Но наверху, в спальнях, все неспокойно, все колышется. Матрас Па – не матрас, а плот, его мотает на волнах тягостных сновидений. Па принял седативный препарат, который прописал доктор Рааф, и потому его голова погружена чуть ниже поверхности, пропускающей к нему в преломленном виде надводные образы и картины. Во многих из них он видит свою жену, но не совсем такую, как прежде, чуть-чуть словно бы нетрезвую. Маленькая примесь в ней совсем другой личности, ему неизвестной. Как такое возможно? кричит он ей. Ты же умерла. Непростительные вещи ты говоришь, Мани, мне очень больно. Его сердце – выжатая, выкрученная старая тряпка. Прости меня. Прости меня.
Через стенку от него, на расстоянии протянутой руки, зыблется во сне Астрид. Она недавно потеряла девственность, познакомилась с парнем на катке, и секс провевает ее насквозь, как золотой ветер. Боль забылась, ее вобрал в себя мерцающий свет вокруг колких от молодой поросли юношеских лиц, а сейчас, в этом сновидении, вокруг лица Дина де Вета прежде всего, губы у него вдруг розовые, каких нет наяву, и у нее трепещет что-то глубоко внутри, там, где все со всем встречается.
В гостевой спальне тетя Марина задремывает и просыпается, задремывает и просыпается. Едва начинает видеть сон, где она на пикнике с П. В. Бота[11] в каком-то старинном форте и он кормит ее клубникой, беря ягоды толстыми белыми пальцами, как ее будит пинок. Дома в Менло Парке она не спит с Оки в одной постели, а сейчас он лежит рядом и дрыгается, как будто его сбила машина и он ждет врачебной помощи. Какие мысли, Марина, тьфу на тебя, но ведь на то они и мысли, они же сами собой возникают у людей, что тут сделаешь, тебе и гораздо худшее на ум приходило, о да, не без того. Ступня мужа прикасается к ее ступне, она отдергивает ногу. Ужасно, что тебя так корежит от того самого, что ты когда-то, пусть недолго, любила, или думала, что любила, или хотела так думать. Но, что бы там ни было, пожизненно скованы одной цепью.
На другом конце цепи Оки исполняет лежа какой-то медвежий танец. Ему не то чтобы снится что-то, он бредет, брызгаясь, по мелкой воде, но это вряд ли может сойти за сновидение, ничего существенного не происходит, только цвет все время меняется. Пузырь поднимается с морского дна и, лопаясь, превращается в кишечные газы, пущенные на женин бок, отчего она деревенеет и возмущенно раздувает ноздри.
А в конце коридора час за часом лежит в своей спальне без сна Амор. Не так уж необычно для нее, можете мне поверить: каждый вечер, прежде чем ей отчалить от берега, ум должен сперва отделиться от тела, лежащего на спине в кровати, и пройтись в определенном порядке по некоторым предметам в разных местах. И, лишь когда это проделано, может она расслабиться настолько, чтобы выпустить себя из яви. Но сегодня это не срабатывает, впечатления дня слишком сильны, они теснятся, толкаются, сомкнутые губы мисс Старки, палка Лукаса стучит по земле, и больное место на руке, где тетя ущипнула, сколько же злости в этих пальцах, шлет во вселенную свою маленькую пульсацию боли, заметьте меня, я здесь, Амор Сварт, год тысяча девятьсот восемьдесят шестой. Вот бы завтра никогда не приходило.
Как знать, может быть, все эти грезы, все эти сновидения и слились бы воедино, образуя одно более крупное сновидение целой семьи, но кое-кого не хватает. В это самое мгновение он выходит из бронетранспортера «баффел» в военном лагере к югу от Йоханнесбурга, на нем коричневая камуфляжная форма, на плече винтовка. Из этой винтовки вчера утром в Катлехонге[12] он застрелил женщину, он и представить себе такого не мог никогда, и его ум с тех пор мало на что способен, кроме как вертеть и вертеть те секунды внутри себя в изумлении и отчаянии.
