Некод Зингер
Черновики Иерусалима
автор во дворе армянской церкви в Иерусалиме
(фото Гали-Даны Зингер)
Некод Зингер родился в 1960 г. в Новосибирске.
Художник, писатель, переводчик («Лето на улице Пророков» и «Путешествие в Ур Халдейский» Д. Шахара, «С кем бы побегать» Д. Гроссмана).
Автор романа-биоавтографии «Билеты в кассе» («Мосты культуры», 2006). Соредактор двуязычного литературного журнала «Двоеточие» (совместно с Гали-Даной Зингер). Участник более 50-и израильских и международных выставок.
Живет в Иерусалиме.
Главы и фрагменты из книги «Черновики Иерусалима» публиковались в многочисленных периодических изданиях в оригинале и в переводах на английский, венгерский и иврит.
Над романом надо думать много и с удовольствием.
Ничего столь глубоко веселого я со времен Дон-Кихота не читал.
В общем, получаешь огромное, огромное удовольствие, это безумно здорово, правда – вот так берешь в руки – и мир светлеет, и неохота откладывать.
На мой взгляд, эта книга (жанр ее я затрудняюсь определить), кроме того, что отличная проза, – еще и совершенно новаторская. В ней – с помощью персонажей русской и мировой литературы и истории, давно ставших архетипами культуры, исследуется и развивается образ Иерусалима. Такой метод – кроме того, что нов, поразительно интересен и важен.
Александр ИличевскийЧитать прозу Зингера – наслаждение. Наслаждение от игры слов и образов, от тонкого и умного юмора, от узнавания цитат и парафраз, наслаждение удивления, наконец, потому что текст удивляет постоянно, его повороты непредсказуемы и фантастичны, как и протеическое сознание автора.
Шломо КролПисьмо "Черновиков" Некода Зингера – это перформативное картографирование в духе вечных возвращений, наполняющих пустое "место пространства" – мифологическую структуру идеального Города современной литературы. Это полилог, размещенный в огромном и неохватном текстовом теле голосов, звучащих на разных частотах и диапазонах, где тексты подвергаются всевозможным трансформациям и трансмутациям – от нарочитого вызывающего украшательства, до намеренных искажений – способа создания и продления жизни черновиков, всех черновиков мира, черновиков литературных конструкций – текстовых городов, "которые являются черновиками Иерусалима".
Наталья АбалаковаЗингер создаёт «другую всемирную историю» <…>, но в ней реальность не столь уж другая. Мы узнаём её так, как узнают своё детство на чужих фотографиях. Автор относится к реальности так, как относятся к старшему поколению, к учителям – остраненно – опирается на её помощь, но не приближается вплотную, сохраняя для себя независимость и право на собственную версию жизни.
Елизавета Михайличенко и Юрий НесисЧерновики Иерусалима
Посвящается Гали-Дане
– Автора! Автора!
Гром аплодисментов.
– Автора! Автора!
Может это они нарочно? Вот вылезет автор на сцену, а они на него набросятся, да так отделают…
Вот дурачье-то. Автора им подавай! В нашем благословенном городе от этих авторов в поисках персонажа в глазах рябит. Иногда мне представляется, что все они высыпались из светло-серого томика Луиджи Пиранделло в серии «Библиотека драматурга», который, перед выездом из Риги на пмж в Иерусалим, я отнес, вместе с десятками других книг, в коммерческий магазин «Букинист» хромому долговязому Янису.
Янис скривился и тихо заныл: «Драматургииия! Я бы нии хотель!»
Пиранделло, однако, у него не залежался. Он исчез с верхней полки едва ли не на следующий день после того, как поддавшийся на уговоры Янис, кряхтя и трагически качая головой, запихнул его туда, вскарабкавшись на стремянку. Исчез, оставив в качестве прощального привета очень дорогие нам тогда пять, если не ошибаюсь, рублей.
Я вспомнил о Пиранделло и его «Персонажах в поисках автора» несколько лет назад, внезапно увлекшись новой игрой, которая в последнее время стала всё более и более настойчиво принимать форму книги.
