Я помню Иоахима Вернера с мольбертом на одном из наших холмов, рисующим деревенский пейзаж – зрелище поначалу из ряда вон выходящее, поскольку прежде у нас никто и ничего не рисовал. К нему привыкли так же, как и к самому пейзажу, который рисовал немец. Возле него проходит мулла Гильметдин, останавливается, рассматривает незаконченную картину. Затем немец с муллой битый час, а то и два о чём-то беседуют. Разговор явно носит философский характер, и мы б его всё равно не поняли, даже если б и знали язык, на котором они спорят.
Тот факт, что два этих столь разных человека спорят именно на русском, кажется мне особенно занимательным. Один из них принадлежит тем безукоризненно стройным рядам, что несколько веков подряд приглашались в Россию, чтобы приобщить её к Европе и западной цивилизации. Другой относится к диким когортам, которые, по мнению историков, отбросили русский народ далеко назад, проложив глубокую пропасть между Россией и Европой. В одном живёт Бетховен, в другом – необозримые пастбища, по которым несутся свободные всадники, что по большому счёту вполне родственно, только мало кому это может прийти в голову. Однако Вернер и мулла Гильметдин, возможно, догадываются об этом.
Так они и остались в моей памяти. Немец говорит горячо, размахивая кистью, словно рисуя грандиозные картины светопреставления. Мулла же говорит размеренно и спокойно, но при этом не устаёт ходить вокруг немца с его мольбертом. Сначала ум не поспевал за ногами, но потом, войдя в ритм, догонял шаг, и вскоре можно было услышать результаты его раздумий.
Через пятнадцать лет после этого, в Берлине, глядя на оживлённую Фридрих-штрассе из окна небольшого кафе, где мы неторопливо попивали чай, Иоахим Вернер вспомнил о своей дружбе с муллой. Я спросил его, о чём именно они тогда спорили на холме. Как ни странно, Вернер сразу понял, о каком именно споре идёт речь и передал его суть. И потому я воспроизвожу в памяти небольшую часть этого разговора, словно подгоняя звук под давнее видеоизображение.
– Меня всегда удивляло, почему мусульманам нельзя заниматься живописью, – говорит Вернер. – Я бы ещё смирился с тем, что нельзя рисовать человеческое лицо. Или морду животного. Но когда нельзя рисовать пейзаж – это уже ни в какие ворота не лезет. Человек не может без изобразительного искусства.
Немец уже настолько близок с муллой, что требует с него ответственности за весь исламский мир.
– У нас есть изобразительное искусство. Шамаили, например. Орнамент, – отвечает тот без энтузиазма, словно повторяя заученную фразу.
К слову сказать, мулла Гильметдин не был противником живописи. Более того, в джадидских школах того времени занятия живописью были включены в список основных предметов. Думаю, что мулла просто забавлялся, ему нравилось спорить с Вернером.
– Но это не живопись! Это всего лишь каллиграфия. Творец дал человеку глаза, чтобы он видел. Чтобы он мог познать всю полноту творения. Чтобы он сам мог воспроизвести Божественный замысел на полотне. Чтобы он был соучастником творения, в конце концов.
– Соучастником, говорите? – мулла по-прежнему ходит вокруг немца. – Быть может, ещё скажете партнёром или коллегой? Вы много на себя берёте. Не забывайте, что Творец создал человека. А не наоборот. А зачем? Зачем он его создал, я спрашиваю? Следуя вашей логике – Ему нужен был партнёр.
– Именно так!
– А я скажу, Творец – главный и единственный художник. Он создал этот мир и восхитился своей работой. Но без зрителя никакое искусство не имеет значения, вы это прекрасно знаете. И потому Творец создал человека. Вот что я вам скажу. Мы – зрители, которые должны оценить эту работу по достоинству. А Творцу нравится, когда его хвалят. И мы восторгаемся его творением, тем более, есть чем восторгаться. Оглянись! Вот картина, прекраснее которой быть не может. А вы…
Мулла остановился, взглянул на немца и продолжил свою ходьбу:
– Вы делаете лишь копию с работы великого мастера. Жалкую, неудачную копию. Тьфу!
Мулла, расчувствовавшись, сплюнул, хотя это не входило в его систему спора.
– Если вам не нравится моя картина, так и скажите, – сказал Вернер с обидой в голосе.