Сварт!
Йа, капрал?
Зайди к капеллану, он тебя зовет.
Капеллан?
Он никогда еще не разговаривал с капелланом. Только одно, думает, может быть, капеллан знает, что` он сделал, и хочет об этом поговорить. Его грех каким-то образом сообщил о себе, он лишил человека жизни и должен за это расплатиться. Но я нечаянно. Нет, ты нарочно.
Она нагнулась за камнем, хотела в них швырнуть, и его вспышкой просквозила ярость, отзвук ее ярости. Он не раздумывал, он ее ненавидел, он ее уничтожил. Всё за несколько секунд, мгновенно, раз – и кончено, точка. А вот и нет, не кончено, никакая не точка.
Так что и после того, как он услышал те слова от капеллана, у него все равно на уме расплата. Моя мама умерла, это я ее убил. Я выстрелил и убил ее вчера утром.
Мы пытались с тобой связаться, говорит капеллан. Послали радиограмму. Мы думали, ты ее получил.
Он в кабинете капеллана, сидит по другую сторону стола. К стене клейким пластилином прилеплен христианский плакат, Я есмь Путь и Истина и Жизнь, но в остальном комната тусклая и обычная, слишком обычная для чувств, которые в нем вышли на волю.
Я был в Катлехонге, говорит он. Там была ситуация.
Йа, йа, конечно. Капеллан – маленький суетливый человечек, из ушей у него торчат волосы. Он в звании полковника, но сейчас на нем только тренировочный костюм, лицо заспанное. Исполнив свой болезненный долг, он намерен снова на боковую, часы показывают три ночи ровно.
Вот увольнительная на семь дней, говорит он солдату-срочнику. Я скорблю о твоей маме, но уверен, она почиет в мире.
Юноша его, кажется, не слышит. Он смотрит в окно, в темноту. Мы должны были навести порядок, произносит он медленно.
Йа, конечно, иначе зачем ты здесь. Для этого и нужна армия. Капеллан в душе никогда не боролся с такими вопросами, ответы всегда лежали на поверхности. Не склонен ли парень к неповиновению, смутно думается ему. Может быть, семи дней мало? спрашивает он. Десять?
А… нет, говорит юноша. Нет, столько не надо.
Ну что ж, тогда ладно.
Моя мама, понимаете, перешла в еврейскую веру или, лучше сказать, вернулась туда, а они стараются хоронить своих побыстрее. В тот же день, если можно. Но ради меня они ждут до завтра.
Понимаю.
Это уже спланировано всё. Ведь сколько месяцев она умирала. Все просто хотят с этим покончить.
Ну что ж, тогда ладно, повторяет капеллан с неудовольствием.
Юноша встает наконец со стула. Моим родителям не надо было в этот брак вступать, говорит он. Слишком они разные.
Он бредет обратно к своей палатке по темным дорогам лагеря. Под брезентом ряды коек, на них лежат сотни таких же, как он. Моя мать умерла. Врата, через которые я вошел в мир. Назад пути нет, да и не было. Я застрелил ее вчера. Но я нечаянно. Но ты же этого не сделал, ты не убивал свою мать. Ты чью-то другую мать застрелил. Да, и поэтому моя должна умереть.
Он очень устал, сорок бессонных часов уже, но сна теперь и дальше не предвидится, до дому уж точно. Гори, потрескивай. Запал подожжен. В ноздрях постоянный запах горелой резины откуда-то изнутри него самого. Он подходит к своей палатке, там ждет койка, но он идет дальше, ему нравится, как стучат по дороге его каблуки. Сладких вам снов, солдатики, пока мимо топает минотавр. Ползет, грубый зверь, в Вифлеем – то бишь в Бетлехем, который во Фри-Стейт[13].
В дальнем конце лагеря караульный. Такой же срочник, как он. Чего тебе тут? спрашивает, голос испуганный.
