– Вот, в такой ситуации естественно возник вопрос совместного быта, хотя бы в выходные дни. Сначала я думал снять квартиру, но съёмное жильё постоянно бы напоминало, что связь наша эфемерна, и потому я стал рассматривать вопрос приобретения совместного жилья. Проблема заключалась в том, что необходимой суммы у меня на тот момент не было: деньги крутились в деле, а личных сбережений у меня не было, так как все они уходили на содержание семьи. Да и московские цены на квартиры не радовали, поэтому был рассмотрен вариант ближнего Подмосковья, по нашей же ветке метро. Состоялся разговор с компаньоном – первый серьезный на эту тему после всего случившегося. Я сказал, что нуждаюсь в серьезной сумме. Подумали вместе. Вопрос был непростой, но и отношения того периода были непростые. Тут всё сошлось, хотя вслух не произносилось: и то, что первоначальный капитал был предоставлен мной, и то, что мы были всё ещё друзья, и чувство его вины передо мной… Свободного обсуждения с его стороны все равно не должно было получиться. Не мог он задавать вопросы типа: «А вдруг ваше чувство не пройдёт испытаний»? Трудный был разговор. Не в смысле разрешения финансовых проблем, а психологически трудный. Но в итоге, вариант с Подмосковьем был отвергнут: сам товарищ предложил взять квартиру в Москве. Для этого было решено (опять же – по его предложению) закрыть одну из наших программ, изъять оттуда средства, а мне отказаться (уже по моему настоянию) от части дивидендов до полной выплаты долга. Так что, видите, друг вернул мне то, что должен был вернуть, чтобы избавить себя хотя бы от комплекса должника. Не внести долю в общее дело да при этом жену увести у друга – с этим, знаете, совестливому человеку справиться нелегко.
В общем, я был счастлив, насколько может быть счастлив человек, не имеющий возможности видеть сына ежедневно. Ездил к нему в Жуковский, а он иногда приезжал в Москву: здесь у него друзья остались ведь. И сюда, на дачу, с Варварой ездили. Я эту дачу когда-то, на первых порах, когда в средствах был ещё стеснён, купил, а потом забросил, потому что уже не до того было. Ну, она, Варвара, дом весь вычистила, насадила тут цветы.
Герман остановился (очевидно, вспомнил о чем-то), но быстро справился с волнением:
– Всё о пионе беспокоилась, что у калитки растёт: с трудом приживался. Очень радовалась, когда зацвел. О том, что далеко сюда добираться, говорила: зато здесь экология другая, и человеку все равно ведь, где жить, не это главное. Я догадывался, что она хотела сказать: дескать, живём «здесь» временно, а вечная жизнь – впереди, и потому стоит ли печалиться о несерьёзном? Всё это: и город, и расстояния, и поле, и ты, и я – едино и вечно. Не заводила она со мной разговоры об этом, но ничто больше, чем её молчание, не заставляло меня задумываться. Знаете, когда начинают назойливо что-то проповедовать, пусть даже самое верное, – невольно в тебе рождается отторжение. Потому я никогда не сочувствовал ни насмешкам атеистов, ни проповедям верующих. Варвара, хоть я и подозревал в ней религиозные чувства, никогда этой темы не касалась в наших разговорах. Я, конечно, остался прежним, так сказать, нехристем, но благодаря ей уже смотрю на некоторые вещи иначе.
Герман задумался.
