– Ну, если очень важное, то тогда лучше, всё-таки, к товарищу Захави, – передумал флегматичный дежурный. – Но это у нас на следующей неделе не получится…
– Ну и черт с ним, с твоим товарищем Захави! – не унимался Асаф. – Уйду отсюда прямиком в бедуины и буду грабить караваны!
Тут дверь ближайшего кабинета отворилась, оттуда выглянула совершенно лысая голова в круглых очках и поинтересовалась:
– Что за шум? Опять ревизионисты бузят?
– Товарищ Рубинчик, тут новый репатриант требует срочного внимания.
– Что же вы нервничаете, дорогой еврей? – обратился лысый Рубинчик к Бендеру. – У нас голыми на улицах не ночуют. Я вам немедленно выпишу рабочую путевку на строительство Иерихонского шоссе с трехразовым питанием и настоящей койкой-раскладушкой.
– Это конгениально! – от такой наглости Бендер даже рассмеялся. – Вы чего-то недопоняли, драгоценный вы мой. Вот в этом скромном акушерском саквояже, коий я с трепетом держу в почтительных руках, находится клад, бесценный для всего образованного человечества, а особенно для нашего народа, возвращающегося, по слову поэта, «в страну Сион, в Ерушалаим». В его скромных недрах заключены рукописи десятков неопубликованных текстов, написанных на протяжении столетий об этом городе величайшими мастерами слова. Гете, Шатобриан, Шекспир, Симеон Полоцкий, Дани-эль Дефо, графы Толстой и Салиас! Записки очевидцев и фантазии гениев. Неопубликованные, прошу заметить! Полный архив, проливающий новый, хорошо забытый старый, свет на историческую физиономию нашей древней столицы. И я готов передать его руководству нашего непобедимого движения за смешную сумму в пятьдесят тысяч фунтов стерлингов. Британский Музей лопнет от зависти. Французская академия… Ах, да что там говорить! Если даже Иерусалим будет снова разрушен, его можно запросто воссоздать по этим записям. Я горд тем, что со смертельным риском для жизни вырвал эти сокровища духа из лап большевистского режима. Вот, например, неизвестная запись Марка Твена, датированная одна тысяча восемьсот шестьдесят седьмым годом: «Мистер и миссис Томас Сойер в поездке по Святой Земле заблудились в пещере Седекии, старина Джим подметает двор в отеле Американ Колони, напевая “Ух, как катит свои воды Иордан!”». Или, наоборот: Н.В.Гоголь, иерусалимский физиологический очерк «Похороны армяночки»… Бендер уже запустил руку в саквояж, но ответственный Рубинчик его остановил:
– Это вам, знаете, не к нам. С вашими бумагами обращайтесь в Еврейский Университет к Буберу или к Шолему. Только у них, предупреждаю вас заранее, денег нету. Ну и замашки у вас: пятьдесят тысяч! Вы что, с Луны свалились? А еще ученый человек. Да я вам за пятьдесят тысяч не то что до Иерихона шоссе проложу, я вам полный план мелиорации в три года… пятьдесят тысяч!
Асаф понял, что обедать в «Кинг Дэйвиде» сегодня не придется.
– А сколько по-вашему могут дать за эти рукописи в университете? – осторожно спросил он лысого руководящего работника.
– Если это действительно такое сокровище, как вы говорите, то они обратятся в попечительский совет с просьбой выделить им фунтов сто-сто двадцать… Но они предпочитают получать такие вещи в дар. Тут у нас, знаете, сколько исторических сокровищ? Где ни ковырни – свиток Мертвого моря.
Бендер явился в кафе Гат каким-то просветленным, едва не испускающим рентгеновские лучи в виде рогов, подобно пророку Моисею.
– Ах, Габинька! – сказал он, подсаживаясь за столик к возлюбленному своему брату. – Как я был наивен, веря в сказки о мировом еврейском капитале! Моя последняя и самая блестящая комбинация разбилась о спартанский быт одной отдельно взятой британской колонии. Боюсь, что ради спасения моей жизни, тебе придется заказать мне кофе и печенье за свой счет. Но это – в последний раз. Я решил начать новую жизнь. Я молодею на глазах, и седина, серебрящая виски, только мелочь в сравнении с золотом моего народного сердца. Возьму, например, заказ в академии имени товарища Веселиила. А что, воплощу, наконец, в жизнь свою давнюю идею эпического полотна «Сионисты пишут письмо муфтию Альхусейни». Тем более, что смерть Ильи Ефимовича у хладных финских скал снимает проблему авторского права. Или же стану тружеником пера и напишу высокохудожественный и пространный биографический свиток во славу товарища Рубинчика. Они меня за это окатят золотым дождем Кумранской долины, где, как известно, осадков выпадает один миллиметр в тысячу лет. А много ли мне потребуется в этой жизни? Финики и акриды – что еще нужно строителю сионизма! Я передумал быть богатым. Благотворный воздух этого святого места уже начинает оказывать на меня свое действие. Удивительный город!