Я пришел за вашим золотом и вашими женщинами, говорит Антон. Почему-то на африкаанс, хотя слышно, что у того родной английский. На отцовском языке, навсегда мне чужом. Нет, я передумал, я иду к вам с миром. Отведите меня к вашему вождю.
Тебе нечего тут делать.
Я знаю. Знал с самого рождения. Он цепляется пальцами за сетку и повисает на ней. На гудроне желтый свет прожекторов и странные тени. По ту сторону ограждения площадка, на ней стоят военные машины, многие из них «баффелы» вроде того, в котором он был, когда это случилось. Вчера, всего лишь вчера. А сколько жизни еще перетерпеть.
Я потерял мать, говорит он.
Потерял?
Застрелил ее из винтовки, защищая страну.
Ты застрелил свою мать?
Как тебя зовут?
Бойль. Рядовой Бойль.
Ух ты, расчудесно. Он переходит на английский. Мы встречались уже. Ты не аллегория? Ты на самом деле? Боль – это фамилия? А имя у тебя есть?
Имя? Зачем тебе мое имя?
Он поднимает руки. Сдаюсь тебе, рядовой по имени Боль.
Ты в своем уме?
А как по-твоему? Ты же видишь. Нет, я не в своем уме. Моя мать умерла. Спасибо тебе за компанию, Боль. Увидимся.
Он, пошатываясь, идет назад той же дорогой, и разговор, как чаще всего бывает, пропадает безвозвратно, то ли растворяется в воздухе, то ли уходит в землю. Четыре часа спустя стрелок Антон Сварт девятнадцати лет от роду стоит на обочине шоссе около Альбертона в военной зоне посадки-высадки и ждет попутку. Он изможден, бледен. Красивый юноша, карие глаза, темно-русые волосы, а лицо тронуто чем-то таким, что никогда не оставит его в покое.
Звонит на ферму из телефонной будки в Претории. Восемь тридцать утра. Трубку берет Па, он плохо соображает, это слышно. Не узнаёт голос Антона. Кто со мной говорит?
Это я, твой сын и наследник. Можешь послать за мной Лексингтона?
В ожидании машины он слоняется перед Южноафриканским театром, около бюста Стрейдома[14]. Ты на «триумфе» триумфально прибыл, обыгрывает он, садясь, марку автомобиля, это старая его шутка. Только на этой видавшей виды машине Лексингтону позволено ездить, хотя не проходит недели, чтобы семья не посылала его в город с многочисленными поручениями. Лексингтон, съезди в магазин. Лексингтон, забери мои занавески. Отвези это мадам Марине. Привези Антона из Претории.
Мне очень печально из-за миссис Рейчел.
Спасибо, Лексингтон. Он смотрит в окно на белое многолюдье на тротуаре. Город усов и военной формы, больших зацементированных площадей со статуями бурских деятелей. Помолчав, спрашивает, а твоя мама жива?
Да, да, она в Соуэто[15].
А папа?
Он в Каллинане, на шахте работает.
Незнакомые жизни, непознаваемые. Лексингтон и сам иероглиф в своей шоферской фуражке и кителе. Он должен их носить, говорит Па, чтобы полиция видела: он не скелм, не отребье, он мой шофер. И по этой же причине Антону следует ехать на заднем сиденье, разграничение должно быть очевидным.
Почему ты этим путем поехал, Лексингтон?
Там беспорядки в тауншипе. Ваш папа сказал ехать длинной дорогой.
А я говорю, поехали короткой.
Лексингтон колеблется, не зная, кого слушаться.
Гляди, говорит он ему, у меня есть винтовка. Поднимает ее, показывает, потом кладет себе на колени. На колени, облеченные в военную форму.
Чего он не говорит, это что винтовка моя без патронов. Без них винтовка ничто, пустое железо. Она предназначена пули пускать – вроде той, что я бездумно всадил в нее вчера, всадил, она начала падать, и в этот миг моя жизнь дала трещину.