– Не обижайтесь, дорогой мой, – мулла понял, что слегка перегнул палку. – Уверяю вас, картина замечательная. Я просто имел в виду, что в конкуренции с Творцом она проигрывает, но, думаю, вряд ли подобный проигрыш вас расстроит. Я приглашаю вас ко мне попить чаю.
– С удовольствием.
Ветер приносит со стороны деревни музыку. Это играет на рояле Фатима Сакаева.
– Ваша ученица делает успехи, – говорит мулла.
– Она очень способна, – Вернер собирает мольберт.
– Я думаю, только музыка может передать божий замысел.
– Музыкой можно нарисовать Бога.
Потом они уходят к мулле домой, где их ждёт дымящийся самовар, и продолжают свой разговор уже за чаем.
Если говорить о картинах Вернера, я не возьму на себя смелость оценить их качество. Скажу только, что иногда после чашки чая в нашем любимом кафе на Фридрихштрассе он заводил меня к с себе в мастерскую, чтобы показать кое-какие из своих работ. Среди них мне особенно запомнились те, что написаны художником по памяти. Я сразу мог узнать два наших холма, похожих на женскую грудь, речку, мостик через неё, Чёрный лес, уходящий за горизонт. К тому времени я уже с десяток лет был разлучён с Родиной, и увидеть её не было никакой надежды. Я отворачивался, чтобы художник не видел моих слёз, но мог этого не делать, поскольку он предусмотрительно покидал комнату.
В моей жизни были моменты, когда ностальгия особенно остра. Как-то лет десять тому назад я неторопливо шёл по одной из улиц Гамбурга, направляясь на встречу со своим университетским коллегой. Был уже вечерний час, в темноте неслись автомобильные огни, вспыхивали огни реклам. В пространстве стоял гул столь для нас естественный, что мы, быть может, подсознательно считаем его вечным: исчезни он – мы поверим, что наступил конец света. Вдруг неподалёку от меня, через дорогу наискосок, остановился большой грузовой автомобиль. Из кабины вышел шофёр и начал что-то выяснять у прохожих, по-видимому, он заехал не туда, куда надо. Вряд ли подобная сцена привлекла бы моё внимание, если бы не один звук, который заставил меня насторожиться. Это было мычание. Оно послышалось очень отчётливо, диссонансом автомобильным гудкам, рёву далёких и близких двигателей, скрежету тормозов и всему этому вечному гулу. В кузове грузовика находился скот, который, очевидно, везли на бойню. Я поднял взор повыше и увидел тёмные силуэты над линией высокого кузова: покатые головы и полукружья рогов. Позади находилось здание бассейна, чуть правее него – супермаркет. Головы обречённых животных смотрелись несуразно на фоне загорающихся вывесок, а неоновые огни словно служили жуткой подсветкой приближающейся смерти. Разумеется, животные знали, куда их везут.
Я ещё раз поглядел на грузовик и ощутил вдруг страшное родство с этими существами. В их мычании было что-то очень близкое и готовое перейти в небытие, как мои воспоминания. Я понял, что похож на них – здесь, посреди блещущей огнями, брызжущей неоновым светом Европы. На мне дорогой костюм, но я деревенский житель, руки мои некрасивы, словно корни деревьев, мои ноги кривы – они достались мне от предков, месяцами не сходящих с коней, мои уши нелепо оттопырены – они слышат голоса мёртвых. Я – один на всех путях, обдуваемый лютыми мировыми сквозняками – стою в неоновом свете приближающейся смерти – в недосягаемой дали от моей деревни, что расположена на двух холмах, и которую в этой жизни мне, наверняка, уже увидеть не придётся. Я поднял взор к небесам и увидел луну. Тут мне стало так грустно, что слёзы прямо-таки брызнули из моих глаз. Грузовик уехал. Я же остался стоять на мостовой, забыв, куда направлялся, а потом бесцельно бродил по улице. Мой коллега меня так и не дождался.
Затем нечто похожее мне пришлось испытать пару лет назад, гуляя по ночному, залитому рекламными огнями Бродвею, где жизнь, как известно, не останавливается двадцать четыре часа в сутки. Я вдруг увидел здесь то, чего никак не ожидал. Я увидел лошадь. Она стояла на обочине и пила воду из ведра. Рядом проносились лимузины и роллс-ройсы, толпы приехавших сюда со всего мира самых разношёрстных людей шли в сторону Тайм-сквер. Оказалось, что это одна из тех лошадей, что запрягают в экипажи, которые день и ночь снуют здесь туда-сюда, катая туристов. Лошадь пила воду, низко склонившись к самому ведру. И в этом изгибе шеи было что-то столь родное, что душа моя разорвалась надвое.
