А потом был обед в летней резиденции румынского короля. Она была построена в самом конце мола. Обедали на террасе, которая, казалось, парила между небом и морем. Во время обеда, проходившего строго официально, со стороны моря все время доносился крик чаек. Говорили, что королева Елизавета любила в одиночестве сидеть здесь целыми часами и молча слушать море.
Великая княжна Ольга, ради которой было задумано путешествие, скользнув несколько раз взглядом по принцу Карлу, больше не смотрела на него. Он был мил и делал все, чтобы понравиться ей, но не трогал ее сердца. Николай первым понял это и не заводил разговора об обручении. А королевская чета не посмела начать его первой.
Во время прощального ужина, состоявшегося поздно вечером в этот же день, Император Николай II сидел рядом с королевой Елизаветой, король Карл – с Императрицей Александрой Федоровной, а великая княжна Ольга – рядом с принцем Карлом. Принц, не пытавшийся скрыть своих симпатий, все время старался завязать разговор, Ольга вежливо отвечала на все его вопросы, а остальные великие княжны смеющимися глазами поглядывали друг на друга. Сразу после ужина яхта «Штандарт» взяла курс на Одессу. Помолвка не состоялась. Уже на палубе яхты Ольга подошла к отцу, взяла его за руку и сказала:
– Папа, я благодарна тебе, что ты оставил решение за мной. В Румынии я не была бы счастлива.
Государь посмотрел на нее ласковыми глазами и улыбнулся. Эту улыбку она помнила и сейчас. Путешествие в Констанцу было последним, в котором побывали великие княжны. Через полтора месяца после возвращения из Румынии началась мировая война. А потом – отречение Государя, арест всей семьи и заключение позорного Брестского мира, по которому Германии отошла половина европейской территории России и треть населявшего страну народа. Сейчас и поездка в Констанцу, и вся довоенная жизнь казались сестрам волшебной сказкой. Словно бы все, что происходило раньше, было не с ними. Остался вот этот небольшой двухэтажный дом с высокой оградой, полной вооруженных солдат, следящих за каждым их шагом. И снежная горка, которую они построили с отцом и маленьким братом.
В начале марта горку разрушила охрана. Это были уже не те солдаты, которые приехали из Петрограда в Тобольск вместе с царской семьей. Многие из тех, кого набирал в отряд особого назначения полковник Кобылинский, демобилизовались и разъехались по своим домам. Многие стали заодно с большевиками. Особенно старался досадить председатель солдатского комитета Матвеев.
Лопаты ледяную горку не брали, ее ломали примкнутыми к винтовкам штыками. Солдаты работали с ожесточением, пыхтя и утирая рукавами суконных шинелей пот с раскрасневшихся лиц. Лагутин угрюмо и молча наблюдал за всем этим, прислонившись плечом к углу дома. Когда горка была разворочена, он ожесточенно плюнул и пошел к Кобылинскому.
– Евгений Степанович, зачем же вы допустили это? – с горечью спросил он. – Ведь горка – их единственная отрада.
– К сожалению, голубчик, я здесь распоряжаюсь уже далеко не всем, – опустив голову, глухо произнес Кобылинский. – Моя задача не допустить большего.
Кобылинский замолчал и отвернулся, но Лагутин понял, что имел в виду полковник. Несколько дней назад из Екатеринбурга в Тобольск прибыл комиссар уральских чекистов Заславский. И тут же потребовал от Кобылинского перевести царскую семью в тюрьму.
Заславский был в помятом пиджаке, широкие черные усы и неопрятные волосы делали его похожим на мастерового. Но потом до Кобылинского дошло, что так он воспринимает всех гражданских людей, пытавшихся в последнее время оказать хоть какое-то влияние на его отряд. Кобылинский внимательно посмотрел на Заславского и вдруг неожиданно для самого себя спросил:
– Вы, по всей видимости, не спали?
– Какое там спать, – пожав плечами, откровенно сказал Заславский. – Вы даже не представляете, сколько у нас сейчас дел. Старой власти нет, новая утвердилась еще не везде. Нужно разъяснять людям нашу политику. Агитаторов не хватает. И везде враги, враги… Не пошлешь же вас агитировать за нас? – Заславский вопросительно посмотрел на полковника, словно ожидая согласия. Тот промолчал. – Кстати, – продолжил Заславский, – вам тоже нужно определяться со своими политическими взглядами. И чем быстрее, тем лучше. Ведь можно и опоздать… – Последние слова Заславский произнес с особой многозначительностью.