Мне ехать назад, желаете?
Да, Лексингтон, пожалуйста.
Ничего не случится. И он очень-очень устал, ему не выдержать эту длинную кружную дорогу. Никаких больше длинных дорог для меня. Даже короткая его утомляет, навязшая в зубах обыденность ее, желтая трава промеж бурых камней. Как я ее ненавижу, эту жесткую, уродливую страну. Как не терпится уехать.
К тому времени как они доезжают до поворота на Аттериджвилл, он наконец начинает задремывать, первое за двое суток прикосновение сна. Маленькая толпа у дороги кажется размытой картинкой из сновидения. Ждут автобуса? Нет, бегут, кричат, что-то где-то происходит, но призрачно все, невесомо.
Все, кроме камня, который вдруг прилетает, его бросил мужчина, он лезет сюда из картинки, глаза кровью налиты, не сводит их с меня. Мир тут же делается реальным. Боковое окно вдребезги, от удара он ненадолго вырубается, потом, оклемавшись, видит несущуюся ленту дороги, Лексингтон гонит вовсю.
Ох, неприятно как, мастер Антон, хайи[16].
(Никогда еще не называл меня так.) Жми, Лексингтон, просто жми давай.
Что-то мокрое течет в глаза, притронулся, посмотрел – красное. Только сейчас составляет все воедино, понимает, что случилось. И только сейчас начинает это ощущать, боль вздымается из темного угла, расцветает ярким цветком.
Яп-понский бог.
Вас к доктору отвезти, желаете?
К доктору? Он начинает смеяться, и очень быстро смех становится конвульсивным. Хохочет, а над чем, сам не знает, ничего ведь смешного, может, в этом-то и шутка. Он часто вообще-то плачет, когда смеется, веселье и слезы у него почти одно и то же. Вытирает глаза. Нет, Лексингтон, спасибо, отвези меня, пожалуйста, домой.
У его отца, тети и дяди какой-то конклав в гостиной. Увидев его, они вскакивают, потому что кровь, он-то про нее забыл, а она продолжает течь по лицу, капает на форму и на винтовку, на бесполезную пустую винтовку.
Это пустяки, не волнуйтесь, камнем попали, ничего серьезного.
Я позвоню доктору Раафу, говорит тетя Марина. Тебе надо шов наложить.
Очень прошу, не поднимай кутерьму.
Какого черта, я же ему сказал в объезд, говорит Па. Почему он не послушался?
Я ему сказал ехать как обычно.
Почему? Почему ты вечно плюешь на мои указания?
Подумал, будет неопасно, говорит Антон и снова в хохот. Но даже тут, говорит, неуемные туземцы бунтуют против своих угнетателей.
Слушай, перестань чепуху молоть, требует Оки, но племянник в ответ только пуще хохочет.
Никаких упоминаний о том, что привело его сюда, только сумятица и суматоха, порождающие в конце концов доктора Раафа, который приезжает, судя по всему, длинным путем. Марина права, Антону требуется шов, и врач накладывает его в кухне, не на глазах у чувствительных. И обнаружились мелкие осколки стекла от разбитого окна, доктор Рааф удаляет их пинцетом.
Он действует пинцетом с особой сноровкой, они с инструментом будто созданы друг для друга. Его движения точны и геометрически выверены, его одежда безукоризненно чиста. Его изощренная дотошность импонирует пациентам, но знай они, каким мечтаниям предается доктор Валли Рааф, мало кто позволил бы ему себя осмотреть.
На два дюйма ниже, и без глаза мог бы остаться, не без удовольствия замечает он.
У нас с семьдесят первого года метрическая система, говорит Антон.
Доктор Рааф взирает на него холодно, тонкие губы сжаты, туго пригнаны наподобие его швов. Свартами он в последнее время сыт по горло и был бы не прочь взять вот этого юношу и растворить в ванне с серной кислотой. Но на людях, увы, приходится соблюдать приличия.