– Все города – ни что иное, как черновики Иерусалима, – серьезно сказал Гавриэль. – Сколько есть на свете городов, столько есть и эскизов Иерусалима.
– Даже Рио-де-Жанейро?
– Все. Зато и в Иерусалиме нет ничего, практически ничего, на что можно положить глаз или указать пальцем. Он – и то, и это, а вернее – и не то, и не это, и еще десятки тысяч всякого. То есть, ничто. Сегодня он для меня не Париж, а завтра у нас обоих изменится настроение, подует ветер из пустыни, и он станет мне не Багдадом. Тот, кто его придумал, нарочно создал его как пустое место, которое мы наполняем тем, чем захотим. Здесь нет и не может быть подделок, ибо все оригиналы мира суть копии этого пустого места.
Гавриэль заказал для старшего брата турецкий кофе и английский кэк. Асаф прикрыл утомленные глаза и вытянул под столиком натруженные ноги будущего прокладчика иерихонской магистрали, уже обутые в библейские сандалии, но еще бледные, не покрытые мессианским загаром. Лучи заходящего солнца красили улицу Пророков цветом свежей верблюжьей мочи и забивались под веки. Бендер сделал последний глоток, слегка поперхнувшись гущей, и отверз вещие глазницы. Акушерский саквояж с бесценными шедеврами мировой литературы, еще минуту назад лежавший на соседнем стуле, бесследно исчез.
* * * * *– Бендера я помню, – как-то невзначай сообщил один из пассажиров того исторического рейса, русский поэт Арсений Гольдберг, часто бывавший в моей мастерской (он неизменно именовал ее «ателье»), хотя подъем на второй этаж давался ему не без труда. (Сам он, впрочем, жил на третьем этаже, в том самом подъезде дома на бульваре Маймонида, где внизу располагалась контора киностудии Middle East Best Regards). – Был такой человек, вы знаете… И я его помню. Я с ним встречался. И на пароходе, и потом здесь, в Иерусалиме. Принято считать его придуманным персонажем. Как будто его придумал Илья Ильф. А Ильф и Петров… вы знаете – Евгений Петров, то есть, Евгений Петрович Ката-ев… они вместе писали… просто списали его с реального человека, который был их приятелем в Одессе, потом жил в Москве, а потом приехал сюда. Что с ним, в конце концов, стало, я не знаю. Но он пережил здесь какое-то, знаете ли, потрясение. У него, кажется, украли портфель с рукописями. В Иерусалиме. Там, в частности, была и записная книжка Ильфа. Ильи Ильфа. Он мне рассказывал. Вы знаете, что Илья Ильф вел записные книжки… часть их даже была издана после его смерти. И он побывал тогда в Палестине. Об этом не принято было говорить, но у него даже в советском издании случайно попадаются в записной книжке какие-то «тель-авивские журналисты» и еще что-то такое. Так вот, этот Бендер утверждал, что у него была целая записная книжка Ильи Ильфа с записями про Тель-Авив, про какой-то кибуц, про Иерусалим и про Мертвое море. В самом деле, жалко, что она пропала. Но у него сохранилась одна-единственная страничка. Он мне ее показывал, и я ее тогда даже переписал себе на память. Если вас интересует, может быть, для вашего журнала, я вам эту запись как-нибудь постараюсь найти. Вы спроси́те Дану, может ли она вас интересовать для журнала. Но это займет какое-то время. Я помню, что там есть такая запись: «Прямо посреди рынка Маханэ Иегуда – отель-люкс “Казино де Пари” с танцевальной площадкой на крыше, вымощенной алыми розами». Потом такая запись… я ее тоже дословно помню: «Бедуины верят, что сушеное волчье мясо помогает от боли в голени». И еще что-то. Я вам обязательно найду эту страничку. Но это займет какое-то время…
Страничку эту Гольдберг, однако, так и не нашел. Но кто знает, может быть, когда-нибудь еще отыщутся все украденные у Бендера рукописи. Особенно забавно будет, если в итоге выяснится, что все они поддельные – одна сплошная липа, и записная книжка Ильфа, и Гоголь, и Марк Твен, и Толстой. Но не исключено, что все эти рукописи уже давно сгорели в чьей-то печке-буржуйке.