– Я выполняю распоряжение правительства, – глухо сказал Кобылинский.
– Которого уже нет? – спросил Заславский.
– О другом я пока не знаю, – ответил Кобылинский. – И потом, почему вас так заботит судьба бывшего Императора? Он всего лишь частное лицо и, насколько я знаю, не имеет никаких намерений претендовать на власть.
– И вы говорите это серьезно? – не скрывая иронии, спросил Заславский. – Николай II – и частное лицо? Он – символ императорской России. А империи, как вы знаете, больше нет.
– Ну и что? – Кобылинский даже напрягся, задавая этот вопрос. Он вдруг понял, каким страшным может прозвучать ответ.
– Это я должен спросить у вас: «Ну и что?» – ответил Заславский.
– Я не политик, – сказал Кобылинский. – Политика – не моя область.
– Тогда почему вы построили горку, посредством которой царская семья общается с гражданскими лицами?
– Каким образом общается? – не понял Кобылинский.
– Как это, каким? – удивился Заславский. – Поднявшись на горку, они видят всех, кто проходит по улице. И с помощью знаков общаются с теми, кто им нужен. Мне говорили об этом солдаты вашей охраны.
Кобылинский обладал большой выдержкой, но сейчас ему стоило немалого труда сдержаться. Он только сузил глаза и напряг желваки на скулах. Заславский заметил это и, поднявшись, сказал:
– Горку уничтожьте немедленно. Я скажу Хохрякову, чтобы Тобольский совет сегодня же принял решение об этом.
Заславский вышел, а полковник еще долго смотрел на дверь, за которой он скрылся. Он был для Кобылинского первым официальным представителем новой власти, прибывшим в Тобольск из центра. До этого о ней приходилось лишь слышать, а сегодня встретиться с глазу на глаз. Заславский говорил откровенно, без дипломатии, не скрывая своих намерений. Вне всякого сомнения, он был убежденным человеком. А убеждения, как известно, чаще всего бывают выше морали.
Горку пришлось снести, но вместо Заславского в Тобольск с новым отрядом прибыл Яковлев. Он сразу явился к Кобылинскому, коротко поздоровался и протянул мандат, подписанный председателем ВЦИК Свердловым и председателем Совнаркома Лениным. В мандате говорилось, что все полномочия по охране семьи передаются Яковлеву. Лица, отказавшиеся выполнять его распоряжения, должны быть подвергнуты самому суровому наказанию.
– Что я должен делать? – спросил Кобылинский, прочитав документ. В его глазах промелькнула нескрываемая растерянность.
– Пока то же самое, чем занимались до этого, – спокойно сказал Яковлев. – Я буду знакомиться, не торопясь. Вечером вы представите меня своей команде.
Во внешнем виде Яковлева было что-то такое, что невольно заставляло его уважать. В отличие от неопрятного Заславского он был в безукоризненном черном костюме, белой рубашке и модном галстуке. Его лицо, обрамленное короткой бородкой клинышком с небольшими острыми усами, выглядело интеллигентным. У него были безупречные манеры. Единственное, что насторожило Кобылинского, – взгляд Яковлева. Холодный и твердый. Таким взглядом мог обладать только человек очень сильной воли. Вопрос заключался в том, на что она будет направлена. На следующий день в одиннадцать часов утра Яковлев появился в губернаторском доме. Он неторопливо обошел все помещения нижнего этажа, затем поднялся к Государю, протянул ему руку и сказал, вежливо поклонившись:
– Я – комиссар Яковлев.
Государь уже знал о его прибытии. Охрана разнесла эту весть по дому еще вчера. Прибытие комиссара из Москвы было главной новостью за вечерним чаем. Больше всех ей была обеспокоена Императрица.
– У меня такое чувство, что мы всеми забыты, – говорила Александра Федоровна, и ее губы дрожали. – Неужели возможно, чтобы никто не сделал попытки спасти нас? Где же, наконец, те, которые остались верными Государю? Зачем они медлят? – Она достала платок, промокнула глаза и спросила, всхлипнув: – Как же могло случиться, что мы оказались во власти одного этого человека?