Только после того как машина доброго доктора отъехала и скрылась из виду, делается тихо. Скоро полдень, весна, день жаркий не по сезону, и дом обволакивает жужжание насекомых.
Я мельктерт[17] испекла, говорит племяннику тетя Марина. Отрезать тебе кусочек? Она защипывает кожу на его талии, и кокетливо: очень уж ты худой.
Потом, говорит Антон.
Мы сейчас в это еврейское похоронное заведение, надо кое-что с ними решить. Поедешь с нами?
Нет, я посплю. Мне надо поспать.
Ему надо поспать. Двигаясь в каком-то белесом туннеле, где голоса снаружи едва слышны, он поднимается по лестнице в свою комнату. Медленно раздевается, бросая каждый предмет одежды на стул, будто часть самого себя. Идет в душ, кое-что из прошедших двух суток смывается, но он еле стоит на ногах. Толком не вытершись, залезает в постель и почти мгновенно засыпает, словно лампу погасили.
Только сейчас, с опозданием, когда уже все остальные бодрствуют, добавляет он свое сновидение в общий котел. Свободное от времени, потерянное, оно восходит из его головы струйками дыма, рисуя ими зыбкую картину. Он лежит в кровати, напоминающей его собственную, в длинном помещении, где много таких же кроватей, и через дверной проем в дальнем конце входит его мать. Она медленно приближается к нему, петляя между кроватями, и, подойдя, наклоняется и целует его в лоб прохладным поцелуем. Так в сновидениях возвращаются к вам умершие.
Дух Рейчел Сварт, в девичестве Кон, витает в доме и вокруг в смятенном состоянии. В иные моменты, когда свет или настроение благоприятны, она делается почти видима, но только для желающих видеть, да и то всего-навсего косвенно, сбоку, с краю. Некоторое время назад она бросила на Амор взгляд из зеркала, хотя вообще-то разглядывала обстановку своего ухода из жизни, с которым ей трудно свыкнуться. Дело обычное, умершие сплошь и рядом оказываются неспособны принять свое состояние, напоминая этим живых, но по чему именно умершие тоскуют, они не помнят, переход сопряжен с потерями, и они не узнаю´т тебя, когда видят.
Эльзасец Тодзио наблюдает за ее появлениями и исчезновениями с легкостью, потому что он не вбил себе в голову, что это невозможно.
Она отводит кухонную занавеску, чтобы украдкой поглядеть на Саломею, секунда только, периферийный промельк.
Астрид кажется, что она ее зовет из своей комнаты дальше по коридору, опять помощь нужна, вечно в самый неподходящий момент, но, конечно же, это всего лишь ветер повернул створку окна.
Она привычно звенит монетками в своем кошельке, но, когда Мани подает голос из ванной, она не отвечает.
Прижимает холодные губы ко лбу спящего Антона.
В конце концов дом ей надоедает, и она перемещается на улицы Претории, мелькает там, где любила бывать. Плещет веслами на пруду в парке Магнолия Делл, пьет чай в кафе на Баркли-сквер. Глядит сквозь ограду птичьего заповедника Остина Робертса на печальную африканскую красавку, клюющую что-то блестящее на земле.
Ну, вы поняли уже. Она выбирает места, где ее дух в прошлом был гуще, но теперь она утратила плотность, стала акварельной женщиной. В толпе она малозаметна, просто некое лицо из многих. Большие расстояния преодолевает так, словно переходит из комнаты в комнату, ища что-то потерянное. Каждый раз появляется в другой одежде из своего гардероба, то на ней вечернее платье, то легонькое летнее, а то даже шаль, которую она купила однажды в «Трувортс» с правом возврата и вернула им на следующий день. На вид она реальна, иначе говоря, обыкновенна. Как распознать в ней призрака? Многие из живущих тоже зыбкие, блуждающие фигуры, эта слабость свойственна не только мертвым.