– Знаете, мне кажется, люди, посещающие храмы, но недостаточно верующие, общаются там больше не с Богом, а с ушедшими: им может казаться, что души близких в это время витают над ними, молящимися. Произносишь «Отче наш…», а имеешь в виду: «Спасибо тебе, Господи, что дал возможность встретиться с дорогим мне человеком. Я чувствую, что не одинок, что имею возможность ещё и ещё раз попросить прощения у тех, перед кем виноват, и я верю, что они слышат, видят меня, чувствуют мою боль и страдания… Простите меня, родные, любимые… и знайте, что жить без вас…»
Последние слова Герман проговорил с трудом. Зубы его были стиснуты, на скулах обозначились желваки, лицо покрылось морщинами, так что даже мешки под глазами было не различить. Сузившиеся глаза блестели. Я терпеливо ждал, когда он успокоится. Не притронувшись к вину, Герман продолжил:
– Время, проведенное здесь, в отпуске, было самым счастливым для нас. Весь день с самого утра она занималась цветами, вечером гуляли в поле или по деревне, ходили на родник, где была даже часовенка и везде висели тряпочки или платочки, которые вешали люди после омовения. Считалось, что так можно избавиться от болезни. Я познакомил её с бабой Юлей, деревенской жительницей, у которой когда-то брал козье молоко для семьи. Судьба бабы Юли вызывала во мне глубокое сочувствие. Сын её, инвалид, умер лет десять назад, а до этого она лет двадцать была для него единственной опорой. Он редко сидел на кровати, чаще же лежал. Заболел, вернувшись из армии, где служил на подводной лодке. Может, в этом и крылась причина его болезни. Всё хозяйство лежало на матери, которая и сама нередко лежала с высоким давлением. И тем не менее она держала козу и по сей день сама обрабатывал огород, «садила», как они говорят, картошку, ухаживала за садом. С дровами помогала местная администрация и родственники. В платочке, маленькая, шустренькая, всегда с глубоким, искренним сочувствием к каждому. Она помнила, как звали всех, кто брал у неё молоко, – их детей, родителей, родителей родителей, и всегда спрашивала о них, радуясь успехам, печалясь неудачам. Я навсегда запомнил, как привёз ей как-то гостинец – шоколадку. Ведь жила она очень скудно, и шоколад был для нее лакомством. Так вот, баба Юля отказалась от гостинца с каким-то даже испугом:
– Ой, Герман, что вы, как же я чужое возьму! Нехорошо это, как же. Ведь сама я себя обслуживаю, спасибо, милый. Вы сыну отвезите уже.
В атмосфере 90-х, когда каждый выживал, как мог, и нередко за счёт других, это было странно, потому и запомнилось мне до сих пор. Наверное, с таких женщин пишут своих Матрён наши писатели. Имей я талант, достаточно было бы рассказать о жизни одной только бабы Юли, чтобы предъявить как оправдание всей своей жизни.
Баба Юля, между тем, догадываясь, кем мне приходится Варвара, с любопытством рассматривала её. О моих непростых отношениях с супругой она знала, да и, наверное, с матушкой моей, жившей с внуком на даче, пока он рос, имела долгие беседы. Знаете, женщина с женщиной всегда поделится, иногда и лишним. Я это всегда по её сочувственному взгляду понимал, когда за молоком приходил.
Оставив бабе Юле две пачки геркулеса, которым она кормила собаку, сахар, подсолнечное масло (сверх того она не принимала, хотя я уже приучил ее к редким подаркам), мы стали прощаться. Я вышел, а Варвара задержалась ненадолго. Я не стал спрашивать о причине её задержки: думал, сама скажет. Но она промолчала, и спрашивать об этом позже было неудобно.
– Какая необыкновенная женщина, – сказала Варвара, когда мы шли обратно. – Такая судьба у неё, и столько в ней терпения. Я теперь, наверное, о ней всё время думать буду.
– Я о всех думаю, – как бы виновато добавила она. – И жалею.
– А меня? Меня жалеешь?
– Отчего? Ведь я с тобой. А баба Юля одна. И сына она похоронила. Такое трудно вынести, я знаю. Ей поклониться надо.
В тот день мы, как всегда, гуляли долго. Ночь была превосходная: звёздная, тёплая, безветренная. Пряные запахи, исходившие от цветов, высаженных у домов, мимо которых мы проходили, волновали нас и не оставляли, преследуя, ещё долго, пока мы не заснули, счастливые счастьем своей близости и покоя.