– Но, мама, – попыталась успокоить ее Татьяна, – пока ничего страшного не случилось. Бог не оставит нас своим покровительством.
– Одна надежда на Бога, – сказала Александра Федоровна, поднялась из-за стола и ушла в свою комнату.
И вот Яковлев появился в доме. Произнеся всего одну фразу, он замолчал, рассматривая Николая. Государь тоже внимательно смотрел на него, ожидая продолжения разговора. Первое впечатление от комиссара было положительным. Он казался воспитанным человеком.
– Мы не могли бы повидаться с Алексеем Николаевичем? – спросил Яковлев.
– Но он болен, – возразил Государь.
– Мне говорили об этом, – сказал Яковлев.
– Хорошо, пройдемте. – Государь указал рукой на дверь комнаты, в которой находился сын, открыл ее.
Алексей лежал в постели, вытянув обе руки поверх одеяла. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять: мальчик серьезно болен. Увидев незнакомого человека, он попытался подняться на подушке и непроизвольно застонал.
– Давно это у вас? – спросил Яковлев.
– Две недели, – ответил Алексей. – Но мне уже лучше.
Его глаза заблестели, а на бледном, измученном лице появилось подобие улыбки. У Яковлева невольно сжалось сердце. Вид больного ребенка, пытавшегося храбриться перед незнакомым человеком, был невыносим. Яковлев знал, что Алексей мучается гемофилией с раннего детства, интересовался этой болезнью перед тем, как отправиться из Москвы. Гемофилия неизлечима, ее приступы вызывают чудовищную боль. Как же он живет с этим столько лет, подумал Яковлев и спросил:
– Вам нужна какая-нибудь медицинская помощь?
– Спасибо, – ответил Алексей. – Доктор хорошо заботится обо мне.
Николай II все это время молча стоял около Яковлева. Его сердце уже давно было исполосовано рубцами из-за болезни сына. Каждый новый приступ оставлял на нем свой незаживающий шрам. Когда впервые проявилась болезнь и был установлен ее диагноз, Государь обратился к лучшим докторам России и Европы. Все они пытались лечить мальчика, но болезнь возвращалась снова и снова. Единственным, кто облегчал его страдания в эти минуты, был Григорий Распутин. Государь никогда не любил этого мужика, понимая, что каждый его приход во дворец вызывает лютую зависть и двора, и министров, и всего высшего российского общества. Посещения Распутина порождали много нелепых вымыслов и сплетен и ему постоянно докладывали об этом. Но кто мог заменить его во время болезни сына?
Распутин, по всей видимости, обладал сильным гипнозом. От его молитв Алексей быстро засыпал, и это восстанавливало силы. Если бы этим качеством обладали медицинские светила, он бы никогда не допустил Распутина до ограды своего дворца. Странно, но, увидев больного Алексея, именно об этом подумал и Яковлев. Выйдя из комнаты Наследника, Яковлев спросил:
– Могу я увидеть Александру Федоровну?
– Она еще не готова, – ответил Государь.
– Хорошо, тогда я зайду позже, – сказал Яковлев, откланявшись. Государь проводил его взглядом, все время думая о том, какие перемены привез с собой новый комиссар. В том, что они должны случиться, и очень скоро, он не сомневался. Из Москвы без поручения в такую даль человек приехать не может.
Во второй половине дня Яковлев появился в губернаторском доме вместе с председателем солдатского комитета Павлом Матвеевым. Комитет в отряде особого назначения был создан в конце января, сразу после того, как Матвеев съездил из Тобольска в Петроград, чтобы выяснить всю правду о состоявшейся пролетарской революции и разгоне Учредительного собрания, которое должно было выработать Конституцию и решить участь царя. Он хотел встретиться в Смольном с Лениным или Свердловым, но ввиду их крайней занятости сделать этого не удалось. Состоялась встреча с Урицким и Радеком, которые сказали, что Свердлов недавно говорил с ними о царской семье. Пока пусть все остается так, как есть. Единственное, что надо сделать – перевести питание семьи на солдатский рацион. А то они, поди, и там живут по-царски. В Тобольск обязательно приедет комиссар советского правительства с особыми полномочиями. В его бумагах будет сказано, как дальше обращаться с бывшим царем и его семьей…
Яковлев вместе с Матвеевым снова прошли в комнату Нас-ледника. Алексей все так же лежал в постели. Его лицо показалось Яковлеву еще более бледным и осунувшимся. Алексей снова попытался приподняться на подушке, но Яковлев жестом остановил его.
