И мы пошли. Мы побежали – наперегонки. В итоге вышла ничья: оба запыхались и снова перешли на шаг. «Из такого лука конечно!.. Из такого лука и горбун попадет, и калека… – бормотал по дороге Кустур. – И безрукий попадет…» Сам себя убеждал, что ли? Я молчал. Ну да, завидует. Что же мне теперь, нарочно промахиваться, чтоб он не завидовал? Вот вернусь из Кузни, привезу настоящий боевой лук, а этот Кустуру подарю. Точно, подарю!
Пусть радуется!
Мы поприветствовали табунщика Ивачана. Теперь нескоро его увидим: завтра ему гнать лошадей в предгорья, там трава сочнее. Миновали обширное утоптанное поле-тюсюльгэ, где собираются на празднества и сходы. Обогнули две дюжины юрт – нарядных, обмазанных свежей белой глиной – и выбрались к нашему дому.
К дому Сиэр-тойона, моего отца.
– Все потому, что у тебя лук охотничий, – сказал Кустур. Он снова улыбался: не умел долго сердиться. – А еще потому, что у тебя отец – бог.
3. Дом без равных
– Ну, бог. И что теперь?
Я разозлился на Кустура. Зачем повторять то, что все и так знают? Кустур открыл рот, подумал немного – и закрыл. Не нашелся, что ответить. Наверное, нос почесать забыл. Я полюбовался его растерянностью, и вся злость прошла.
– Пошли! Ты же есть хотел!
– Ничего теперь, – с опозданием откликнулся он.
– Идем, говорю!
– Я лучше тут постою…
Он стоял и глазел на наш дом, будто видел его впервые. Вот так всегда! По десять раз на дню мимо ходят, ездят, бегут, ковыляют – и хоть бы хны. Мазнут взглядом и дальше топают, по своим делам. А стоит кому во двор зайти – хоть мальчишке, хоть взрослому – встанут столбом и глазеют, пока не окликнешь.
Наш дом в улусе один такой. У всех – юрты: бревна, жерди, прутья – каркас. Все это глиной замазывают, с сенной трухой и коровьим навозом. На зиму дерном утепляют. По весне – белой глиной кроют, для красоты. Внутри – камелек, лавки, котлы-посуда. Занавески для женской половины. Улус у нас дружный, если стройка, все соседи на подмогу спешат. Два-три дня – и готова новая юрта. Пожалуйте справлять новоселье!
А у нас – дом. Комнат внутри – тьма тьмущая! Заблудиться можно. Говорят, девяносто сажен в длину. Я не мерял, но согласен. Опорные столбы – из лиственницы, самой лучшей. В наших лесах эти лиственницы не растут. Небось, издалека привезли, с Верхнего Неба. Снаружи дом на солнце так и сияет – глазам больно. Дедушка Сэркен Сэсен приезжал, на сходе пел:
Силою исполинов-творцовСотворенно построен былТринадцатистенный домИз цельного серебра,Полный всяческого добра;Сверкая кровлею золотой,На девяносто сажен в длинуРаскинулся этот дом;Девяносто окон большихПрорублено в доме том,Равного которому нет…Я думал, он про наш дом поет. Все верно описал: и стены из серебра, и крыша золотая, и всяческое добро. У нас в доме много всякого-разного, ни у кого больше нет. Стен, правда, не тринадцать, но это ерунда. А оказалось, он про дом Первых Людей поет, в Среднем мире. Ну, и что тогда значит: «равного которому нет»? А наш дом?
Мне даже обидно стало!
Много позже я узнал, что таких домов не один и не два. Они и впрямь похожи друг на друга, как капли воды. Типовые, объяснила сестра. Она у меня шаманка-удаганка, все что хочешь, объяснит. Дедушка Сэркен и про нее пел: «Заклинательница восьми небес, врачевательница девяти небес…» А чудо-лиственница, что пошла на столбы – никакая не лиственница. Это вообще не дерево. И камень, из которого порог сложен – не камень. И золото-серебро… Стоп! Золото-серебро – это да, золото и серебро. Но только сверху, тонким слоем. Для красоты и солидности. На деле же под золотом и серебром – совсем другой металл. И добро б только металл! Тринадцать разных слоев – не зря дедушка Сэркен «тринадцать стен» помянул. Зачем столько – мне сестра тоже объяснила. Я вроде бы понял, но это очень сложно. И долго рассказывать. Короче, чтобы каждый сразу видел: здесь живут солнечные айыы! Чтобы проникался уважением, а еще лучше, благоговением. Они и проникались, в точности как Кустур: таращились, будто суслики на курганчиках.