Утро было столь же восхитительным. Солнце не парило, как днём, а здешний утренний воздух способен взбодрить даже немощного старика. Как хорошо жить, если ты принимаешь этот мир в его полноте и многообразии: и снег, и непогоду, и это солнце, и этот куст пиона, и эту женщину, этих только что народившихся, смешных, крохотных лягушат, неожиданно часто попадающихся тебе в августе!
– Хотя, – Герман первый раз засмеялся каким-то неестественным, «деревянным» смехом, – умиление моё не относится к комарам и слепням. Тут христианского смирения недостает.
Веселость его прошла так же быстро, как и возникла.
– Поливаю цветы и вижу: в калитку входит Варвара. Оказывается, она уже давно встала. Пришла – такая торжественная, такая счастливая. Говоря высоким слогом – свежая, как утро, и ясная, как солнце. Представляете: не сказав мне ничего, отстояла воскресную службу в нашей церкви. Вместе с бабой Юлей. Ну ладно: и ей хорошо, и мне не помеха. И даже приятно: все-таки я старше и умнее её (по крайней мере, так считал), но было в ней то, что мне природа недодала и что ставило её в моих глазах выше меня. Так мне казалось. Так я думал. И так оно и было. Время провели мы великолепно, и на следующий день собрались домой. Дождя не было три дня – она перед отъездом цветы полила… Свой пион…
С этого момента Герман как-то сник и стал говорить заметно медленнее. Выпил оставшиеся полстакана и сразу же вылил туда остаток, с сожалением и даже с раздражением посмотрев на пустую бутылку. То же раздражение вызвала у него пачка, в которой оставалась одна сигарета.
– Выехали мы, когда дорога ещё свободна была. Можно сказать, летели.
Он остановился. Закурил, глубоко затянулся и как-то отрешенно произнёс:
– И прилетели.
Сделал ещё одну затяжку, выпустил густую струю дыма, уже не беспокоясь обо мне. Я настороженно ждал: что-то недоброе и тревожное почудилось мне в его молчании. Он заговорил быстро и сбивчиво:
– Когда-то здесь были неважные дороги, и аварий почти не было: по ямам не разгонишься… Ехал я за 140… Суть не в этом. Как всё произошло, до сих пор понять не могу. Отвлёкся – а на что? Преступно отвлёкся. Ощущение дороги потерял. Ушёл, кажется, вправо… По левой полосе обойти – надо было пропустить машину, а я стал обходить по правой. И вдруг вижу: иду прямо на припаркованный длинномер! Если бы он на обочине стоял, а то почти на самой полосе. Без аварийных знаков и сигналов. Впрочем, точно уже не помню. Всё равно бы не успел. Я руль вывернул резко влево – меня закрутило и через третью полосу на встречку вынесло. Попытался вернуться, но уже понимаю: машина меня не слушается – и мы летим… Мы сами по себе, а машина сама по себе… Два раза перевернуло… Только крик услышал: «Ва-а-ря!!!..» Не мой голос, чужой…
Вытащили меня из машины, уложили на обочине, а я всё кричу: «Варя!.. Варя!..» Мне тоже кричат: «Лежи – не двигайся! Ты в горячке! Может, перелом у тебя! Сейчас скорая подъедет!» И тут я сознание потерял и уже, как меня грузили, не помню…
Что она погибла сразу, узнал, когда в себя пришёл…
Герман оскалил стиснутые зубы, часто задышал.