Было мне тогда же сновидение. А в нем, кроме всего прочего, следующий диалог: «Ты чем нынче занят?» – «Да вот писать что-то такое начал». – «А что такое?» – «Вроде опять что-то такое… роман-не роман, альманах-не альманах». – «Вот ётть! Ну-ну… Число-то запомни». – «Семнадцатого сентября две тысячи шестого». – «А может, не стоит, всё-таки?» – «Поздно уже». – «Н-да… Только не играй, будь любезен, в те же самые игры. Лучше реши сначала, чего ты хочешь. А то снова, знаешь…». – «Да ничего я не хочу! Играю себе и играю, ничьи права не ущемляю, персонажей не обижаю, автора к позорному столбу не пригвождаю…»
Диалог этот происходил, как будто, внутри меня, и оба голоса принадлежали мне самому, в то же время, ничуть не напоминая тот знакомый мне голос, который я на протяжении жизни привык считать своим.
Уже долгие годы лишен я радости пробуждений того лета на улице Пророков, когда, открывая глаза навстречу внешнему миру, я знал, что меня ожидает прямой и последовательный, уверенный в своей объективности и подлинности, переход из сна в явь, словно из одной комнаты волшебного замка в другую. Та радость пробуждений с льющимся через край ликованием от предвкушения чудесных сюрпризов, ожидающих меня на каждом углу и в каждом лестничном пролете, существует ныне лишь в щемящих воспоминаниях и в наивной надежде на ее возвращение в один прекрасный день. Переход этот из сна в явь в познании того места, в котором я пребывал и которое намеревался обстоятельно обжить, загадывая провести в нем все отведенные мне в этом мире яви дни, оборачивался переводом из одной языковой реальности в другую. Сегодня, оглядываясь на то счастливое в своей юношеской наивности время, я понимаю, что процесс этот, казавшийся мне тогда необычайно важным, можно было бы назвать переливанием из пустого в порожнее, а перевод текстов вразброд контекстов заклеймить справедливым презрением. Но стоило ли ломать копья, стулья и прочий инвентарь, когда за всяким осознанием места и времени начинало сквозить ничуть не менее реальное осознание призрачности этого осознания, словно во сне, вошедшем в явь, меня продолжали преследовать неразрешимые вопросы, среди которых вопрос о том, чей же это был сон, оставался едва ли не самым легким. Я спрашивал себя, существует ли на самом деле город Иерусалим – колыбель трех религий, единая и неделимая столица государства Израиль, или его присутствие – не более чем тяжеловесный фантом, порождение коллективного и несознательного, густое производное опиума для народа.
Тогда-то я и начал играть в эту игру, напоминающую постройку городка из разнородных деталей набора «Сделай сам», развивающего конструкторские способности ребенка. Для какого возраста предназначена эта игра? Еще один въедливый вопрос, от которого я отмахнулся, чувствуя в нем не угрозу даже, а, как говаривали в прежние эпохи, докуку. Почему бы не попробовать, если иной выход до сих пор никем не найден? Утопающий в реке времен хватается за соломинку в чужом глазу, как непременно сказала бы в подобном случае моя прабабка, великая аранжировщица народной мудрости. Чтобы не зависнуть в безвоздушном пространстве без малейшей опоры, я должен был сам построить свой город, используя практически неисчерпаемый подручный материал, небрежно разбросанный повсюду расточительными зодчими мировой культуры.
Бывают авторские города. Всякий, например, знает, что автор Петербурга – Петр Алексеевич Романов. Опять романов! Сколько можно романов! Существуют ведь в мире и совсем иные жанры. Иерусалим – город-мидраш, составленный из обрывков толкований толкования различных толкований, зачастую довольно бестолковых, всегда предельно непрозрачных. Выстроенная Сулейманом Великолепным городская стена, которую мы имеем возможность наблюдать и сегодня – разительный пример такого эклектического метода. Каких только деталей нет в ее кладке! Ученый малый, но педант различит грубо тесаные обломки иевусейских укреплений, выгрызенные жучком-червячком шамиром без помощи железа глыбы соломонова храма, иродовы блоки, адриановы монолиты, посильные вклады всяческих византийцев, крестоносцев и прочих саладинов. Вот один из них торчит наружу, словно грыжа – так называемый камень Робинзона, мы еще к нему вернемся в один прекрасный момент.
Итак, коллективное творчество: римлянин тащит, что плохо лежит у эллина и иудея, ставит на чужом кубике свое языческое тавро, поверх которого христианский король добавляет в качестве подписи свой крестик. И всё это ради того, чтобы хозяйственный турок заткнул этим кубиком пробоину в ограде нашей и вашей вечной столицы, cмастряченной по тому же самому принципу, доведенному до совершенства, ad absurdum. Произведение именуется «Иерусалим», хотя бы временно, по чисто технической необходимости.
