В школу я пришел лишь через несколько дней после 1 октября, начала учебного года, потому что заболел. Я попал на перемену и, подойдя к месье Серами, почувствовал, как душа ушла в пятки. Он долго смотрел на меня, как будто раздумывал, и, наконец, сказал: «Vas chez Monsieur Dumilier» («Иди к месье Дюмилье»). Боже, это был один из самых счастливых моментов в моей жизни, как и весь этот год, проведенный в классе этого нового и чрезвычайно милого, тучного учителя в роговых очках, с нежным, добрым взглядом. Кажется, моя симпатия к нему была взаимной. Какой контраст с месье Серами, который имел привычку подкрадываться к ученику, занятому не тем, чем належало, и с удовольствием хватать его за короткие волосы над ухом, заставляя тем самым встать. Бедолага поднимался так высоко, как мог, и когда даже того, что он стоял на цыпочках, было недостаточно, его пронзала настоящая боль.
Фото класса. Ренэ сидит первым справа, единственный в чулках на подвязках
Месье Филипп, учитель следующего, пятого класса, был в свою очередь холериком – он часто заводился по совершенно непонятным для нас причинам. Кроме того, у него, по всей видимости, бывали галлюцинации, поскольку однажды во время урока, когда в классе была гробовая тишина, он внезапно развернулся у доски, на которой что-то писал, и бросил мелом в одного из учеников в первом ряду. Тот, как вратарь, сложив обе руки на животе, поймал мел. Вот тут-то начался шум и небывалое веселье. Когда после нескольких дней без учебы мы все вернулись в класс (после того, как Франция капитулировала, и немецкие солдаты покинули школу, служившую им несколько дней штаб-квартирой), он при виде забытой в углу здоровенной палки оживился, схватил ее и, размахивая ею, произнес речь о педагогической пользе битья, хотя сам никогда к нему не прибегал.
Шестой класс вел грозного вида директор месье Паль. Он никак не мог запомнить мою фамилию и все время называл меня Стависки, поскольку на слуху было похожее имя одного ставшего знаменитостью афериста. Долгое время с передовиц газет не сходили заголовки о «L’afaire Stavisky». Сильно тронутый этим, я встал и сказал, что на самом деле не хочу, чтобы меня идентифицировали с этим мошенником. Директор отреагировал неожиданно и дипломатично: «Bien. Je t’appellerai par ton prénom»(«Хорошо. Тогда я буду обращаться к тебе по имени»). Итак, благодаря Ставискому, я стал единственным учеником в школе, к которому обращались не по фамилии.
Если я не ошибаюсь, именно в шестом классе происходили «мои встречи» с маршалом Петеном. Он был известной фигурой. Я вместе с другими изо всех сил пел гимн в его честь:
Maréchal, nous voilàDevant Toi, le sauveur de la FranceMaréchal, Maréchal, Maréchal, MaréchalNous voilà Tous les enfants qui T’aiment Et vénérent Tes ans A Ton appel suprême Ont répondu – présents![15]Теперь же мне предстояло встретиться с ним. И даже дважды!
Первая встреча
На одном из уроков рисования месье Паль дал задание, чтобы каждый из учеников что-то нарисовал, что будет передано маршалу в качестве подарка (по случаю его дня рождения или именин, не помню). Конечно, выслать должны были лучшие работы. Все охотно взялись за работу, а директор забрал рисунки. Потом я совершенно забыл об этом. Как вдруг однажды, когда во время обеденного перерыва я пришел домой, мать, очень взволнованная, передала мне письмо от самого маршала, лично подписанное им (конечно, я не знал тогда о существовании факсимиле). Маршал писал мне: «Mon enfant, ton dessin m’a plu…» («Дитя мое, мне понравился твой рисунок…»). Точно не помню продолжения, но речь шла о том, чтобы я не останавливался на этом и продолжал упорно заниматься. Я летел в школу как на крыльях. Во дворе школы было оживленнее, чем обычно, – целая толпа счастливчиков, получивших одобрение маршала, гордо показывала письмо с тем же содержанием и такой же подписью…
Вторая встреча
Через какое-то время директора уведомили о том, что маршал Петен будет проезжать на поезде через наш городок. Его следовало достойно поприветствовать всей школой. В тот день, которого все с нетерпением ждали, мы выдвинулись в два ряда к воротам станции и там расположились вдоль ажурной ограды. Ожидание затянулось. Мы строили разные догадки. Может быть, поезд остановится, и маршал выглянет в окно или выйдет на платформу и поблагодарит одного из нас лично за его рисунок? Может… Наконец вдали из-за поворота появился паровоз. Но поезд не замедлил ход, и мы едва пришли в себя, обнаружив, что он промелькнул мимо нас как молния. Вот так мы увиделись с маршалом. Некоторые, правда, утверждали, что видели, как он стоял у окна и махал рукой, но я не могу этим похвастаться.