– Кустур, отомри!
Я тряхнул приятеля за плечо и чуточку перестарался. Кустур отмер, охнул, заморгал, будто спросонья.
– Пошли в дом, говорю! Есть будем.
– Не-а…
– Я тебе обещал!
– Не, Юрюн, я лучше тут подожду. Во дворе. Ты мне сюда еду вынеси, хорошо? А то солнечная Нуралдин-хотун заругается!
– Я же сказал: не заругается!
– За еду – нет. А за то, что я в дом суюсь – еще как!
Прав Кустур. Совсем из головы вылетело: мама не любит, когда к нам люди из улуса заходят. В смысле, обычные люди, не айыы. Кроме слуг, понятное дело. Ну, или тех, кого отец пригласил. Но он редко кого-то приглашает. Мы всех любим, говорит мама, но снаружи. А мне звать гостей не положено. Может, после Кузни…
– Ладно, жди здесь. Я быстро!
– Сливок вынеси! – ударило в спину.
– Вынесу!
Порог у нас высокий, дверь – тяжеленная, кованая. Если кто чужой сунется – с места не сдвинет, будь он хоть трижды боотур! Начни адьярай ломиться, башку расшибет. А я ее одним пальцем открываю. Думаете, я такой сильный? Нет, это просто наш дом.
Дом меня знает.
4. Отец суров, но это отец
– Папа, ты занят?
Отец не ответил. Закинув ноги на перила, он сидел на задней, особенной веранде дома, где кроме него не разрешалось сидеть никому – только если папа дозволит! – и смотрел на горы. Сколько себя помню, он всегда смотрел на горы. В любую погоду. Далекие синие хребты – Сиэр-тойон мог любоваться ими бесконечно. Открытые взору в солнечные дни, затянутые дымкой по утрам, утонувшие в дожде, пурге, тумане, набросившие на плечи искристую снежную порошу – горы, горы, горы. Словно там, за ними, крылось счастье – желанное, недостижимое.
– Ты занят?
Думаете, я сразу на кухню побежал? За сливками? Нет, я сперва к папе. Кустур подождет, ничего. Не помрет же он с голоду, правда? А я знаете сколько ждал, пока папа на веранду выйдет? Иначе мне его не поймать, чтобы с глазу на глаз. Сплю я плохо, вот что. Пакость разная снится, и всё про меня. Ну да, боюсь. Беспокоюсь. Стыдно признаться, по три раза за ночь по нужде бегаю – вот как переживаю, словно маленький. Загрохочет где – бац, душа в пятки. Это, наверное, Мюльдюн вернулся, сейчас скажет: «Одевайся, пора…»
– Если ты занят, я…
Ну конечно, он не был занят. Когда Закон-Владыка бывал занят, это слышал весь дом. Я спрашивал так, для приличия. Отец пошевелился, плотнее укутал ноги дохой из темного, почти черного соболя. Доху подарила ему мама на день рождения. Отец всегда мерз, даже в лютую, по моему мнению, жару. Мерз он странно: снизу. Носил ровдужные[8] штаны на подкладке, набрюшник из седого бобра, кожаные ноговицы, поверх – суконные чулки, и все равно при первой же возможности мой любимый папа устраивал ногам парную.
Торс и плечи у отца были равнодушны к морозу и сырости. А шапку он снимал и клал рядом. Когда-то я пошутил на этот счет – не помню, как именно, но неудачно – получил от мамы такую таску, какой сроду не огребал, и завязал с шутками в папин адрес.
Протянув руку, отец взял чорон – его личный резной кубок для кумыса – не торопясь сделал пару глотков, вернул чорон на столик и благодушно ответил:
– Рад тебя видеть, Юрюн.