Когда преставился мой предшественник на посту маляра-декоратора в новосибирской опере, литературное его наследие, хранившееся в старом рассохшемся чемодане, обвязанном веревкой, вынесли вместе с прочим скудным его имуществом из комнатки в общежитии на помойку. Килограммов пять необщих школьных тетрадей, исписанных тайнописью. Автор, видите ли, был сумасшедшим, и расшифровать таинственные закорючки никому не удалось, ведь ни один знак в рукописях не повторялся дважды. Так всё его поэтическое наследие и осталось непрочитанным.
Кто-нибудь на всём божьем свете скорбит об этом? Но ведь не может быть, чтобы все эти писания, священные для кого-то хоть на краткий миг, просто так канули в небытие. Иногда мне кажется, что они отнюдь не тают в безвоздушном пространстве равнодушной безразмерной вселенной, но собираются здесь, между небом и землей. Я хочу сказать, между увесистым, вечно пребывающим в свободном падении небом и невесомой, почти нематериальной землей. Каким образом умещается здесь всё это пущенное на ветер богатство?
Подушная подать. Именная опись. Ревизская сказка. Сожженные «Похождения Чичикова в Иерусалиме». Господни игры в архивариуса и систематизатора. Сошедший с ума, а оттуда далее – в Аид – Каролус Линнеус, ведущий картотеку иерусалимских химер, каждой галлюцинации присваивающий двоичное латинское название. Например: Salus populi, Ruine sacrum, Ars poetica, Alia tempora, Jus primogeniturae, Omnia mutantur, Nihil interit.
Возможно, город, стоящий над бездной, не имеющий дна, подобно цилиндру фокусника, впитывает, всасывает в себя всё то, что приносит к пупу земли возвращающийся на свои круги ветер. Мельчайшие першинки былого величия – мириады всемирных историй и человеческих жизней – оседают на стенках его извилистых кровеносных сосудов, покрывают живую поверхность его экспериментальных срезов, вьются в его непокойном воздухе. Господи, до чего же много пыли в Иерусалиме!
Читающие книгу сует найдут способ восстановить по этим геологическим отложениям эфемеру мирового дыхания. Соображение сие успокаивает, примиряет с путем всякой плоти смущенную душу, не способную принять идею полного и бесследного исчезновения.
Мне вспоминается первый опыт иерусалимского блефа, предпринятый по странному, ничем не спровоцированному наитию в девятом классе новосибирской средней школы №10. Учительница географии Анна Денисовна Жадина решила, что мы, сливки общества, собранные под литерой «А», не без удовольствия станем выступать перед всеми прочими учащимися с докладами о столицах различных зарубежных государств, сопровождаемыми демонстрацией какого ни на есть иллюстративного материала, доступного сибирским школьникам эпохи застойной разрядки. Началась запись – штатные Варшава, София и прочий Бухарест разошлись первыми, за ними последовали соблазнительные Париж, Рим и Лондон. Круг неумолимо сужался, а я продолжал сидеть неподвижно и бесстрастно, не вознося трепетной десницы.
– Зингер! – в голосе Анны Денисовны слышалось неподдельное недоумение. – Вы е-ще не вы-бра-ли сто-лицу?!!!
– Как же, выбрал, Анна Денисовна. Я, с вашего позволения, выбрал Иерусалим.
Мало того, что я не знал о Иерусалиме ровным счетом ничего и в жизни своей не видел ни одной картинки с изображением этого города, если не считать вольных измышлений средневековой и классической живописи, я, к тому же, до того момента был к нему совершенно индифферентен. Его имя вылетело, как большая увесистая птица, вроде пингвина, вероятно, из чувства голого противоречия.
Но сказанного не воротишь – выбор был сделан, как выяснилось, на всю жизнь.
Реакция видавшей виды заслуженной учительницы была смущенной:
– Э-э-э… Зингер… видите ли, Иерусалим, конечно, очень интересный город, но, видите ли, видите ли…
Вместо того, чтобы прямо заявить, что никакого Иерусалима не существует, как поступил бы на ее месте всякий, имей он хоть немного времени на моральную подготовку, Жадина тщетно пыталась найти какой-нибудь интеллигентный аргумент против – ведь о позволении не могло быть и речи. Но этот искомый интеллигентный аргумент никак, никак не находился. Я уже искренне жалел, что поставил достойную пожилую даму в столь тягостное положение.