Мы жили под властью Виши, в неоккупированной Франции, но немцы то и дело крутились в нашем свободном Фёр.
Помню, как сейчас, их первое появление в городке. Они разместились со своими грузовиками по двум параллельным аллеям, вдоль которых росли мои любимые платаны. На них побежали глядеть – в основном женщины, в том числе моя мать с какой-то француженкой. «Mais ils sont gentils, ces Allemands» («А ведь они вежливы, эти немцы»), – сказала она моей матери, на что та ответила на своем слабом, но всегда выражавшем суть французском: «Жанти, жанти, были бы вы сейчас в Польше, увидели бы, насколько они жанти».
Эти молодые немцы, высокие и красивые, были действительно «gentils»: милые, улыбающиеся, поющие, постоянно занимавшиеся чисткой и без того сверкавшего оружия. Впрочем, у меня с них был доход. Увидев, что я с товарищем пялюсь на них, они подозвали нас и, протянув деньги, попросили «zwei faschen limonade». Товарищ не понял, что происходит, и я вспомнил несколько слов из старого учебника, по которому отец учил меня изредка в свободное время. Когда мы возвращались с бутылками, они обычно не брали сдачу. Конечно, я делился с товарищем, но, как мне помнится, поскольку я считал себя знатоком немецкого, то не совсем справедливо.
Однажды вечером, когда мы сидели на кухне за ужином, раздался громкий стук в дверь. Вошли трое или четверо немцев. И встали молча. Я испугался, помня ужасные рассказы о том, что они вытворяли в Польше. Но мой отец вскочил со словами: «Сразу видно польские морды!». Действительно, это были силезцы, которые искали соотечественников. Их часть некоторое время находилась в Фёр. Мне нравились их визиты, особенно потому что они всегда приносили с собой какие-то угощения. Один из них приходил даже днем, когда отец был на фабрике, которая, впрочем, была рядом.
Вскоре эта фабрика начала работать в силу необходимости на немцев, то есть перерабатывать целые вагоны (с польскими надписями) сахара в какой-то мед, необходимый для изготовления пряников для армии. Я, возможно, что-то путаю, но совершенно точно в нескольких шагах от нашего дома находились целые горы сахара, который под покровом ночи рабочие, в основном поляки, выносили всеми возможными способами: в карманах, в специально сшитых мешочках, которые незаметно прятали под рабочими комбинезонами… Кто-то настолько разошелся, что попытался вынести целый мешок, но был пойман. Отец был солидарен с теми, кто выносил, но сохранял умеренность.
К тому времени я уже закончил школу, и директор порекомендовал меня одному из трех аптекарей в нашем городке, месье Динэ, на место предыдущего помощника, который утонул в Луаре (потому что, как говорили ребята, переел персиков). Название должности было помпезным «aide-préparateur», что в переводе звучит не менее громко: помощник провизора. Чего только не было в этой аптеке! Вкусные леденцы от кашля, шоколад, вино для повышения аппетита, а также замечательные ароматные сиропы от всевозможных недугов. В углу стояла большая коробка полная картинок и игр, предлагаемых постоянным клиентам в рекламных целях. Поскольку они казались мне никому ненужными, я приносил их домой моим младшим сестрам. Видя это, мой отец однажды сказал мне: «Мы выносим сахар с завода, потому что немцы украли его в Польше. Впрочем, месье Нигай и так на это закрывает глаза. Но ты не должен этого делать, потому что это уже воровство». Эти слова запомнились мне на всю жизнь.