Меня он не видел, продолжая созерцать горы. Но я привык. Благодушие отца, его расслабленность, его лавка со спинкой в виде – да-да, вы поняли! – горного хребта, его чорон, его бурдюк с кумысом, который мама время от времени меняла на полный, его одежда – об ином отце я и не мечтал. Поведение, которое иные сочли бы равнодушием – меня все устраивало.
Сейчас, много лет спустя, я задумываюсь: почему? Как же так? Ведь была тысяча поводов обидеться насмерть. И отвечаю сам себе: любовь. Я любил отца такого, какой он есть, вот и вся разгадка.
– К тебе можно?
– Можно.
Я примостился на крохотной лавчонке, стоявшей невесть зачем под боком у отца. Долил из бурдюка в чорон – отцу нравилось, когда за ним ухаживают. Полюбовался пенной шапкой, вдохнул резкий запах кумыса. Нести новый бурдюк было рано.
– Я скоро поеду в Кузню. Да, папа?
– Скоро, – согласился отец.
– С Мюльдюном?
– С Мюльдюном.
– А скоро – это когда?
– Когда Мюльдюн соберется.
– А когда он соберется?
– Когда сочтет нужным.
– А когда он сочтет нужным?
– Когда соберется.
В речи отца не было и тени раздражения. Голос его, теплый и бархатистый, обволакивал меня, как одеяло. Хотелось спать. Я чуть-чуть разозлился на самого себя, и сон отбежал прочь.
– Может, завтра? Да, папа?
– Может, завтра.
– А может, послезавтра?
– Может, и так.
– А ты можешь призвать его в улус?
– Могу.
– А ты можешь велеть ему ехать завтра?
– Могу, но не стану этого делать.
– Почему?
– Потому что вы поедете, когда Мюльдюн соберется.
Разговор зашел в тупик. Обычное дело, если вы разговариваете с моим отцом. Ладно, зайдем с другого бока. Тем паче, другой бок интересовал меня гораздо больше сроков отъезда. Я просто бесился из-за него. Руки тряслись, честное слово.
– А мне в Кузне будут доспех подбирать?
– Не будут.
– Почему? Все говорят, что будут!
Я едва не расплакался. Сиэр-тойон не врал никому и никогда, а уж родному сыну и подавно…
– Не будут, а будет, – отец погрузил усы в кумысную пену. – Будет подбирать. Доспех тебе будет подбирать Кытай Бахсы, хозяин Кузни. В этом деле ему нет помощников.
– И оружие?
– И оружие.
Думаете, я успокоился? Я только подошел к главному.
– А это больно?
– Может, и больно.
– А может, и не больно?
– Может, и не больно.
– Так больно или не больно?!
– Как получится.
Думаю, теперь вы отлично знакомы с моим папой.
– Кустур сказал, что меня в шлем колотушкой забьют.
– Не забьют.
– Точно? Это хорошо.
– Ты сам подумай, – отец устроился поудобнее, хотя казалось, что удобней некуда. – Ты вон какой большой. Как тебя целиком в шлем забить? Ты же не гвоздь? Правильно говорить так: шлем колотушкой насадят на мою голову. Запомнил? Насадят на голову, а не забьют.
Хоть бы улыбнулся, что ли? Я бы тогда знал, что он шутит.
– Ну, насадят. А потом велят: «Да расширится твоя голова!»
– С какой целью? – заинтересовался отец.
– Если шлем лопнет, станут новый подбирать. В смысле, станет.
Совсем я запутался с этим кузнецом.
– А если не лопнет?
– Значит, подобрали. Ищем дальше: кольчуга, панцирь-куях…
– И всякий раз колотушкой? В кольчугу, в панцирь?
– Ну да!
– Так говорит Кустур?
– Ну да!
– Значит, так и будет. Кустур знает, что говорит.
– А ты что скажешь, папа?
– Ничего. Я никогда не был в Кузне. Никогда не подбирал себе доспеха. Откуда мне знать?
– И Мюльдюн тебе не рассказывал? Он-то в Кузне бывал!
– Нет, не рассказывал. Зачем?
Действительно, зачем? Мюльдюн не из говорливых. Вот по шее надавать, это он запросто.