– А Иерусалим – это столица чего? – подлила масла в огонь притворявшаяся наивной Ларочка Алиева.
– Израиля, дура! – резко шикнула на нее лучшая подруга Дехтерева (Брайловская).
Этот обмен репликами спас Анну Денисовну от уже нависавшего над нею призрака Ивана Денисовича.
– Видите ли, э-э-э, Зингер, – с трудом переводя дух, объяснила она не столько мне, сколько гораздо выше стоящим инстанциям, – в соответствии с решением ООН, столицей государства Израиль является Тель-Авив, а Иерусалим имеет особый э-э-э… международный статус. Видите ли, э-э-э… поскольку в этом цикле э-э-э… лекций речь идет именно о государственных столицах, Иерусалим – э-э-э… очень, конечно, интересный город, в данном случае, не подойдет, э-э-э… точно так же, как, например, э-э-э… Сидней или, скажем, Рио-де-Жанейро.
– А пусть он про Тель-Авив рассказывает! – нагло предложил Ткачук, которого явно не устраивала с таким трудом достигнутая разрядка напряженности.
Но про Тель-Авив я рассказывать отказался, твердо и однозначно. Я и сейчас не могу ничего вразумительного рассказать про Тель-Авив, кроме того, что это – возникшая на девятом году прошлого столетия не слишком остроумная пародия на Санкт-Петербург, со всеми непременными атрибутами окна в Европу: с утлыми мшистыми берегами, с избами, в последние десятилетия посягнувшими на пятидесятиэтажное достоинство, с гостюющими флагами, с пирами на просторе и с медным всадником Меиром Дизенгофом, оттель грозящим мировому шведу.
Иерусалим не выбирают, он наваливается на ничего не подозревающего субъекта сам, незванно-негаданно-непрошено, да так, что потом у застигнутого врасплох скорее отсохнет правая рука, чем изгладится из памяти этот внешне малоприметный населенный пункт. При этом, как показано выше, его вовсе не обязательно осязать, видеть или, тем более, любить. Можно, сидя на Диком Западе, вздрагивать с каждым глухим ударом его тяжелого сердца на Востоке. Можно вырисовывать готические башенки где-нибудь в Ломбардии или в Бургундии, утверждая, что это Иерусалим, и быть на волосок от правды. Можно складывать его из обломков плохо прожитых чужих жизней, не греша против истины. Протянул руку в произвольном направлении – и вот крупица Иерусалима уже в твоих цепких пальцах. Взять, например, популярную некогда песню «Горел, пылал пожар московский». Это о Иерусалиме или нет? Это о нашей древней столице или как? Там же однозначно сказано: «И на челе его высоком не отразилось ничего». Наши мудрецы, да будет их память благословенна, непременно сказали бы, что речь идет одновременно и о царе из плоти и крови, и о Царе Над Царями Царей. Если о царе из плоти и крови речь, то это Давид, помазанник Божий, сказавший о себе в бедствии: «Устроили ловушку мне, ищущие души моей… А я, как глухой – не слышу, и как немой, не открывающий рта своего. И стал я, как человек, который не слышит и в чьих устах нет резонов». (Те’илим, 38:13-15) Если же о Царе Над Царями Царей речь, то не о Нем ли сказал Давид: «Доколе, Господи? Доколе скрывать будешь лицо Свое от меня?» (Ibid., 13:2) И еще сказал он: «Лица твоего, Господи, искать буду. Не скрывай лицо Твое от меня!» (Ibid., 27:9) Отсюда мы делаем вывод, что пожар московский – это разрушение Иерусалима. Замечу, кстати или некстати, что многие из мудрецов этих сидели в Вавилоне, в Земле Израиля никогда не бывали, но при том о Святом Граде судили с полным знанием дела.
А почему принято к каждому упоминанию о них прибавлять «память их для благословения (или для привета)»? Не в том ли дело, что память их была столь зыбкой и непрочной, что нуждалась, не менее, чем наша нынешняя, склеротическим иерусалимским известняком одетая, в особом благословении? Или же вовсе была она с неким приветом, который передают они сквозь гущу темных веков, нам, своим рассеянным потомкам?