– Лежите, Алексей Николаевич, – мягко сказал он. – Я пришел узнать, не требуется ли вам чего-нибудь.
– Спасибо, – ответил Алексей, опустив ресницы. – Сейчас придет мама, больше мне ничего не надо.
В гостиной Яковлева с Матвеевым ждала встревоженная царская чета. Яковлев представился Государыне, спросил, есть ли у нее какие-нибудь просьбы к нему как представителю центральной власти.
Государыня внимательно посмотрела на него, потом, поблагодарив, вежливо ответила, что они ни в чем не нуждаются. Яковлев откланялся, но когда он направился к двери, Государыня остановила его:
– Вы ничего не хотите нам сказать? – спросила она. В ее голосе слышалась нескрываемая тревога.
– Нет, – пожал плечами Яковлев и вышел из гостиной.
– Мне он не нравится, – сказала Государыня Николаю, как только Яковлев скрылся за дверью. – Они что-то затевают, я это чувствую.
– Когда-то все должно разрешиться, – ответил Николай. – Неопределенность не может быть бесконечна.
Он устал от губернаторского дома, от вездесущей охраны, от отсутствия какого-либо общения с внешним миром и людьми своего круга. Он устал от заключения и уже сам желал развязки. Она не казалась ему страшной потому, что Государь не чувствовал за собой никакой вины. Его совесть перед страной и народом была чиста. Он был убежден, что если бы не случилось революции, Россия бы уже торжествовала победу над Германией. Дети же вообще не имели никакого отношения к событиям в стране. Они не занимались политикой и государственными делами, они росли и радовались жизни. Исключение составлял Алексей, которого болезнь сделала несчастным.
А на следующий день Яковлев заявил Государю, что должен увезти его в Москву. Государь резко бросил: «Я никуда не поеду», – и ушел в свою комнату. Яковлев впервые увидел раздражение на лице Николая. Но будучи хорошим психологом, он выждал еще один день и снова пришел к Государю:
– Вы ставите меня в очень неудобное положение. Если вы отказываетесь ехать, то я должен или воспользоваться силой, или отказаться от возложенного на меня поручения. Тогда вместо меня могут прислать другого, менее гуманного человека. Мне бы не хотелось, чтобы вы столкнулись с этим. – Яковлев сделал паузу и добавил: – Выезд назначен на завтра, на четыре утра.
Поклонившись Государю, Яковлев вышел.
И вот теперь он снова поднялся в эту комнату, но уже затем, чтобы навсегда увезти отсюда царскую чету и их дочь Марию. Подводы, на которых предстояло ехать, стояли во дворе. В эту ночь в доме никто не спал, и все сразу встревожились, услышав скрип отворяемых ворот и стук копыт лошадей по мерзлой земле. Татьяна выглянула в окно, обернулась к родителям и растерянно сказала:
– Приехали.
Все встали. В прихожей уже собралась прислуга. С появлением Яковлева началось прощание. Государь поцеловал всех мужчин, Государыня – женщин. Татьяна подошла к отцу и прижалась заплаканным лицом к его груди. Он поцеловал ее в голову и сказал:
– С нами Бог.
Затем поцеловал остальных дочерей и сидевшего в коляске Алексея. Увидев, что царь надевает на себя шинель, Яковлев спросил:
– Вы собираетесь ехать только в ней?
– Я всегда езжу в шинели, – ответил Николай.
– Я думаю, этого мало, – сказал Яковлев и попросил царского камердинера Чемодурова принести что-нибудь еще.
Чемодуров вышел из комнаты и вскоре вернулся с плащом в руках.
– Спасибо, Терентий Иванович, – сказал Николай, направляясь вслед за Яковлевым к выходу.
Кавалькада, отправлявшаяся в Тюмень, состояла из двадцати повозок. И только на одной из них стояла кибитка. Дочери вышли провожать Государя и Императрицу на крыльцо. Алексея вынесли вместе с коляской. Небо начало сереть, звезды блекнуть и таять. На улице было свежо, но отъезжавшие не замечали этого. Когда пришла минута последнего прощания, дочери снова громко заплакали. Императрица тоже разрыдалась. Государь сдерживал себя, но на его глаза навернулись слезы. Он перекрестил детей, потом по очереди обнял и поцеловал их.