– Папа, ты…
И тут он вскочил. Сто раз видел, как он вскакивает, забыв обо мне, маме, кумысе, горах, мирах – обо всем на свете. Доха в одну сторону – кэр-буу! Лавка в другую – уо-уо! Столик с кубком – алатан-улатан! «Ох! – жаловалась мама в таких случаях. – Отлетели, оторвались девять журавлиных голов!» Кумыс разлился, потек по струганым доскам. Бурдюк – бряк мне на коленки! Затычка выпала, я изгваздался по самые уши.
– Что?! – заорал мой папа дурным голосом. – Глупости! Чушь собачья! Изобличение вора бывает трех видов…
Это он не мне. Трудно привыкнуть к папиным внезапностям, а дальше ничего, полегче. Главное, сидеть тихо, помалкивать. Когда Сиэр-тойон откликается на чьи-то взывания, ему не до вас. Он учит, наставляет, решает споры. А что вы думали? Закон-Владыка, понимать надо!
– …с чужого слова по приметам украденного, своими силами по следам угона – и через много лет без явных доказательств, по доносительству соседа. В первом случае изобличенный вор покрывает убытки владельцу, во втором – подлежит публичному наказанию…
Кулаком по перилам – хрясь!
– …в третьем – признается вором без покрытия убытков и наказания. Доносителя же… Молчать! Не перебивать! Доносителя порицать не велено, и нареканий ему делать не положено. Что значит «почему»? Ибо есть в таких доносителях великая польза общественная… Великая общественная! Усвоили?
Кажется, там усвоили. Где там? Ну где-где… Где взывали.
Я однажды спросил у мамы: как же так? Когда папа срывается с места, я пугаюсь, а не расширяюсь! Пугаешься, вместо мамы растолковал Мюльдюн, случившийся рядом. Расширяемся мы, когда злимся. Соперничаем. Схватываемся. А отцу ты не соперник и не поединщик. Вот если бы ты отцу ночью, когда он спит, рогатину под ребра… И замолчал. Так я и не понял, что Мюльдюн имел в виду.
– Я суров, – сказал отец.
И вернулся на лавку. Ну, почти вернулся. Посмотрел с укором на меня: где лавка? Я поднял, обмахнул рукавом, пододвинул. Отец сел и уставился на горы. Чувствовалось, что он очень устал. Я же стал прибираться: бурдюк, затычка, чорон. К счастью, кубок не треснул. Доха – папе на колени. Укутать потеплее, подоткнуть с краев. Папа забросил ноги на перила – значит, укутать и подоткнуть снова. Налить в чорон остатки кумыса. Помалкивать, не шуршать.
– Я суров, – повторил отец, успокаиваясь. – Я суров, но это я.
Он всегда так говорил после увещеваний.
Сейчас, много лет спустя, когда все рухнуло и восстало вновь, и кто-то умер, а кто-то – нет, я понимаю, что отец был прав. Я, Юрюн Уолан, Белый Юноша, названный в честь своего дяди Юрюна Ар-тойона, Белого Владыки, уже давно не юноша, а если и белый, то речь идет о цвете волос. Что знал я про Кузню? Про кузнеца Кытая? Ну, железный дом на ледяном кургане. Наковальня размером с быка, горн – с кобылу. Черен молота – старая коновязь. Молот гремит, клещи визжат, напильник скрежещет. А что? Все так говорили. Никто не видел, но болтали наперебой. Мюльдюн видел, но молчал. Папа не видел и тоже молчал. Обычай требовал, чтобы такие, как я – боотуры по рождению, не по воспитанию – ехали в Кузню, не догадываясь, что их ждет, кто их ждет. Значит, Сиэр-тойон – Закон-Владыка, Обычай-Батюшка – вел себя по отношению к сыну не только сурово, мучая мальчишку неизвестностью, но и справедливо.
Выясни я, что меня ждет на самом деле, и отец, пожалуй, запретил бы мне эту поездку. Мои слишком любопытные сверстники, удовлетворив свое любопытство заранее, не возвращались из Кузни домой. А что? Молот гремит, клещи визжат, напильник скрежещет.
Обычное дело.