Впрочем, я вовсе не уверен, что все эти измышления на тему памяти, сколько бы они меня не занимали, очень волнуют моего воображаемого читателя. Я, возможно, по природной забывчивости еще вернусь к этой теме – уж очень она мне покоя не дает. Но нужно ведь и о ближнем подумать, а ближнему схоластические рассуждения не интересны, ему подавай увлекательный сюжет: о любви, о смерти, о деньгах.
И ведь как раз такой захватывающий сюжет, содержащий глубокую тайну и ее остроумное раскрытие, у меня под рукой. Особую пикантность всему происходящему придает то обстоятельство, что действие этого рассказа разворачивается непосредственно в моей мастерской, то есть, точнее сказать, в комнате, спустя семьдесят пять лет после описанных в нем событий сданной мне под мастерскую тем самым господином Бенином, который в этих событиях принимал непосредственное участие.
Неопубликованный рассказ Г.К.Честертона
Трудно себе представить погоду более отвратительную, чем та, что царила в Святом городе на протяжении всей рождественской недели. Пронизывающий сырой ветер и потоки дождя, сопровождаемые чудовищными раскатами грома и вспышками молний, которые следовали одна за другой с пунктуальностью адской машины, не давали разойтись по домам, несмотря на поздний час, компании, собравшейся в доме Бенина на улице Пророков. Половину этого большого дома напротив новой англиканской школы, в котором при турках располагалась резиденция паши, снимал начальник городской полиции полковник Энтони Хилл. В небольшой гостиной на втором этаже семь джентльменов и юная леди в трауре сидели, греясь грогом, сигарами и неровным теплом арабской жаровни, установленной в середине комнаты. Кроме большой медной люстры на три дюжины свечей, свисавшей по центру высокого сводчатого потолка и как две капли воды похожей на висячих многоруких монстров сефардской синагоги в Лондоне, и большого, по крайней мере, в восемь футов высотой, зеркала? в гостиной не было ничего примечательного. Когда вспышка молнии выхватывала из темноты погруженный в абсолютный мрак город, в правое окно гостиной можно было разглядеть сад и черепичные крыши школы, расположенной на другой стороне улицы Пророков, а из левого окна открывался вид на застроенную рядом низкорослых уродливых домов Яффскую дорогу, на которую выводил обширный двор, некогда бывший великолепным садом, а ныне превращенный молодым Бенином в мощеную булыжником площадку для автомобилей. Эти нелепые металлические чудища, любимые чада хозяина дома, покупаемые со страстью безумного коллекционера в Германии, Франции и даже Америке, числом не менее дюжины, почивали тут же, в углу площадки под огромным брезентовым навесом.
– Не в обиду вам будь сказано, господин Бенин, вы, евреи, ничего не понимаете в садово-парковом деле, – скрипучим голосом произнес директор англиканской школы, преподобный Джереми Уилсон. – Такой сад загубить! Нужно иметь каменное сердце, сэр.
Молодой хозяин дома нервно хихикнул и поднял к потолку свои большие миндалевидные глаза. С тех пор, как скончался его отец, коммерсант из Адена, сделавший свое состояние на торговле слоновой костью, молодой Ханания-Жак сменил наследственную фамилию Селим на Бенин, в память обогатившей семью африканской страны, переехал в Иерусалим и усердно вкладывал все свое несметное богатство в покупку «Фордов» и «Студебеккеров». Запах бензина был ему во сто крат милее благоухания цитрусовых деревьев.
Юная Дженнифер вздрогнула. Одно упоминание евреев способно было довести ее до слез. Ее жених, лейтенант Томас Биллоу, исчез в канун рождества, а вчера, спустя три дня после исчезновения, его обезображенный труп был найден в колодце одного из домов-каре на противоположной стороне Яффской дороги, в каких-нибудь двух сотнях ярдов отсюда. Блестящий молодой офицер, вместе с армией генерала Алленби освобождавший Иерусалим, Биллоу заканчивал этой зимой службу в иерусалимском гарнизоне, и его невеста Дженнифер Перри вместе с отцом, сэром Тимоти Перри, баронетом, специально приехали в Святую Землю, мечтая совершить обряд венчания в церкви Сент-Джордж, и остановились в англиканской школе.