– И тогда я молиться стал. Не знаю, как это назвать, но, пока лежал, все смотрел в окно на небо и, не переставая, шептал: «Прости, прости, дорогая, нет меня больше без тебя… Господи, даруй ей царствие небесное… это я убил её, отплатил за любовь ко мне… нет мне прощения. Всю жизнь свою буду любить тебя, всю жизнь мучиться и помнить… мучиться и помнить…». Небо было голубое, бездонное, по нему плыли облака: большие – дымчато-голубые в середине, по краям – освещённые солнцем, золотисто-белые, а я всё шептал свою молитву: «Дорогая, нет мне прощения, и нет жизни без тебя… Ни жизни, ни смерти…»
Он задумался и, будто собрав покидающие его силы, заговорил так же быстро и раздраженно:
– Я ничего не понимаю в жизни. Я жил, стараясь удержаться за образование, материальные блага, карьеру, семью, любовь, а теперь вижу, что ничего не понимаю: для чего я родился, почему человек теряет близких людей, почему страдает? И если он в итоге превращается в пыль, зачем всё это?.. Зачем, если, как говорил кто-то, из тебя «будет лопух расти»? Из страха потерять жизнь раньше положенного? Не понимаю и потому не могу жить, не думая об этом. Варвара объяснила бы… Она умела объяснять так, что я понимал, а теперь не понимаю…
– Вот, – подытожил он, очевидно устав от эмоционального напряжения, – теперь, как видите, существую и здравствую, и ничего со мной не случилось трагического. Бог даст, здесь и умру… Тут хорошо… соловьи поют… куст у калитки растёт…
– А как жена твоя? – спросил я, видя, что Герман быстро слабеет, и спеша удовлетворить своё любопытство.
– Жена?.. – как бы очнулся он. – Жена – ничего: посещает… продукты вот. Долю в уставном капитале я ей передал: мне теперь это ни к чему. Акции – тоже. Так… мелочь… сыну на образование.
– А что же семья Варвары? – не унимался я.
– Семья Вари? Се-емья-а… – задумался Герман и, с усилием отгоняя одурь, тряхнул головой: – Этот грех со мной навсегда… Не замолить… Вторгся непрошено, сделал несчастными… Деньги – те, на которые мы квартиру хотели приобрести, попросил перечислить её матери… Жена с компаньоном не возражали. Поняли… правильно. На высоте оказались. В-о-от…
Он будто вспоминал что-то:
– А приезжал ко мне один человек… Хороший человек… Мечтал когда-то в сиянии лучей пред ним явиться, а пришлось… сами видите… в неприглядном, далёком от божественного сияния виде… И хочет этот человек… то есть даже уверен, что «спасёт» меня…
Герман вдруг рассердился:
– Но я не хочу! Не желаю!.. Совесть ещё не потерял!
Истратив на эту вспышку последние силы, почти шепотом сказал (мне ли, себе?):
– Про «спасение» я сам догадался: она ведь слова не сказала. По глазам догадался… Знаю я эти глаза: печальные, но не погасшие… живые… Такая вера в них была!.. Долго мне снились…
Он попытался встать, но его качнуло, и я вызвался помочь ему.
– Н… не надо… лишнее. Сигареты – где?
Он уже с трудом поддерживал разговор. Сломался, как говорят.
Я пошёл на автозаправку, а когда вернулся, меня уже никто не встретил. Герман, не раздевшись, спал на кровати. Рядом на ковре лежал пёс. Он шевельнулся, не поднимая головы, вяло стукнул хвостом об пол, глубоко вздохнул и шумно, с пузырями, выдохнул через сизую нижнюю губу, обнаружив белый клык. Я положил пачку с сигаретами на стол и вышел.
Подморозило. Небо было ясное, звездное, снег покрылся тонкой сахарной корочкой, и края тропинки, по которой я возвращался домой, надламывались, если нога не попадала в след. Печь уже остыла, но было тепло, так что пришлось даже отключить одну из клавиш на радиаторе в комнате, где стояла кровать. Спать не хотелось, я вышел на улицу и ещё часа два ходил, думая о том, что рассказал мне Герман.
К утру температура в доме упала, но подтапливать уже не имело смысла, так как надо было уезжать. Подкрепившись на дорогу чаем, я отключил свет на щитке распределителя, вылил из жёстких ёмкостей воду, проверил окна, закрыл на замки входную дверь, калитку, прощальным взглядом окинул дом, деревья, скамейку, стол, снег, лежащий на скамейке, столе и мангале слоёным пирогом, рукотворную дорожку до крыльца, крышу, трубу с подтёками сажи, небо и налегке отправился к оставленной у ворот машине.