Дэннис Бэкингем, с которым я не раз встречался в конце прошедшего тысячелетия, говорил, что название «Иерусалим» слишком тяжеловесно и претенциозно для города, в котором мы живем, и его следовало бы сменить на какое-нибудь более легкомысленное, например, Пфефферкухен. Он, безусловно, прав. Пфефферкухен следовало бы сложить из кубиков таким образом, чтобы не жалко было одним движением развалить всю постройку. Слово «Иерусалим» невыносимо перегружено как смыслами, так и их отсутствием. Именно поэтому я не нахожу подходящего названия для своего проекта. И все же, приходится называть его, вослед множеству менее рефлектирующих сочинителей, Иерусалимом!
На чем это я прервался? Ах да, на авторах. Вот одного уже пришлось не особенно учтиво выставить за дверь. Вы его, вероятно, знаете: Александр Вертинский. C детства помню его грассирующее «аррравийская песня, танго». И люди там застенчивы и мудры. И небо там, как синее стекло. И мне, уставшему от лжи и пудры, мне было с ни-ими… С кем – с ни-ими? С аравийцами что ли?
Потом историческая правда была восстановлена, если и не в вокальном варианте, то хотя бы в постсоветской печатной версии, где песня снова стала «палестинской». А с некоторыми из тех застенчивых людей мне посчастливилось водить дружбу здесь, в этом городе.
Поэту Соли Горовицу досталась от бабушки, «механéхет иврийá», книга «Шарль Бодлэръ. Цветы зла» в переводе Эллиса, книгоиздательства «Заратустра», 1908 года, тем самым Вертинским подписанная. Он эту выцветшую зеленую книгу «съ портретомъ Бодлэра, съ вступительной статьей Теофиля Готье и предисловiем Валерiя Брюсова» подарил мне в тот период, когда еще совсем не умел читать по-русски. Впрочем, с тех пор успел научиться, во время нашей совместной недельной поездки в Москву. À propоs Шарль – вся столица Российской Империи была увешана в том сентябре афишами Шарля Азнавура. «Почему Шарлб?» – недоумевал Соли, вслух читавший по слогам все вывески и плакаты, «что это за б? Что за Шарлб?»
Впрочем, Москва тут совсем ни при чем. В Москву мы еще вернемся в свое время, но уже в совсем другую эпоху и на других, если можно так выразиться, основаниях. А сейчас нам придется оставить Соли Горовица, старательно переписывающего в блокнот тексты плакатов, выставленных ветеранами у кремлевской стены. Тут его антропологическому интересу надолго хватит пищи, а впереди у него еще посещение мавзолея и неожиданная встреча с Мейталь Эврон в храме блаженного Василия, и хрестоматийное столкновение на Красной площади с мошенниками, обронившими кошелек, полный фальшивых долларов, и фотосессия на станции метро Новослободская – есть чем свой досуг занять. Мне же эта новая, постсоветская, совсем чужая Москва совершенно не нравится, в ушах упорно продолжает звучать надтреснутый долгоиграющий, тридцать три оборота в минуту, голос Вертинского: «Там живут чужие господа и чужая плешчется вода. И так настойчиво и нежно кто-то из жизни нас уводит навсегда…»
Тем летом, когда контуры этой игры только-только начинали вырисовываться в моем сознании, я вернулся в свою мастерскую на улице Пророков, словно беглый барин в коморку дворника, вовсе не из Москвы, а из Парижа, из первой своей заграничной поездки. Помнится, Париж поразил меня тогда каким-то почти невероятным, простодушным соответствием своему заочно сложившемуся облику. Словно все картины и звуки исходили не от реального города, а от укоренившегося в моем мозгу образа, суммировавшего всё то, что я видел и слышал раньше: в дождь он расцветал, как серая роза; в крошечном кафе на углу Рю Турбиго и Рю де Синь над круассаном и чашечкой кофе кружил рвущийся из радиоприемника с детства знакомый и родной голос Эдит Пиаф: падáм, падáм, падáм; отражение Гали-Даны в луже на Понт Нёф, казалось, замешкалось там, по крайней мере, на полстолетия, пригвожденное к месту камерой Робера Дуано…
Иерусалим же показался по возвращении совершенно нереальным, наглухо задраенным со всех сторон. «Ати́к сату́м» – повторял я, не веря ни глазам, ни ушам своим. Вот он – мой город, знакомый до слез и, в то же самое время, совершенно не узнаваемый, лишенный тех самых примет, которые в Париже едва ли не на каждом шагу бросались мне навстречу с распростертыми объятиями, предлагая на выбор кинематограф новой волны, пирожное Мадлен, пленэр импрессионистов… В Пфефферкухене приходилось ориентироваться по запахам: фалафеля в пите – угол Агриппы и Короля Георга V, раскаленной и пыльной сосновой коры в соединении с бензином – угол Штрауса и Пророков, окаменевшей мочи нескольких поколений – угол Шамая и Йоэля Соломона.