Этот тайно выносимый сахар был для нашей семьи настоящим благословением, особенно для меня. Раньше я должен был объезжать местных фермеров и буквально умолять их продать несколько яиц или кусочек масла. Хозяйки чаще всего отказывали вежливо, но решительно. Деньги не имели значения. Теперь же я диктовал условия, я больше не был попрошайкой, а обладателем твердой валюты – сахара, которому сладко улыбались. Я мог добыть почти все, чего не хватало в городке.
Кроме того, у нас был большой участок земли, который владелец фабрики сдавал рабочим в аренду за символическую плату. Мы выращивали там все, что могли: кроме картошки – овощи, а также замечательную клубнику. Еще там росло чудесное цветущее розовыми цветами персиковое дерево, позднее усыпанное сочными плодами. Мы также разводили там кроликов, которым я должен был приносить мешки с травой и сорняками, что было нелегко в жаркие военные годы. Отец продавал кроликов, потому что не мог есть милых животных, за которыми ухаживал. (Шутя, конечно, годы спустя, перефразируя Чехова, я говорил, что кролики съели мое детство, но это высказывание ужасно раздражало мою маму). Каждую субботу родственники из Фирмини приезжали за всеми этими сокровищами и уезжали из Фёр перегруженными.
Я тогда окончил среднюю школу… Эти слова нуждаются в уточнении. Дело в том, что после сдачи выпускных экзаменов (на которые в здание нашей школы съехались ученики со всего кантона, т. е. области) и получения свидетельства, я все равно мог еще посещать дополнительный класс, который как раз был создан. Он был чем-то вроде первого гимназического. Его вел молодой человек, который был намного моложе других наших учителей, и который только появился в нашем городе. Кажется, отец объяснил мне, что это был француз из Парижа, чье «неарийское» происхождение заставило его покинуть столицу. К моему счастью, он попал в Фёр. Я говорю «счастье», потому что этот год стал для меня чередой радостных событий. Его манера ведения уроков, мышления, ведения бесед с нами или, вернее, общения с нами, была настоящим откровением. Нас осталось в классе человек двадцать или около того, что также способствовало установлению связи. Ему никогда не приходилось нас дисциплинировать, мы впитывали каждое его слово. Закончилась зубрежка ненавистных «résumés», хотя приходилось серьезно заниматься французской классической литературой, в том числе уча наизусть большое количество фрагментов. Но это была хорошая школа, в дополнение дававшая возможность вести дискуссии, высказывать собственное мнение, обучавшая критическому отношению к прочитанным текстам. Он рассказывал нам о культурной жизни Парижа и заставлял нас смеяться до слез, пародируя монологи трагических авторов (особенно Корнеля) со сцены. Это было нечто большее, чем школа, оно выходило за рамки нашего провинциального мира, стимулировало воображение.
К моей радости, он увеличил количество уроков рисования. Тут то я расправил крылья, потому что наконец для меня закончилось механическое перерисовывание. Кроме того, новый учитель умел говорить о живописи, он знал и любил ее. Как я был горд, когда 1 мая – в День труда – он организовал выставку лучших сочинений и рисунков и пригласил родителей в школу. Конечно, пришел и мой отец. И он был горд тем, что мои литературные и художественные произведения лежат в витринах и висят на стенах класса.
Наши успехи теперь оценивались по шкале от нуля до двадцати. Можно было даже иметь ноль по какому-нибудь предмету, главное было соответствовать обязательному общему среднему баллу. В начале года мы получили светло-зеленое свидетельство – сложенную пополам карточку, где на одной стороне наш учитель рядом с каждым предметом должен был вписывать баллы (кстати, я до сих пор ума не приложу, как он подсчитал, что по истории я заслуживаю тринадцать и три четверти балла!), а с другой – свои комментарии об ученике. После первой четверти я, гордый как павлин, показываю отцу свое свидетельство со следующим замечанием: «Doué. Pourrait mieux faire en travaillant davantage» («Одаренный. Может достичь большего, если будет больше трудиться»). Я обратил внимание на первую часть записи, а отец – на вторую, и, к моему удивлению, он снова разозлился на меня, но на этот раз только на словах: «Будь ты усерднее, добился бы большего!».