Проезжая мимо Свято-Успенского храма, который стоит на дороге, я вспомнил, что должен занести туда кое-какие носильные теплые вещи, отобранные женой в результате ежегодной ревизии платяного шкафа. Было воскресенье, утро. На небольшой стоянке у дома настоятеля мест уже не было, и я припарковался на обочине противоположной стороны. На возвышении, на паперти, сидела цыганка с ребёнком, а чуть поодаль стоял молодой человек в давно не стиранной пуховой курточке, лоснящейся на рукавах и боках, в обвисших на коленях штанах, кроссовках, хорошо ношенных и не чищенных, наверное, с момента приобретения. Лицо его, впрочем, было довольно чистое, почти свежее, но выдавали глаза – воспалённые, слезящиеся. Волосы белокурые, нечесаные и, разумеется, немытые, как и руки с грязными ободками ногтей. Я замешкался, соображая, что мне делать дальше. Парень понял это по-своему и сделал шаг в мою сторону, но, убедившись, что ошибся, без сожаления вернулся на прежнее место. Очевидно, он ждал кого-то, потому что с нетерпением посматривал на выход из церкви. Поднявшись по ступенькам, через открытые настежь двери я вошёл во вместительное помещение с высоким сводчатым потолком – приступ. Здесь можно было увидеть расписание богослужений, объявления о паломнических поездках, познакомиться с работами детей воскресной школы прихода. Подняв голову, на одной из стен я прочёл цитату из Евангелия: «В мире будете иметь скорбь, но мужайтесь: Я победил мир», а над входом уже в саму церковь другую – написанную полукругом: «Приидите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас». Было тихо, за дверью слышался голос священника. Я вошёл. Убранство храма, непривычно для редкого посетителя высокие потолки всегда поражали меня контрастом с внешним окружением: городок неказистый, безликий, малонаселенный, не отличающийся особой религиозностью, и в этом-то захолустье – церковь Успения Пресвятой Богородицы, стоящая как бы памятником былой силе народа – духовной, физической, материальной. По преданию, деревянный храм сожгли ещё при татарах. Восстановленный, он был вновь уничтожен в Смутное время, и до начала последнего строительства местными жителями здесь был установлен деревянный крест. Современный же вид храм приобрёл более века назад благодаря стараниям Ивана Павловича Кузнецова, промышленника и предпринимателя. В мои редкие посещения храмов во время богослужений меня всегда поражали торжественность момента, лица прихожан – такие же чистые и торжественные, светлые и умиротворенные в предчувствии праздника. Ощущению чистоты способствуют и белые платки на женщинах, праздничные, часто также белые, идеально чистые блузы. И откровением для меня каждый раз становилось понимание, что наряду с той жизнью, которую ведём мы, есть и другая жизнь, насыщенная своей духовностью, отличающаяся искренностью и простотой, пусть даже только во время подобных действ.
Между тем, взгляд мой привлёк мужчина, стоявший позади всех спиной ко мне. Он не крестился, а, опустив голову, кажется, думал о чём-то своем. Фигура его показалась мне знакомой. Ну да: коротко стриженные, нечесаные волосы, кое-где слежавшиеся, клоками покрывали его голову, худые плечи, несмотря на зимнюю курточку, ясно обозначались. Из-под рукавов куртки были видны истёртые манжеты старого свитера… «Приидите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас…»
Служба кончилась. Я справился у служки, где можно оставить принесенные вещи, вышел из храма, перешёл дорогу, сел в машину, но из любопытства не отъезжал, дожидаясь, когда появится Герман. Он вышел – не перекрестившись и не поклонившись при выходе. Парень, встретившийся мне ранее, тут же подошел к нему. Они о чем-то оживлённо и скоро переговорили и пошли прочь с видом людей, уверенных в своих дальнейших действиях.