5. Солнечная Нуралдин-хотун
– Мам, я поесть возьму! Себе и Кустуру.
На кухне мамы нет. Это пустяки, она меня всегда слышит – где бы ни была, хоть за восемь комнат. Сейчас придет. Я, если что, и сам все найду, но лучше спросить. Сын своего отца, я должен вести себя правильно. Все должны вести себя правильно. Тогда в мире все будет хорошо и радостно, как у нас в улусе. Вот адьяраи – они злые, глупые. Они законы нарушают, оттого и беды кругом. И у них, и вообще. У нас в улусе адьяраев нет, потому и бед никаких нет. В смысле, настоящих бед, больших. О них дедушка Сэркен поет: война, набег, буря-ураган.
Мы живем на юге Седьмого Неба. Здесь все слушаются моего отца. Поэтому у нас всё хорошо. Ну, по крайней мере, сколько я себя помню.
От очага-камелька шел ощутимый жар. На железной заслонке мигали разноцветные огоньки. За ней булькало, щелкало, шипело. Вкусно пахло вареным мясом. У меня забурчало в животе: оказывается, я тоже проголодался. На полках ровными рядами выстроились кубки, плошки, серебряные горшки и мисы. Еще два бокастых котелка-самовара. Один, правда, поломался, больше не варит. А второй ничего, работает.
Везде чистота и порядок: моя мама – самая лучшая хозяйка на Небесах! И вообще, на всей Осьмикрайней. Я, правда, кроме наших Небес, нигде не бывал, но иначе и быть не может! Ага, вот и сливки. А что у нас здесь?..
Мама не вошла – вплыла в кухню, как уточка по водной глади. Ох, она и ходит – залюбуешься! Спокойная, добрая, никогда никуда не торопится – и всегда всё успевает. Тихая, светлая радость; солнечная Нуралдин-хотун.
– Мам, я…
– Я слышала, Юрюнчик. Ты растешь, тебе нужно хорошо питаться. Я рада, что ты сам это понимаешь.
Ничего я не понимаю. Но зачем спорить с мамой? Может, я и правда понимаю – только не головой, а желудком.
– Да, мам. И Кустур тоже растет.
– Как раз горяченькое поспело.
– Кустуру тоже надо!
– Садись за стол.
Про Кустура мама слышала – она все отлично слышит. Просто не обратила внимания. Нет, вы не подумайте, ей еды не жалко. Для мамы главное – наша семья. Чтобы мы были сыты и ни в чем не нуждались. Чтобы у нас – у папы, у меня с Мюльдюном, у маленькой Айталын Куо – всё хорошо было. А то, что нас напрямую не касается, для нее значения не имеет. Оно словно мимо по реке проплывает. Глянула краем глаза – плывет, к примеру, коряга; отвернулась и забыла. Зато ты и подумать не успеешь о новых сапогах – хлоп, а они уже тут как тут: на волчьем меху, на двойной подошве, и точно по ноге.
Ну, вы уже поняли, какая у меня мама.
– Спасибо, мам! Я тебя люблю!
Мама и раньше-то светилась, а сейчас прямо расцвела. От ее улыбки сделалось тепло-тепло, и уголки рта сами к ушам поползли: улыбнуться в ответ.
– Я все съем! И горячее, и сливки… У тебя есть сливки?
Сливки я уже нашел. Но лишний раз спросить – маме приятно будет.
– Конечно, Юрюнчик. Кушай на здоровье. Сейчас на стол поставлю.
– Да, мам! Только на сандалы… На стол не надо, хорошо?
У нас, в смысле, у айыы, некоторые вещи иначе называют, чем в улусе. Сандалы у нас – стол, орон – ложе или кровать; чомпо – палица, а еще колотушка… Я иногда путаюсь: то так скажу, то эдак. Случается, оба слова вместе вылетают. Приятели удивлялись. Чагыл смеяться пробовал, но ему по шее и без меня дали. Ничего, привыкли.
– Почему не надо на стол, Юрюнчик?
– Меня Кустур во дворе ждет. Нам на двоих, мам.
– Я Элляя кликну, он на двор вынесет. А ты за стол садись.
Элляй – это наш слуга. Один из восьми.