Государыню с Марией усадили в кибитку, Николай, поправив шинель, сел в открытую повозку. Яковлев сунул под сиденье плащ, который передал Чемодуров, и сел рядом. Через повозку от них сели доктор Боткин, одетый в черное пальто и черный котелок, и слуга Трупп. Еще дальше – горничная Демидова и повар Харитонов. Процессия тронулась, повозки заскрипели, колеса застучали по мерзлой земле. Государь повернулся к стоявшим на крыльце детям, стиснул зубы так, что на похудевшем лице выступили желваки. У него возникло чувство, что он прощается с ними навсегда. Яковлев, заметив это, отвернулся, чтобы не видеть, как по лицу царя катятся слезы.
Иртыш уже вздулся, между берегом и льдом появились разводья стремительно катившейся воды. Солдаты охраны перебросили с берега на лед толстые плахи, повозки одна за другой осторожно перебрались по ним через промоины. Кавалькада растянулась более чем на четверть версты. Николай II и Александра Федоровна ехали в середине процессии, на передней и последней телегах стояли пулеметы, а между ними и царскими повозками находилась вооруженная винтовками охрана. Солдат в общей сложности было около сотни.
Переехав Иртыш, Государь оглянулся. С дороги видна была только крыша губернаторского дома, в котором остались дети. Над домом возвышался крутой берег Иртыша, который, словно корона, венчал Тобольский кремль с куполами многочисленных храмов. Утренняя заря освещала их, и купола отливали кровавым блеском. Глядя на храмы, Государь перекрестился и молча уставился на дорогу.
Яковлев тоже посмотрел на кремль и тоже перекрестился, только не открыто, как царь, а мысленно, боясь, чтобы это не увидела его охрана. Операция, которую он задумал, начиналась благополучно.
Глава 2
Василий Васильевич Яковлев даже в самом волшебном сне не мог представить, что судьба когда-нибудь сведет его с судьбой последнего Российского Императора. Родившийся в глухой оренбургской деревушке, он с одиннадцати лет пошел на работу. Сначала был рассыльным мальчиком в магазине, затем учеником сапожника и, наконец, слесарем железнодорожных мастерских в Уфе. В 1905 году в возрасте девятнадцати лет примкнул к революционерам. Марксистских книг не читал, из тех, что попадали в руки, самой революционной считал повесть Пушкина «Дубровский». Больше всего ему в ней нравилось то, что молодой, красивый и отчаянно храбрый бывший помещик Дубровский возглавил шайку разбойников.
Вместе с небольшой группой таких же, как он, молодых людей Яковлеву поручили охранять от нападений жандармов тайные собрания и нелегальные квартиры подпольщиков. Во время одного из таких собраний, проходившего в железнодорожных мастерских, туда внезапно нагрянули жандармы. Собрание было в самом разгаре, на нем выступал приехавший из Екатеринбурга большевик Шая Голощекин. По всей видимости, кто-то из железнодорожников, узнав о собрании, предупредил охранку. Надо было спасать Голощекина от неминуемой каторги, но бежать ему было некуда. Яковлев, стоявший за углом мастерских и первым увидевший приближающихся жандармов, послал товарища предупредить Шаю, а сам достал из-за пазухи бомбу. Когда жандармы подошли ближе, Яковлев из-за угла метнул ее в них. Бомба, ударившись о землю, взорвалась, он увидел, как одного жандарма оторвало от дорожки, он перевернулся и, раскинув руки, упал на сразу почерневший от взрыва снег. Остальные жандармы сначала тоже попадали на землю, потом вскочили и побежали назад, к воротам мастерских. Но вскоре остановились, вернулись за тем, что остался во дворе, быстро нашли где-то извозчика и, погрузив раненого, повезли его в больницу. Голощекину тем временем удалось скрыться.