Репетитор
Сергей Алексеевич, молодой специалист, филолог, подрабатывающий частными уроками, пришел домой расстроенный. Дело в том, что его первый ученик, подстриженный под ирокез, начинающий уже бриться мальчик Тёма, оказался хоть и смышлёным, но крайне невнимательным молодым человеком. В течение всего занятия Сергея Алексеевича не покидало чувство, что его подопечный одержим некоей идеей, которая не давала ему сосредоточиться на случаях обособления распространенного определения, имеющего добавочное обстоятельственное значение. Знакомство Тёма начал со странного вопроса: «А правда ли, что на Олимпиаду истрачено 1,526 триллиона рублей?» Весь урок он ёрзал на стуле и даже попросил поменяться с ним местами под предлогом, что ему удобнее писать, когда свет падает слева; ручка в его руках имела свойство постоянно распадаться на части, скатываться со стола, и тогда с шумом отодвигались кресла и мальчик лез под стол. Компьютер, находяйщийся здесь же, на кушетке, время от времени издавал таинственные звуки, и Тёма, предварительно извинившись, совершал скорые манипуляции на клавиатуре. «Не могу подвести серьёзных людей», – пояснил он. «Серьёзными людьми», которых Сергей Алексеевич назвал про себя бездельниками, были игроки даже и приличного возраста, как, например, «Nuker» из Германии, которому было за сорок. Игра шла не одни сутки, и прервать её было бы кощунством. Всё это отвлекало юношу и заставляло нервничать преподавателя, но где-то к середине занятия Тёма перестал ёрзать и восторженно посмотрел на Сергея Алексеевича. Разбирали предложение «Привлечённые светом, бабочки прилетели и кружились около фонаря». «Проняло наконец-то», – подумал репетитор. «Зачёт», – оценил он свои заслуги перед педагогикой. «По сто тысяч на каждого!» – с энтузиазмом воскликнул Тёма. «Тот есть?» – Сергей Алексеевич не сразу и понял. «На каждого гражданина России! По сто тысяч!» – повторил Тёма. «А, это он, кажется, про Олимпиаду. Но, позвольте, какие, к чёрту, сто тысяч? Быть такого не может!».
– Мне кажется, вы ошибаетесь, – не согласился он, невольно втягиваясь в обсуждение. – Сколько, вы говорите, всего израсходовано? … Та-а-к… (он написал цифру на полях тетради) У вас калькулятор есть?.. Впрочем, в столбик надежнее… Хм… Мы не так нули сокращаем, что ли?… сумма действительно значительная получается. Наверное, тут средства и частных инвесторов имеются в виду. Ну-ка ещё раз… Для простоты округлим: скажем, нас сто миллионов. И, скажем, триллион… Триллион – это сколько же нулей?
– Двенадцать, – послышался голос Инны Михайловны, мамы Тёмы, которая вошла в комнату за какой-то надобностью.
Сергей Алексеевич смутился и промямлил что-то вроде: вот, отвлекает сынок от темы. Снисходительного тона, впрочем, не получилось. Наоборот, вышло нечто заискивающее.
– Понимаешь, – делился он с женой в тот же день, – нехорошо как-то получилось. Наверняка мужу вечером скажет: мы ему деньги платим за то, чтобы он правописанию сына учил, а он нули вычитает.
– В самый неподходящий момент вошла, чтоб ей, – подытожил он сокрушенно,
– Не занимайся самоедством, – возразила жена. – Всё будет нормально. Ты только одевайся прилично: не забывай, что встречают по одёжке.
– Понятное дело, – согласился Сергей Алексеевич, – Они преподу, который до меня ходил, по этой причине, кажется, отказали. Какой-то заслуженный учитель, старичок, Борис Матвеич. Юноше, видите ли, не понравилось, что от него постоянно «то щами, то чесноком» пахло. Мать проговорилась. Ты в суп сегодня чеснок клала?
– Это от щей из квашеной капусты пахнет, а я тебе из свежей готовлю.
Сергей Алексеевич для пущей убедительности всё-таки открыл холодильник, достал оттуда кастрюлю, снял крышку и стал нюхать.
– Ты бы лучше оправу для очков себе новую купил, – посоветовала жена, а то носишь – у Бориса Матвеевича, наверное, и то приличнее. У меня же был бонус в салон – так не пошел, упёрся.