Но я опять отвлёкся. Я рассказывал о человеке по имени Иоахим Вернер, который имеет отношение к нашей деревне и, думаю – о нём рассказано достаточно. Достаточно настолько, что в моё повествование помимо моей воли вошёл и наш деревенский мулла Гильметдин. Но сейчас я хочу вспомнить о том, как немец появился у нас впервые, в ту самую ночь, когда он играл на рояле Бетховена. Это поможет мне ввести в действие ещё одного персонажа моего повествования, который в дальнейшем будет куда как заметен.
Итак, Вернер играл на рояле, на дворе стояло лето, окна были открыты настежь, музыка входила в дом вместе с тёплой июньской ночью. Я слушал эту музыку и, хотя был ещё мальчишкой, уже понимал – сам человек такое сочинить не может, ему помогают или силы небес или силы преисподней. Было уже совсем поздно, и мне казалось, что во всей деревне кроме немца не сплю лишь я один. Но, выглянув в окно, я увидел, что в окне через дорогу маячит голова Минлебая Атнагулова.
Об этом моём сверстнике надо рассказать особо, хотя я уже мимоходом упоминал о нём. Он приходился внуком тому самому Яхье Атнагулову, который исчез из нашего повествования, словно икота, но который успел всё-таки оставить после себя потомство. Поскольку даже самый никчёмный гриб оставляет потомство, так устроено природой – она не задаётся вопросом – кто достоин продолжения рода, а кто нет. Минлебай Атнагулов принимал участие в наших детских играх, поскольку в деревне невозможно остаться в стороне от чего бы то ни было. Внешне он ничем не выделялся среди других мальчишек. Но со временем стало ясно, что он очень отличается от нас.
Центром притяжения деревенской детворы был Вафа-бабай. Он, по-видимому, тоже испытывал необходимость в общении с детьми, поскольку в жизни каждого из нас наступает момент, когда тяжесть собственного знания необходимо разделить с теми, кто рядом. Старость и детство – в этом сочетании есть особая гармония. К концу жизни человек, измученный поисками истины, стремится к наивысшей простоте, которой он и так обладает. Старики и дети всегда понимают друг друга.
Потому-то мы всегда вертелись возле Вафа-бабая. Хочу напомнить, что мы росли в той среде, где в борьбе за выживание человек, прежде всего, надеется на свои руки. А если рядом есть тот, кто может тебя чему-то научить, считай – тебе повезло. «Учись ремеслу, – любил повторять нам Вафа-бабай. – Можно потерять в жизни всё, но твоё ремесло всегда спасёт тебя».
Мне на память приходят слова Микеланджело, который, уже находясь в глубокой старости, произнёс следующую фразу: «Обидно умирать, когда только начал познавать основы моего ремесла». Это чувство обиды по отношению к земному уделу совершенно неприменимо к нашему деревенскому старцу. Вафа-бабай утверждал, что «твоё ремесло может пригодиться тебе даже на том свете», и ветер из других территорий подхватывал его слова и уносил туда, где правота этих слов очевидна.
Сам он был прекрасным столяром и знал душу дерева. «Так же, как у реки есть течение, – говорил он, – у дерева есть линии согласия. Если ты чувствуешь их, ты плывёшь, словно по течению, и дерево согласно с тобой».
Из всего того, что он сотворил своими крепкими руками, мне более всего запомнилось самое незатейливое его творение – лодка, на которой всегда можно было переправиться через речку. Лодка стала частью нашего пейзажа, и речка в моих воспоминаниях всегда предстаёт именно такой: прибрежные ивы, лодка, привязанная к берегу, чуть повыше, убегающая в деревню дорога. Мы, деревенская детвора, частенько катались на этом нехитром судёнышке, оглашая окрестности несусветными воплями.
Вряд ли Вафа-бабай, сколачивая лодку, имел намерение придать своему творению какие-либо скрытые смыслы. Но сейчас, спустя много лет, я вполне их улавливаю, ведь наш деревенский старец мог делать это неосознанно. Лодка, на которой мы столь шумно катались, символ достаточно универсальный. Она была призвана дать нам понятие о течении, о линиях согласия, которыми насквозь пронизано наше существование. Их надо уловить и не противиться им.