– Не надо Элляя! Я сам отнесу.
– Зачем?
– Я тоже во дворе буду. Ты говорила: на свежем воздухе – полезней!
– Всё-то ты помнишь, – умилилась мама. – Ладно, поешь во дворе. Сливки бери, и кэйгэс печеный, и вот еще – с пылу с жару.
Внутри камелька звонко щелкнуло. Огоньки на заслонке погасли. Остался один, зеленый светлячок. Теплился, извещал: мясо готово. Заслонка поднялась, наружу выехал котел из легкого серебра. От него шел такой аромат, что я чуть слюной не захлебнулся. Да уж, мама – мастерица стряпать! Правда, когда на живом костре мясо варишь, в котле, или на углях запекаешь – оно тоже вкусно выходит. По-другому; и веселее, на костре-то.
– Осторожно, не обожгись.
– Ага!
– Вот, я тебе на поднос выставила. Я дверь открою, а то у тебя руки заняты. Ложки не забыл? Приятного аппетита, кушай на здоровье.
Того, что мама выдала мне одному – про Кустура она, разумеется, забыла – хватило бы четырех голодных табунщиков до смерти накормить. Мы с Кустуром не табунщики, мы сами все съели. Чуть не лопнули, а съели. Конинка молоденькая, с жирком, с лучком-чесночком, прямо с огня! Печеные корешки кэйгэса – и сливками, сливками запить, холодненькими! Чуп-чуп, уруй-туску! И куда в нас только влезло? Мы сидели, пыхтели, отдувались, и казались себе толстыми-претолстыми, как лесные дедуганы, нагулявшие жир к зиме. Вставать? – шевелиться не хотелось.
– Передай – ик! – солнечной Нуралдин-хотун… Ик! – нижайшую благодарность! Она – опора Трех – ик! – Трех Миров! Если что сковать-починить – ик-хыхык! – нужно…
Сказать Кустуру про испортившийся котелок-самовар? Да ну, глупости. Во-первых, всё равно не починит. И отец его не починит. Вот станет Кустур великим мастером в девятом колене – тогда, может быть… А во-вторых, родители о наших вещах, которые в доме, рассказывать не велят. Это чтоб не завидовали, я так думаю.
– Вот сам – ик! – и поблагодари.
– Меня не приглашали. А солнечная Нуралдин-хотун ко мне не выйдет…
– Хорошо, я передам…
– Юрюн! Кустур! Айда в кылыы[9] прыгать!
За оградой по-заячьи скакал Чагыл – то ли разминался для игры, то ли просто от нетерпения. Ну да, мы с Кустуром сейчас много напрыгаем! Все смеяться будут.
– Иди, мы догоним!
Миг – и Чагыла и след простыл. Догоним мы его, как же!
– Пошли?
Кустур был уже на ногах. И приплясывал бодрей бодрого, словно натощак.
– А тебе в кузню к отцу не надо?
Честно говоря, я бы поспал.
– Не-а! Отец для шамана Арамана секрет делает.
– Какой секрет?
– Не сказал. Меня погнал: мол, в кузне сегодня не появляйся. Тебе на секрет даже смотреть нельзя!
Кузня, подумал я. Скоро Кузня.
Вдоль хребта побежали мурашки: щекотно, сладко, страшно.
6. Иди сюда, сильный
Устраивать состязания на тюсюльгэ можно только по праздникам. Но мы нашли участок с краю, где трава была почти что не вытоптана: вроде еще и поле, а вроде уже и нет. Место ровное, подходящее. Старшие, помнится, головами качали, сомневались: разрешить или нет? Хотели у моего отца спросить, но раздумали: Сиэр-тойона по пустякам беспокоить – себе дороже. Теперь мы тут и прыгаем, и боремся, и вообще.
Когда мы с Кустуром притопали, кылыы уже шло вовсю. Чагыл брал разгон. У первой вешки-прутика он ловко оттолкнулся левой – Чагыл по ногам левша – и давай скакать кузнечиком! Седьмая, восьмая…
– Ча-гыл! Ча-гыл!
На двенадцатом прыжке Чагыл едва не улетел в небо и гулко впечатался в землю обеими пятками. Покачнулся, но устоял, победно вскинул руки:
– Кырык!