– Знаю я ваши бонусы: одной рукой оправу дают якобы бесплатно, второй – к тебе в карман залезают. Я не миллионер, чтобы всех этих проходимцев содержать.
Сергей Алексеевич лукавил: он, как и всякий молодой человек, совсем не был против эстетики, но всё было подчинено заветной цели – покупке нового, уже собственного, а не от родителей, авто.
– У меня в носу ничего там не произрастает? – спросил он. – Представляешь, этот чудак Тёма говорит, что ему очень хотелось выдернуть у Бориса Матвеича торчавший волосок. Когда такое в голову лезет – не корней с чередующимися гласными. Помнишь художника на Левитановских чтениях в Елисейкове?
Волосы, торчавшие вениками из носа творца, стали причиной того, что Сергей Алексеевич не решился купить у него картину. Впрочем, и денег было жалко, ведь тот шутки шутить не любил – заломил нечто совместимое лишь с астрономией за творческий продукт. Вероятно, решил одним махом покончить со своими материальными проблемами, выбрав в качестве жертвы молодоженов.
– Тебе ещё рано, – успокоила супруга, – это только у стариков бывает.
Второе занятие не задалось сразу. Ещё в прихожей Сергей Алексеевич спросил Тёму, встретившего его с колодой карт в руках, об успехах в школе, и Инна Михайловна, находившаяся тут же, поведала, что в последней, итоговой по теме работе тот наделал «кучу ошибок». Неприятность состояла в том, что работа была на материал, который они брали с Тёмой в прошлый раз. Пахнувший кислыми щами и чесноком Борис Матвеевич тут был ни при чём. «Незачет», – мысленно констатировал Сергей Алексеевич, обругав подопечного самыми недобрыми словами.
Неудача в школе никоим образом не отразилась на настроении ученика, который уже с первых минут порывался показать Сергею Алексеевичу карточный фокус. «Мне трудно писать сегодня, – объяснил он невозможность выполнения письменной части, – у меня кисть руки болит». Пришлось войти в положение. «Ушибли, поранили?» – для приличия изобразив на своём лице участие, спросил Сергей Алексеевич. «Я сегодня весь день в карты тренировался, – искренне надеясь на понимание, пояснил Тёма, – рука онемела. Даже шевелить больно, видите?» Пришлось выполнять упражнение устно. Причем занемогший ученик время от времени машинально брал со стола колоду, которая в его «онемевших» руках начинала вести себя как живая: карты то выстраивались в гармошку, перетекая из одной руки в другую, то превращались в двухуровневый веер, то вдруг разделялись на несколько колод, которые удивительно ладно складывались в ту или иную фигуру. Помятуя о предыдущем опыте, Сергей Алексеевич холодно пресек несколько очередных попыток «показать фокус», но в конечном счете пассионарность взяла верх и пришлось согласиться на передышку. Для «разогрева» Тёма, предварительно выпросив у Сергея Алексеевича тысячерублевую купюру, помахал ею у него перед глазами, несколько раз сложил, развернул и… безжалостно порвал на глазах у собственника. Затем скатал кусочки в комок и отдал ему же «на хранение». После произнесения какого-то заклинания фокусник попросил вернуть безвозвратно обесцененную бумажку. Купюра оказалась хоть и помятой, но целой, и успокоившийся Сергей Алексеевич убрал её в портмоне. Затем был продемонстрирован собственно карточный фокус, но с тем же результатом: в руках у Сергея Алексеевича оказалась совсем не та карта, которую он предполагал увидеть. «Наверняка тут простой ответ имеется», – подумал он и попросил повторить фокус. Он отложил в сторону учебник, ручку, тетрадь, будто они мешали ему сосредоточиться, и впился глазами в руки Тёмы. «Делаю раз!.. – Тёма положил карту рубашкой вверх. – Делаю два!..» Рядом легла вторая карта… «Делаю три!» – сказала Инна Михайловна.