Кроме того, лодка, привязанная к берегу, могла напомнить о происхождении деревни. Ведь Лотфулла Хасани выбрал это место не случайно. В нём сидело вечное желание уйти от преследующей его народ безысходности. Два наших холма были для него словно высокие горы. Чёрный лес – нескончаемой тайгой. А речка – бескрайним синим морем, где твой след растает без следа.
Лодка же, сделанная Вафа-бабаем, стала маленьким корабликом, ожидающим на берегу и готовым взять тебя в другое пространство. Она словно намекала о спасении и свободе. Разумеется, последнее сравнение может кому-то показаться несколько притянутым. Так, может быть, и есть на самом деле, поскольку все эти образы связаны, в первую очередь, с моей личной судьбой.
Как же Вафа-бабай сумел посвятить нас в основы своего ремесла? Он очень ненавязчиво учил нас мастерить игрушки из дерева. А какому мальчишке это будет неинтересно? Нашему учителю доставляло удовольствие объяснять нам, как пользоваться инструментом, как выбирать древесный материал. Сотворённые мальчишескими руками игрушки представляли собой нашу жизнь в деревянной миниатюре, наивной, кособокой и простой, как бывает проста душа в начале жизни. Это могли быть арба, дом, колодец, барашек (с обязательным надрезом на горле, поскольку ислам, как известно, не поощряет какое бы то ни было изображение живых существ, – надрез же означал, что у животного уже ушла душа), деревянная сабля, борона, мельница.
Однако игрушка, сделанная Минлебаем Атнагуловым, выглядела несколько странной. Она представляла собой какую-то непонятную нам конструкцию, в которой помимо прочего присутствовали две палочки на подставке, между которыми скользил вверх-вниз косой обломок бритвы. Вафа-бабай, увидев игрушку, озабоченно покачал головой. По-видимому, он, ещё тоже не зная предназначения этой конструкции, сразу почувствовал сокрытую в ней ужасную суть. «У Всевышнего свои планы насчёт каждого из нас», – сказал он, глядя на мальчика.
Это была маленькая гильотина. Откуда у деревенского мальчишки такие познания, спросите вы? Какими такими духовными связями этот пахнущий навозом, босоногий стервец должен быть связан с изобретателем адской машины доктором Жозефом Игнасом Гильотеном? Оказалось, Минлебай Атнагулов увидел изображение гильотины в книге, которая попала ему в руки на ярмарке в соседней деревне. Мы догадываемся, что речь в книге шла о французской революции, но мальчик этого знать не мог, поскольку не обладал ещё достаточными познаниями в области истории, да и не мог читать по-русски. Его заинтересовала машина и рисунок в книге (где, вероятно, присутствовала и жертва) не оставлял сомнений в том, как она работает.
Позднее Минлебай Атнагулов казнил на гильотине кузнечика. Вафа-бабая рядом не было, а мы, дети, наблюдавшие казнь несчастного насекомого, ещё находились в том возрасте, когда ещё не знаешь, что творимое перед тобой зло надо остановить. Вспоминая спектакль, разыгранный нашим сверстником на зелёной лужайке, я начинаю осознавать, что, пожалуй, он напоминал жуткие, происходившие далеко от нас представления, где десятки тысяч зрителей, затаив дыхание, ждут, когда свершится освящённое законом убийство. Он был похож на них так же, как наши несуразные, кривобокие деревянные игрушки были похожи на реальную жизнь, и дело не во внешнем отдалённом сходстве, сходство было в самой сути этих представлений, и за всем этим лежали странные наклонности Минлебая Атнагулова.
Другое моё воспоминание касается возраста уже подросткового, когда взрослеющие дети стараются выглядеть старше, чем есть на самом деле. Дни в деревне одинаковы, они похожи друг на друга, как две щеки одного лица, и лишь при внимательном рассмотрении можно найти в них различие: так же, как на щеке обнаружить родинку. Именно такой день и был тогда. Отличался он от других фразой, которую я выкрикнул Минлебаю Атнагулову.
– Твой кот и то тебя старше!
Но прежде мы затеяли спор: кто из нас старше, хотя все мы, пацаны, большей частью были ровесниками и спор наш разгорелся, для того чтобы поточить крепнущие зубы. Наши словопрения были весьма бесцеремонны: «Ты ещё щенок по сравнению со мной». «Твой отец мне в сыновья годится». «Когда ты ещё пешком под стол ходил, я уже полки в атаку водил». И прочее в том же роде, что может прийти в беззаботную голову подростка. Минлебай Атнагулов участвовал в споре, стоя возле забора своего дома. Он говорил что-то вроде: «Я старше всех вас вместе взятых». И тут к нему подошёл их кот и начал тереться об его ноги. Вот тогда-то мне и пришла на ум эта фраза о коте.