В какую-то среду учитель дал нам задание на пятницу: «Commentez ce vers de Lamartine: „Objets innanimés, avez-vous donc une âme qui s’attache à notre âme et la force d’aimer?”». («Прокомментируйте это стихотворение Ламартина: „Неодушевленные предметы, у вас, стало быть, есть душа, которая привязывается к нашей душе и заставляет ее любить?”»). Я понятия не имел, что писать, но и опозориться я не желал, потому что очень хотел, чтобы обо мне были хорошего мнения. Как вдруг на следующий день, в четверг, как по заказу, произошла авария, взволновавшая весь город – партизаны пустили под откос целый товарный поезд, перевозивший в Германию огромное количество всякого добра: от шампанского и табака до тюков с различными видами текстиля и прочим. Когда я, что было сил, прибежал на место происшествия, то увидел, как местные жители выносят из вагонов все, что только возможно. Какой-то мужик пил шампанское из горла, открыв бутылку ударом о рельсы. Незабываемо! Грязный машинист стоял в раздумье у перевернутого на бок паровоза. Именно его образ дал мне идею для сочинения: отчаявшийся машинист, оплакивающий свой неодушевленный предмет, к которому он привязался всей душой… За эту трудную работу я получил восемнадцать баллов – лучшую оценку в классе.
Однако счастье было недолгим. Я закончил этот класс. Война также закончилась. Любимый учитель отправился в свой любимый Париж. В Фёр не было возможности дальнейшего обучения. Как я уже сказал, я попал в аптеку.
Теперь я щеголял в сшитом моей матерью белом фартуке в расположенной на главной улице аптеке, принадлежащей месье Динэ. Я практически делал здесь все: утром я открывал аптеку, то есть открывал огромные деревянные складные двери на железных болтах, а вечером закрывал их, проводил уборку, мыл банки после различных мазей, перемывал бутылки и склянки, которые клиенты в качестве «consignées», то есть залога, старательно возвращали, я делал суппозитории, распределял порошок по маленьким бумажкам, которые затем складывал в конверты; раскладывал травяные сборы по бумажным кулечкам… Сперва я полностью потерялся во всем этом, поэтому мой непосредственный начальник, провизор месье Дюссу, мужчина средних лет, но уже обремененный десятью детьми, велел мне каждый раз громко спрашивать, где что находится. Поэтому я спрашивал, а он отвечал из-за своего старомодного письменного стола, на котором лежала большая книга. Он записывал в нее то, что местные врачи прописали по рецептам. Однажды я громко спросил: «Monsieur Dussult, où sont les préservatifs?» («Месье Дюссу, где презервативы?» – потому что именно это шепотом попросил клиент); я понятия не имел, что это. К моему изумлению, мой начальник вскочил со своего места, затащил меня обратно в лабораторию и яростно завизжал в самое ухо: «Tu pourrais pas parler plus bas, imbécile?!» («Ты не можешь говорить тише, идиот?!»). Это был самый серьезный промах в моей почти двухлетней фармацевтической карьере. (Кстати, навык чтения рецептов пригодился мне позже, когда пришлось иметь дело с неразборчиво написанными источниками!).
С месье Дюссу меня связывала не только работа. В свободные минуты, случавшиеся не часто, мы умирали со смеху, когда я читал ему фрагменты «Les gaités de l’escadron» («Забавы эскадрона») Куртелина с ужасно смешными сценами из французской казарменной жизни. Кроме того, мы вели ожесточенные «идеологические споры». Под влиянием отца, заядлого атеиста (вероятно, это ускорило его отъезд из Польши), в библиотеке которого было много книг об инквизициях и папской нечестивости и который смог с успехом заложить в меня рациональное зерно, в особенности потому, что на собственном примере доказывал, что можно быть честным и благородным без веры в Высшее Существо, я выдвигал существенные, по моему мнению, доказательства небытия Бога. Месье Дюссу – наоборот. Однако, меня несколько озадачили где-то вычитанные размышления Жан-Жака Руссо о звездном небе: «Plus j’y pense, et moins je puis y songer, que cette horloge existe et n’a point d’horloger» («Чем больше я думаю об этом, тем чаще посещает меня мысль, что раз эти часы существуют, то у них должен быть часовщик»[16]). Но я не дал себе завладеть этой мыслью, хотя она мне действительно нравилась.