Старуха, жена портного, выйдя накануне утром набрать воды, обнаружила в поднятом из колодца ведре английскую военную фуражку. Полиции удалось извлечь тело лейтенанта Биллоу, и полицейский эксперт установил, что все раны нанесены большими ножницами, и ими же обезображено лицо. Расследование, проведенное самим полковником Энтони Хиллом, было кратким. Старик-портной Хаим-Берл Швальб немедленно показал, что сионист, поэт и безбожник Велвл Кунц (по прозвищу Вовка), снимавший угол в их доме и подписывавший свои возмутительные стихи псевдонимом Баал Га-Лаатут, недавно взял у него большие портновские ножницы для неизвестных целей. Кунца немедленно арестовали, и при обыске у него были изъяты ножницы вместе с подстрекательскими стихами и чудовищными бунтарскими воззваниями на русском и древнееврейском языках. Он отпирался неистово и держал себя высокомерно, но его виновность не вызывала у полковника ни малейшего сомнения. Сегодня он сообщил сэру Тимоти и Дженнифер, что злодей-убийца лейтенанта схвачен.
Вся картина преступления также была совершенно ясна. Напав на молодого офицера, мятежник заколол его портновскими ножницами, а затем постарался тем же отвратительным орудием изуродовать до неузнаваемости его лицо, после чего утопил труп в дворовом колодце, надеясь на полную безнаказанность своего злодеяния.
– Сознайтесь, святой отец, что не таким рисовался вам в воображении Иерусалим в рождественскую неделю. Вы у себя в мирном сельском приходе, вероятно, воображали это место в виде этакого безмятежного райского уголка, где все чинно, благопристойно, полно святости, и чистые возвышенные молитвы устремляются из человеческого сердца прямо к ясному звездному небу. Не правда ли, я угадал?
Сидевший прямо напротив зеркала толстенький католический священник, с круглым бесцветным лицом, к которому была обращена эта тирада начальника полиции, виновато заморгал белесыми ресницами и каким-то нудным, невыразительным голосом робко возразил:
– Помилуйте, вы, право же, слишком лестного мнения о наших сельских приходах, полковник. Иногда нам приходится сталкиваться с очень, о-очень страшными преступлениями. А что касается Святого Града, то у меня никогда не возникало сомнения, что здесь возможны злодейства, даже наиболее чудовищные злодейства.
– Да неужели? – изумился полковник Хилл.
– Вот именно, – продолжал нудить кругленький священник. – Описания некоторых из них, наиболее вопиющих, мне по роду службы постоянно приходится перечитывать в одной о-очень серьезной книге.
– В какой же книге, позвольте? – изумился полковник.
– В Библии, сэр, – кратко ответил священник, и глаза его на миг утратили свое обычное сонное выражение.
Мустафа Аль-Хаким, единственный мусульманин среди собравшихся, вежливо и сдержанно рассмеялся. Это был статный и благообразный араб лет пятидесяти с умным, но, пожалуй, чрезмерно точеным лицом, что придавало ему сходство с бронзовой статуей. После поражения турок этот человек стал главным помощником иерусалимского муфтия по контактам с британскими властями. Его великолепный кембриджский английский заставил бы покраснеть многих из современных наших лекторов.
– Увы, господа, – сказал он, – именно правительство Его Величества приняло решение способствовать затеям сионистов…
– Во всяком случае, любезный господин Аль-Хаким, в мои обязанности входит охрана всеобщего порядка в этом городе, вне зависимости от каких бы то ни было политических веяний, – прервал его полковник. – Злодейское убийство лейтенанта Биллоу потрясло нас всех. Какие решения примет правительство Его Величества – мне неизвестно и нисколько меня не касается. Единственное, что я мог сделать – сделано. Убийца арестован. Дальнейшее следствие установит, идет ли речь о некой преступной организации. Его же, безусловно, ждет виселица.
– В недобрый час ступили мы на эту землю! – в отчаянии воскликнул сэр Тимоти. – Прошу простить нас господа, но я чувствую, что Дженнифер давно пора отдохнуть. За эти дни она слишком много перенесла.
– В таком случае, я провожу вас, – откликнулся преподобный Джереми Уилсон. – Прослежу, чтобы Паркер устроил все как следует и, если увижу, что свет еще горит, вернусь к вам, полковник.
На некоторое время в гостиной воцарилась напряженная тишина. При вспышке молнии в правом окне осветились неестественно белым светом и снова погасли три фигуры, переходящие на другую сторону улицы. Тоненькая в черном Дженнифер держала отца за руку, высокий тощий директор пытался прикрыть их большим зонтиком, рвавшимся на волю из его длинных рук.