Эти слова очень задели Минлебая Атнагулова и показались ему очень обидными. И я знаю почему: кот был и впрямь старше мальчика. Если Минлебаю было тогда одиннадцать, то коту было, пожалуй, около двенадцати, – он был уже стар и передвигался мало.
Возраст человека – знак времени на его челе, метка ушедших лет на его теле. Можно сменить имя. Можно сменить пол. Можно сменить веру. Но нельзя сменить свой возраст. Но мы, мальчишки, об этом, конечно, не задумывались. Да и кто в детстве задаётся такими вопросами? Просто хотелось выглядеть старше и всё.
Вскоре кот Атнагуловых исчез, и его больше никто не видел. В деревне не придают особого значения, если пропадает кот. Вот если пропадёт лошадь или корова – тогда другое дело.
Кончилось лето, и наша речка обмелела, обнажив берега. Когда сходит вода, в этом мне видится некая несправедливость, словно взору постороннего открывается нечто интимное, чего при других обстоятельствах видеть не дозволено. Река словно являет для обозрения своё тёмное нутро, и люди с бесстыдным любопытством взирают на оголённое дно. В ту осень, бегая вдоль обмелевшей речки, мы, детвора, обнаружили труп пропавшего кота. К шее животного был привязан камень. Кота утопили ещё летом, и мне думается, как раз после того мальчишеского спора, кто из нас старше. С Минлебаем Атнагуловым долгое время после этого никто не хотел разговаривать. А если кто-то и хотел перекинуться с ним парой слов, то останавливался на полуслове, словно увидев за спиной мальчика дух утопленного кота.
Случай с котом хотя и из детства, но отчасти даёт некоторое представление об этом человеке. По большому счёту человек в течение жизни не меняется, и его суть проглядывает уже в самом начале земного пути.
– Мерзкий, косоглазый, кривобокий урод!
Эти слова Минлебай Атнагулов произнёс однажды, глядя в лицо Халилу. Не помню, что было тому причиной – в детстве таких причин может быть великое множество. Но помню, как ответил Халил. Он ответил молчанием. В его молчании не было ни угрозы, ни обиды, ни презрения. Халил, глядя с высоты своего страшного дара, просто не заметил оскорбления. То же самое произойдёт, если плюнуть в глаза льву – он не поймёт значения этого действия.
Почему-то в моих детских воспоминаниях два моих сверстника – Халил и Минлебай частенько появляются вместе. Как добро и зло, которые не могут друг без друга. Это две стороны одной медали, две щеки одного лица, два конца одной палки.
В любой, даже самой маленькой деревеньке заключена вся полнота мира. Вы обнаружите здесь придурка и мудреца, лентяя и работягу, жадного и бескорыстного, доброго и злого. Одним словом, остаётся только удивляться, как Всевышний позаботился о таком многообразии персонажей на столь крохотной территории. Здесь удерживается некое изначальное равновесие, действует закон, согласно которому все основные типы должны быть на этой территории представлены. Более того, я не ошибусь, если скажу, что данный закон подразумевает и замещаемость персонажей. Если, скажем, вдруг деревня лишилась негодяя (негодяй мог погибнуть на охоте или помереть от чахотки), то его место займёт негодяй из следующего поколения, а если среди молодой поросли нет достойных претендентов, то в негодяи вынужден перейти кто-то из стана добрых людей. «В одной деревне – вся правда мира», – так говорил Вафа-бабай.
В моей памяти живёт ещё одно воспоминание, связанное с Минлебаем Атнагуловым и касается оно возраста более старшего – нам было, наверно, около четырнадцати. И хотя в этой истории мой сверстник занимает далеко не главное место, я всё-таки возьмусь пересказать её, и пусть читатель сам расставит свои приоритеты.
История с зеркалом
Лето в тот год выдалось очень жарким. Всё живое стремилось в тень, в спасительную прохладу. Но деревенский народ, как известно, лишён этого права – пребывать в тени. Была пора сенокоса, мы работали в открытом поле. Глаза наши застилал едкий пот, а тело съедали безжалостные слепни. В такие часы какой-нибудь горожанин, наверняка, задал бы вопрос – когда же, наконец, завершится этот сизифов труд? Но в сознании деревенского жителя подобный вопрос никогда не возникнет. Житель деревни принимает всё как должное. Он вытерпит всё, что написано ему на роду, и даже больше.