– Что они делали все эти века? – раздраженно думал я, глядя с променада Хаз на золотой купол мечети Омара – местного эквивалента Эйфелевой башни, бесившей своей пошлостью еще Мопассана. – Метафизики, прости нам, Господи, прегрешения наши! Вот это нам предлагают в утешение? Мудрецы в одном тазу!
Не помню точно, в какой момент Гали-Дана протянула мне довольно тонкую книжку в потертой мягкой обложке с одноцветной фотографией окна в комнате, очень похожего на окно в моей мастерской на улице Пророков. Сквозь это окно в толстой каменной стене, с полукруглой розеткой в виде цветка вверху, открывался вид на двор с голыми деревьями и на черепичные крыши домов напротив. «Давид Шахар. Лето на улице Пророков» – прочел я. И справа по вертикали: «Чертог разбитых сосудов». Я не имел ни малейшего представления о том, что ожидает меня за этой обложкой и какие картины откроются мне за этим окном, но совершенно явственно ощутил легкий электрический удар того самого «стечения обстоятельств», которое распоряжалось всей моей жизнью с тех пор, как я себя помню, и которое Гали-Дана, раз за разом, всегда совершенно случайно, наяву приводит в точное соответствие с моими снами.
– Удивительное дело, – сказала она, – тебе это покажется забавным: один из героев, Гавриэль Луриа, сын турецко-подданного, носит белые штаны…
Нет, это не Рио-де-Жанейро!
«Теодор Нетте», пароход и человек, с тремястами последними сионистами Советской России на борту, миновав Стамбул и Лимасол, достиг берегов подмандатной Британской Палестины и встал на якорь в Яффском порту на восходе солнца 9 августа 1935 года. Изумленные пассажиры спускались на берег на закорках арабских грузчиков под томные завывания муэдзинов, лившиеся из липкого изжелта-серого поднебесья.
– Нет, это не Рио-де-Жанейро! – сказал Бендер, отирая высокий, полный горестных сомнений лоб тыльной стороной потной ладони и глядя на белые минареты и вялые пальмы, почему-то вызывавшие в его уме воспоминания о премьере оперы «Набукко» в летнем театре города Батума в 1921 году.
На таможне он долго препирался по поводу своего единственного багажа – потертого акушерского саквояжа, вызвавшего особые подозрения хмурого шотландского сержанта тем фактом, что не содержал в себе ничего, кроме толстой пачки рукописей на нескольких непонятных ему языках, вафельного полотенца и зубной щетки. У чиновника, занимавшегося его документами, Остап потребовал изменить значившееся в советском паспорте имя.
– На земле моих гордых предков я намерен вернуть себе исконное имя Асаф Луриа-Бендер. Мой дорогой папа никогда не простит мне, что под влиянием оскорбленной в своих чувствах матушки, графини ингерманландской Берты Марии Бендер, неожиданно узнавшей о троеженстве горячо любимого супруга, бывшего турецко-подданного, я согласился предать забвению его гордое двойное имя Иегуда Проспер и удовольствоваться постыдным отчеством «Ибрагимович», напоминавшим о тяжелом феодальном наследии Оттоманской империи. Андерстенд, май френд?
Сердечно простившись со своими спутниками по «Теодору Нетте», велевшими не пропадать и настойчиво звавшими его присоединиться к киббуцному движению, и выйдя, наконец, в мир, предприимчивый Асаф Бендер немедленно отправился по имевшемуся у него адресу. В доме Луриа его ожидала печальная весть о кончине старика, приключившейся несколько недель назад. Используя весь запас древнего языка строителей новой жизни, в котором совершенствовался во время долгого плавания, он побеседовал с яффской вдовой, которая сообщила ему адрес госпожи Луриа-второй, проживавшей в Иерусалиме с сыном, и вызвалась сопроводить безутешного сироту, ни словом не упомянутого в завещании, на кладбище, где покоился Иегуда Проспер.