Я был типичным наивным агностиком, но мне нравился невероятно милый молодой «abbé» – аббат, благодаря которому я провел несколько дней в Альпах с целой группой товарищей из моей школы (поездка была за счет приходского дома, иначе я бы в то время так и не увидел горы). Перед отъездом у меня были сомнения, о которых я рассказал отцу: что делать, когда все пойдут в церковь? (Потому что ходили, правда, не слишком часто). Мой отец посоветовал мне вести себя естественно, то есть не притворяться, что я молюсь, не становиться на колени, потому что это был бы худший из вариантов, в конце концов, все знают, что я неверующий, просто быть в церкви без показухи, либо подождать всех у церкви. Я так и сделал. Священник ни разу не обратил на меня никакого внимания, но я почувствовал, что он относился ко мне с особой добротой.
Здесь я должен вновь вернуться на мгновение к теме школы. В Фёр их было четыре: две государственные, светские (мужская и женская) и – по аналогии – две частные, так называемые «écoles libres» под руководством священников. В этих двух, конечно, в классах на стенах висели кресты, и сразу на месте преподавалась религия. Дети из нашей школы посещали занятия по религии в соседней церкви. В полдень ученики из каждого класса становились парами и в сопровождении учителя отправлялись туда на час. Я этот час проводил, как хотел. Характерно то, что городок был небольшой, и все про всех все знали. И никто никогда не попрекнул меня тем, что я не хожу на занятия по религии, и даже не пытаюсь как-то соответствовать. Меня также приняли на работу в аптеку – а желающих было немало! – несмотря на эти обстоятельства. Странно, верно? А если смотреть на эту ситуацию с нашей польской перспективы, наверное, даже очень…
Но, тем не менее, за мной приглядывали.
Однажды месье Динэ сказал мне, что виделся со священником, и тот приглашает меня в свой дом после работы. Удивленный и обескураженный я пришел туда около восьми. Сейчас мне жаль, что я не запомнил более точно ход беседы с тем священником, который, расспросив меня о том о сем, перешел к сути вопроса. Его интересовало, почему я не верю. Я выдвигал различные – возможно, наивные – аргументы. Священник в ответ серьезно полемизировал, приводил свои аргументы, но почему-то они меня не убеждали. В какой-то момент он спросил меня (а это было сразу после победы союзников), знаю ли я, куда сразу направился генерал де Голль, когда прибыл в Москву. Почему-то я не знал, хотя об этом визите много писалось в газетах. «На священную мессу в католический собор, – гордо заявил он и добавил: «А как ты думаешь, генерал де Голль – мудрый человек?». Меня пригвоздили этим аргументом.
Интересно, чем бы закончились эти попытки спасти мою душу, если бы не наш довольно неожиданный отъезд из этого города? Моему отцу предложили работу учителя польского языка в шахтерском поселке, и он не преминул этим предложением воспользоваться. Буквально через несколько дней мы оказались в еще более крохотном городке в департаменте Мен и Луара, в Нуаян, насчитывавшим около 1500 человек. Здесь было куда больше поляков. Отец снова стал учителем польских детей, в основном из шахтерских семей.
Мы поселились в шахтерском поселке – вновь это был ряд домов под общей крышей, правда, теперь у нас уже было две комнаты с кухней, одна на первом этаже, вторая – на верху, и достаточно большие. Но что тут говорить – с Фёр нельзя было и сравнивать. Окрестности мрачноватые, Луара фигурировала лишь в названии департамента. Единственным местом развлечений было «café-restaurant», но что с того?
В Фёр – кроме Луары и Луаз – был еще кинотеатр! Каждое воскресенье я мог посмотреть фильм в «Ciné-Téâtre» месье Гарана, аскетичного и похожего на Бастера Китона. На самом деле это был большой театральный зал, но актеры были в нем редкими гостями, хотя время от времени здесь проводились школьные представления. Именно здесь однажды я сыграл роль месье Tabourin вместе с моей подругой Флёри из соседней женской школы. Я ничего не помню, кроме ужасного страха перед сценой, огромного количества пар глаз, направленных на меня после того, как раздвинули занавес, среди них мать с сестрами и друзьями, сидевшие в первом ряду, и кроме проблем с поиском подходящего для роли костюма. Спас меня мой товарищ, сосед Жюльен Горжере, одолжив свой темно-синий костюм, купленный для причастия. Это было мое первое и последнее выступление на сцене.