На следующий день Яковлев прочитал в местных газетах, что жандарм умер. У него осталось шестеро малолетних детей, которых управление жандармерии решило взять на содержание. Жандарма хоронил весь город, пришел на похороны и Яковлев. Ему было интересно послушать, что говорят люди. Уфимцы осуждали убийцу, но он не чувствовал угрызений совести. Он выполнил революционное задание, спас агитатора. Подпольщики похвалили его за решительность, а Шая Голощекин предложил включить Яковлева в группу по экспроприации ценностей буржуазии. Первой экспроприацией, в которой участвовал Яковлев, было ограбление почтового поезда на станции Воронки. Спрятавшись за вагонами состава, стоявшего на соседнем пути, они ждали, когда поезд тронется. Едва он начал набирать скорость, боевики бросились к подножкам почтового вагона, открыли ключом дверь и, оказавшись внутри, сразу открыли огонь из револьверов по ничего не подозревавшей охране. Застрелить пришлось четырех человек, зато было взято двадцать пять тысяч рублей. Из вагона боевики выскочили за семафором. На всю операцию ушло всего несколько минут. Ограбление обнаружили на соседней станции, но боевики в это время были уже далеко от железной дороги.
Первая операция стала для Яковлева большим эмоциональным потрясением. У него бешено стучало сердце, порой ему казалось, что еще немного, и оно выскочит из горла. Он тоже стрелял в одного из охранников, причем, как его учили, целился прямо в голову. Охранник после выстрела упал грудью на стол, безвольно опустив руки, и Яковлев увидел, как стали намокать и темнеть его длинные седые волосы, а кровь потекла по столешнице и закапала на пол.
Остальных пристрелили товарищи. Деньги были в ящике под замком. Ключ от ящика нашли в кармане у одного из охранников. Пачки купюр сбросали в мешок и тут же кинулись к выходу. Прежде чем с подножки спрыгнул последний боевик, дверь вагона снова закрыли на ключ. Все действия были настолько молниеносными, что Яковлев не успел испытать страха. Страх пришел уже после того, когда они заскочили в телеги, поджидавшие их недалеко от железнодорожного полотна. Думали, что жандармерия тут же, по горячим следам, организует погоню. Но пока жандармы разобрались с тем, что произошло в вагоне, пока составили протокол осмотра и допросили паровозную бригаду, наступила ночь. Розыск грабителей отложили до утра следующего дня. Тем временем боевики добрались до Уфы и разошлись по домам.
Яковлеву страшно хотелось поделиться с кем-то из близких знакомых подробностями нападения, но рядом не было никого, кому он бы мог доверить такую тайну. Он снова и снова мысленно представлял всю картину ограбления, испытывая почти те же безумно острые чувства, какие охватили его в вагоне. Перед глазами вставали охранники, звучали выстрелы, кровь на столе и полу вагона и деньги в почтовом сундуке. Столько купюр он не видел ни разу в жизни. Одному человеку на них можно было прожить много лет, но деньги пошли на подготовку революции. На закупку оружия, на содержание тех, кто перешел на нелегальное положение, на помощь оказавшимся в тюрьме и эмиграции. Потом было много куда более дерзких ограблений, иногда захватывались совершенно фантастические суммы, но это, первое, осталось в памяти на всю жизнь.
Хотя были в памяти и другие. В 1907 году у самарских артельщиков было экспроприировано двести тысяч рублей, перестрелка с охраной и жандармами длилась несколько часов, двое боевиков были убиты, но Яковлев ушел и унес с собой деньги. Со стороны жандармов и артельщиков потери убитыми составили восемнадцать человек.
Особенно дерзким было нападение на почтовое отделение станции Миасс два года спустя. К этому времени Яковлев стал уже руководителем группы боевиков и операцию по ограблению разрабатывал сам.
Сначала в почтовое отделение бросили бомбу. Почтовый служащий, почтальон и полицейский стрелочник были ранены и не смогли оказать никакого сопротивления. Пока одна группа забирала деньги из сундука, другая напала на станционную кассу. Для этого пришлось убить четырех охранников. После этого боевики, выгнав из кабины на железнодорожное полотно паровозную бригаду, отцепили от поезда паровоз с одним вагоном и помчались по железной дороге в сторону Златоуста. А чтобы между станциями не было никакой связи, перед уходом разбили телеграфные аппараты. На средине пути остановили паровоз и сошли с него. Паровоз же вместе с вагоном обратным ходом направили в Миасс. На разъезде Тургояк дежурный стрелочник во избежание аварии направил его в тупик, и паровоз вместе с вагоном слетели под откос. Всего тогда захватили девяносто пять тысяч рублей. Эти деньги были направлены Максиму Горькому на Капри для поддержки работавшей там партийной школы.