– Благодарю, мадам! – ответил сильно заскучавший Асаф. – В следующий раз – непременно. Сейчас я весьма устал, дэ бато сюр ле баль, как сказал поэт.
Нищий наследник древнего рода пешком добрался до Тель-Авива, немного побродил по его парны́м улицам, поглазел на афиши Александра Вертинского, коими было увешано полукруглое здание кинематографа «Муграби», испил стакан мутной карамельной воды «газоз», полученной им в киоске у печального немецкого профессора с седыми моржовыми усами а-ля Фридрих Ницше, и понял, что больше на Холме Весны ему делать нечего.
– За дело, наследник пророков и повелитель бедуинов! Зря, что ли, я бросил высокооплачиваемую должность управдома в Лассалевском районе Черноморска и проделал долгий путь паломника? Рога трубят и призывают меня в Град Небесный.
Он въехал в Иерусалим на медленно ползшем по горам раскаленном английском автобусе.
– Конечно, чего можно ожидать от британского империализма! – ворчал он. – Белого осла для меня не нашлось. Впрочем, блудный сын должен быть благодарен хотя бы за отсутствие евангельских свинок…
Апельсиновое солнце опускалось за его спиной в зыбучие пески побережья. Новый репатриант Луриа-Бендер усмехнулся, вспомнив пророческую телеграмму «грузите апельсины бочками». Близость небес навевала прохладу. Позади был тряский четырехчасовой путь по пыльной и усеянной сухими терниями Святой Земле.
Переночевав в Народном Доме, в комнате, где вместе с ним на столах для занятий спало четверо делегатов съезда молодых педагогов, он позавтракал любезно предложенными ими томатами из Галилеи и вышел на нежащуюся в утренних лучах улицу Пророков. Миновав по пути сразу три больницы, он подошел к дому за каменной оградой напротив абиссинского консульства. Выбежавший из ворот длинноносый мальчик со стопкой книг подмышкой подтвердил, что это действительно дом семейства Луриа, добавив, что сын хозяйки, Гавриэль, недавно вернулся из Парижа.
На выходящем во двор балконе, сидя в обитом красным атласом кресле перед металлическим столиком о трех ножках, худой брюнет с маленьким квадратиком усов под длинным благородным носом брил опасной бритвой густо намыленные щеки, поглядывая в настольное зеркальце. При этом он рассеянно мурлыкал бретонскую народную песенку «На лугу я встретил дочь косаря». В этом же кресле когда-то сидел сам «старый турок», Йегуда Проспер Луриа-бек, сверкая в лучах заходящего солнца капельками алмазного пота на лысой голове. Но блудный сын этого не знал.
Остап потянул носом. В воздухе каменного двора витал тот явственный запах бедности, который пронизывал Иерусалим насквозь.
– У старого турецкого вельможи было бессчетное количество сыновей и дочерей, – подумал он. – Куда там лейтенанту Шмидту! Но в историю литературы вошли только двое – Аси и Габи, бедные скупые рыцари печального образа. Любопытно, тепло теперь в Париже?
Сделав бойкому мальчугану на прощание ручкой, Луриа-Бендер поспешил по каменной лестнице навстречу судьбе. Гавриэль, не выразивший ни недоумения, ни подозрительности при неожиданном появлении фратрум экс махина, понравился Асафу. Но еще больше, чем сам Гавриэль, понравились неудавшемуся графу Монте-Кристо его белая панама, щегольской пиджак с золотыми пуговицами, трость с круглым серебряным набалдашником и особенно – тщательно отутюженные белые брюки, в которые тот облачился, когда новоявленные братья вышли прогуляться по городу.
– Они примиряют меня с несовершенством нашего мира, – думал Бендер, вышагивая рядом с братцем-щеголем. – Иерусалим, конечно, тоже не Рио-де-Жанейро. Подавляющее большинство граждан не ходит здесь в белых штанах, отдавая предпочтение инфантильным коротким штанишкам или же белым чулкам, торчащим из-под пыльных кафтанов. Но мой ближайший родственник всё же освоил эту похвальную моду, невзирая на скудость средств. Не мешало бы и мне последовать по его стопам. Вот улажу кое-какие организационные вопросы с сионистским руководством и закажу себе брючки из отбеленной чесучи в стиле шик-модерн вот хоть у этого портного Антигеноса, который, судя по тому, как безмятежно он прикорнул на пороге своей лавки, не слишком обременен заказами на армейские френчи для Чемберлена.