Ближе к вечеру, когда работы закончились, и солнце уже готово было спрятаться за горизонт, взрослые разошлись по домам, а мы – разновозрастная, разношёрстная детвора – побежали купаться на речку. Мы сиганули в воду с дикими воплями, и вода приняла нас как посвящённых. После адской дневной жары нам хотелось плавать до скончания века, нам хотелось жить в реке, как рыбам. Я плавал вдоль и поперёк реки, нырял в тёмную, прохладную глубину. Так продолжалось, наверно, с полчаса, а быть может, и больше, я потерял ощущение времени и даже не заметил, как остался на речке один. Лишь в какой-то момент до меня донеслись отдалённые голоса моих друзей, которые уходили в сторону деревни. Мои уши находились в воде, поэтому голоса слышались словно из другого мира, а потом и вовсе исчезли. Затем я нырнул ещё раз. И вдруг, ещё находясь под водой, я отчётливо осознал: когда вынырну – что-то произойдёт. Мир изменится. Мне суждено узнать то, чего никогда не знал. Откуда пришло это осознание – нельзя объяснить, но всё было именно так.
Вынырнув, я увидел перед собой противоположный берег, высокую траву над ним и облако, подсвеченное закатными лучами. Мои ноги нащупали дно. Затем я развернулся и посмотрел туда, откуда только что приплыл. Тот берег был точно таким же, каким я его оставил. Но вдруг наискосок, вниз по течению, там, где прибрежные ивы бросают на воду густую тень, что-то блеснуло золотом. Это самое что-то плавно скользило вверх-вниз по замкнутой траектории. Приглядевшись, я понял, что это гребень. И находится он в руке у женщины, которая расчёсывает им волосы. Женщина сидела на стволе упавшего дерева, свесив вниз босые ноги, и не обращала на меня никакого внимания, а быть может, она меня просто не видела. Одета она была в длинное просторное платье цвета речных водорослей. Волосы же её были до самых пят, и, расчёсывая их, она время от времени смотрелась в ручное зеркало. Я понял, кто передо мной. Это была Мать воды. Прежде мне довелось много слышать о ней из рассказов наших сельчан. Считалось, что очень редко кому удаётся её увидеть.
Я медленно поплыл в сторону своего берега, стараясь не издавать никаких звуков. Мать воды не поворачивала головы в мою сторону. Казалось, она всецело поглощена своим занятием. Окинув мгновенным взором окружающее пространство, я понял, что никого, кроме меня и Матери воды, на речке больше нет, и это понимание заставило моё сердце ёкнуть. Я добрался до берега и начал медленно выходить на сушу. Мать воды находилась по правую руку от меня, на расстоянии шагов пятнадцати. «Не смотри на неё», – сказал я себе. Тот факт, что я могу встретиться с ней глазами, наполнил моё сердце ужасом. Однако, невзирая на внутренний запрет, я не выдержал и посмотрел. И увидел её лицо.
Описать это лицо нельзя. Это одно из тех лиц, на которых время не оставляет своей метки. Так же можно заглянуть в жуткую темноту бездонного колодца. Мы смотрели друг на друга одно мгновение. Но этого хватило, чтобы кровь в моих жилах застыла, а ноги отказались идти. Мать воды соскользнула в воду и исчезла, даже не оставив после себя кругов. Я опомнился, выскочил на берег и стал поспешно одеваться.
Мой взор вновь упал на поваленный ствол дерева, где она только что сидела. Я обнаружил, что Мать воды забыла зеркало, в которое она смотрелась, когда расчёсывала волосы. Недолго думая, я подошёл и взял его. Моё сердце готово было выпрыгнуть вон, поскольку владелица зеркала, обнаружив пропажу, в любую секунду могла вернуться. А затем мне ничего больше не оставалось, как, сжимая в руке свою находку, броситься наутёк. Я пересёк мост, потом побежал вверх в деревню. И только остановившись возле ворот своего дома, я перевёл дыхание и, наконец, рассмотрел этот предмет. Это было круглое зеркало размером с чайное блюдце, с гладкой, массивной металлической ручкой. Ничего необычного оно собой не представляло, за исключением того, что принадлежало тому миру, в который нам никогда не дано найти входную дверь. Металлический обод вокруг зеркала был груб и неровен, как бывают неровны и несимметричны линии природы, и отполирован омутами, рыбьими спинами и ещё чем-то, что принадлежит водной стихии.