– Ча-гыл! Ча-гыл!
Распухший от гордости малыш Айан – ему доверили судить состязания – провел заостренной палкой черту на том месте, где стояли пятки Чагыла, и старательно затер предыдущую отметку: на три кулака ближе к последней вешке.
– Ни-кус! Ни-кус!
Никус смешной: на одной ноге скачет, а второй и обеими руками во все стороны машет. Ну вот, домахался: споткнулся. Хорошо, руки успел выставить, а то б носом землю вспахал! Хохоту было – до небес. До Верхних, Восьмых – сами-то мы на Седьмых живем.
– Ку-стур! Ку-стур!
За Кустура я громче всех кричал. И знаете? – помогло! Кустур на кулак дальше Чагыла допрыгнул. Зря я опасался – мол, опозоримся. Пошла впрок мамина кормежка!
– Ку-стур! Ку-стур!
А тут и моя очередь подоспела.
– Ю-рюн! Ю-рюн!
Пока разгонялся – еще ладно. А как прыгать начал… Еда-питье в кишках забултыхались: кэр-буу! Скачу дурным адьяраем – они, говорят, все одноногие – а в голове страх-ужас: «Расплещу! Ой, мамочки, расплещу ведь…»
– Ю-рюн! Ю-рюн!
Ф-фух! Доскакал! Не упал, и на том спасибо. Вроде, никто надо мной не смеется… А что это Айан у меня под ногами возится? Сопит, от усердия аж язык высунул.
– Юрюн как Кустур прыгнул! Палец-в-палец!
– Ничья!
– Ю-рюн!
– Ку-стур!
– Пе-ре-прыг! Пе-ре-прыг!
Что, опять?! Нет уж, дудки! Ничья – так ничья. Кустур тоже не хотел перепрыгивать – сразу видно. Ну, мы с ним обнялись, как братья, носами потерлись: ничья! Остальные поорали еще капельку – требовали перепрыга – и угомонились. Кто-то крикнул: «Хапсагай! Бороться давайте!» – и от нас отстали. Я и рад: бороться мне только со старшими разрешают. Старших с нами нет, Айан годами не вышел – короче, досталось мне судить.
Все равно, мол, без дела сижу.
Раньше хапсагай был для одних боотуров. Пока восемнадцать весен не стукнет – никакой борьбы, мал еще. Да и после восемнадцати не всякому дозволяли. Правда, мальчишки и тогда бороться лезли, сколько ни гоняй. Подсмотрят у взрослых приемчики – и ну друг дружку валять! Старики почесали в затылках, решили: пусть упражняются, молокососы! Хуже не будет. Говорят, мой отец лично разрешил. Теперь бороться с девяти весен можно. Но на праздниках – ни-ни! Смотри, кричи, хоть из кожи выпрыгни, а в круг не лезь.
Это у нас, на Небесах, понятное дело. А в Среднем мире до сих пор раньше восемнадцати бороться нельзя. Строго у них там! Хорошо, что мы на Небе живем. Интересно, а у адьяраев как? Им ведь закон не писан. Они, небось, в своих подземельях и борются не по правилам!
На праздниках борцов под покрывалами прячут – чтобы не знали заранее, кто с кем схватится. Народ с других улусов приезжает – поди-угадай, кто под покрывалом! Мы-то местные, мы своих с рожденья знаем: накрывай, не накрывай – без толку. У нас поединщик сразу в круг выходит – кто на меня?
…ловкач Испен увернулся, подставил Чагылу ногу. Тому, чтобы не упасть, пришлось оттолкнуться от земли ладонью.
– Раз!
Я поднял палец. Трижды коснулся ладонью земли – проиграл. Ну, это для нас такие правила, для мальчишек. У взрослых строже – один разок, один-разъединственный, и все, давай из круга. А так Чагыл еще поборется. Он нырнул Испену в ноги, Испен ухватил его сверху, поперек спины. Они долго мотали друг дружку из стороны в сторону, пытаясь перехватить поудобнее, свернуть противника набок и уронить. Наконец Испен вывернулся, отскочил назад, и Чагыл снова ткнулся ладонью в землю.