Миновав итальянскую, четвертую по счету, больницу, коими Господь щедро благословил улицу Пророков, братья вышли к Русскому православному подворью, намереваясь спуститься оттуда на оживленную Яффскую дорогу. Здесь Асаф с живейшим интересом осмотрел недавно раскопанную храмовую колонну, прозванную иерусалимскими мальчишками пальцем Ога, царя Вассанского.
– Очаровательный обломок прежней эпохи, – с удовлетворением заметил Луриа-Бендер. – Утерян клерикально-монархическими властями еще до исторического материализма. В наше прогрессивное время может быть использован в качестве подпорки под надстройку, грозящую обрушиться на базис, или, скажем, перста, указующего в направлении светлого сионистского будущего. Но почему они держат его за колючей проволокой? Боятся, что кто-нибудь прихватит походя?
Тут произошло уже вовсе непредвиденное событие. Навстречу братьям, широко улыбаясь каким-то благостным мыслям в седую кудлатую бороду и щурясь на солнышко, двигалась облаченная в рясу и клобук коренастая фигура. Орлиный взгляд Асафа впился в знакомое доброе лицо.
– Батюшка! Теодор Иоканаанович! Архиепископ Военногрузинский! – воззвал Луриа-Бендер, кидаясь навстречу быстро мертвеющему священнослужителю.
Тот взвился на месте, как потревоженная горная куропатка, и, подхватив полы рясы и припадая на обе ноги, кинулся под спасительную сень православного храма.
– Удивительное дело, Габи, – заметил братец Аси, не имевший ни малейшего намерения преследовать несчастного страстотерпца. —Тут, кажется, собираются все лучшие представители человечества, независимо от их вероисповедания. Поразительный город! Я начинаю его любить. Интересно, какой йеменской пекарней галицийского уклона владеет бывший советский купец Кислярский и в каком сионистском учреждении трудится подпольный миллионер Корейко? Фамилию Александру Ивановичу пришлось, я думаю, сменить на какой-нибудь Бен Басар, но он и не к такому сумеет приспособиться. А может, он командует бандой бедуинов-головорезов и зовется Абу Кабаб?
На углу улицы Короля Георга Пятого братья расстались, договорившись встретиться позднее в кафе «Гат», где Гавриэль проводил бóльшую часть дня, сидя над своими таинственными тетрадками.
– К обеду я разбогатею и утащу тебя обедать к Каменицу или в «Кинг Дэйвид», – заверил его Бендер. – Закажем себе какой-нибудь турен бордоле и венский шницель.
Следуя указанному младшим братом направлению, Асаф менее чем за пять минут достиг величественного современного здания Еврейских Фондов, полукружьем раскинувшего свои широкие гостеприимные объятия навстречу спешащим к родному гнезду рассеянным и угнетенным, и потребовал у вахтера немедленного свидания с главой Еврейского Агентства Моше Чертоком.
– Товарищ Шарет принять тебя не может, – дружелюбно объявил тощий дежурный по-русски, без всякого интереса повертев его паспорт. – У него дела поважнее наших с тобой проблем. Государство в пути, можно сказать. Ты, товарищ Луриа, запишись или к товарищу Яалому-Диаманту, или к товарищу Захави, в зависимости от профиля. У тебя какого характера дело?
– Ну, скажем, культурно-просветительного, – предположил Асаф.
– Тогда тебе к товарищу Каспи, – дежурный начал листать толстую амбарную книгу. – Так… вот оно! Могу записать тебя, товарищ, уже на следующую неделю.
– Имка боска! – возмутился Бендер. – Это что же такое делается! Это какое-то халуцианское головотяпство. Я желаю строить новую жизнь, прокладывать дороги в светлое будущее, к которому мы пройдем победным маршем экклезиастов, читать свитки пророков без согласования, я из последних сил ломаю язык моих отцов Абрама, Исака и Иегуды-Проспера! И что же я получаю в ответ на свои пламенные порывы? Меня записывают на прием к нижестоящему товарищу через неделю! Да известно ли тебе, юноша бледный со взором горящим, что за бумаги ждут в этом саквояже свидания с руководителями сионистского движения? Нет, тебе это неизвестно, да я и не уполномочен разглашать тайны государственной важности первому попавшемуся привратнику.