Под конец она оказывается в новом месте, она там точно не бывала, но только вот она уже лежит там голая на металлическом столе с бортиками, точная копия себя, но серая и холодная, как покойница.
Да она покойница и есть. Смотрит на себя, лежащую на столе, и начинает понимать.
Над ней уже пару часов трудится пожилая женщина-волонтер. Возможности тут не безграничны, ведь любая химия под запретом, самое важное – очистить тело. После этого омыть и обтереть усопшую. Это и ритуал, и здравый смысл, простая чистоплотность. Делается все с нежностью и с огромным уважением, на пожилую женщину, Сару, чье имя можно прочесть у нее на лацкане, это занятие действует умиротворяюще. Не за горами день, когда кто-нибудь будет проделывать это со мной.
Чистота, простота, безыскусность, такими принципами она руководствуется. Вот человеческая фигура, сведенная к тому, что она есть. Сара облекла тело в тахрихим, в саван, обмотала вокруг него авнет, кушак, и завязала, но узел не вполне удался. Должен быть в виде буквы Шин, означающей одно из имен Всевышнего, но сегодня пальцы что-то плохо ее слушаются, артрит.
Оставить так или вздохнуть и переделать? Жизнь, особенно у Сары, это во многом вздыхать и переделывать. Материальный мир неподатлив. Терпение – форма медитации. Она уже двадцать два года, с тех пор как умер ее муж, подвизается как волонтер, готовит умерших к похоронам в Хевра Кадиша, в погребальной службе. Служить значит молиться. К тому же время быстрее идет. И новых людей встречаешь.
Она решает оставить так. Божье имя вышло не совсем удачно, но разве это важно? Никто ведь не увидит через крышку гроба. Что тут ужасного? Символ имеется, и ладно. Есть заботы поважней, например лицо. Ей не нравится облагораживать их лица косметикой, в смерти подобное украшательство еще более лживо, чем в жизни, но у этой состояние совсем нехорошее. Долго болела, бедняжка, руки в болячках, волос осталось немного, десны почернели, очень исхудала. Не подправить ее будет, пожалуй, неуважением, по фотографии, которую дали по твоей просьбе, видно, что она когда-то была красива. Да уж, дни человека – как трава.
В другой своей, публичной жизни Сара иной раз не прочь немножко показать себя, принарядиться, надеть кой-какие украшения, подрумянить щеки. Давным-давно, задолго до старости, она тоже могла привлекать, очаровывать. Мужчины замечали меня, о да, замечали. У нее бывают ностальгические минуты, и она достает свою собственную косметичку, чтобы чуточку восполнить ущерб. Вот так, моя дорогая, вот так. Тут немного румян, тут припудрить. И все, переусердствовать не хочется, правда важна, а в ее случае правдой было страдание. Теперь дарована милость. Отмучилась наконец. Пока, моя хорошая. Спи спокойно.
Напоследок она причесывает женщину, приводит в порядок реденькие волосы у нее на голове. Мягко и ритмично, эта часть ритуала обычно доставляет ей удовольствие, но сегодня нет-нет да прядка останется на расческе. Легчайшие, невесомые, едва существующие. Она собирает их в руку, чтобы потом положить в гроб. Тут все имеет значение, каждая капля, каждый волосок.
Под конец суровое выражение смягчается, лицо делается более добрым, более приемлющим. Даже дух Рейчел влечет к этому подобию, она стоит подле тела, лежащего на столе, озадаченно вглядывается в черты лица и пытается с чем-нибудь его соотнести. Старается держаться в стороне, хотя Сара в любом случае восприняла бы ее так же – как участок ослабленного зрения, где плавают пятнышки. Кажется, мигрень начинается. Она подвержена этим приступам, когда плоть под ее руками особенно неуступчива. Смотри, что ты сделала, говорит она женщине на столе, но молча, про себя. Мешаешь мне работать, отвлекаешь правдой своей. По правде говоря, отзывается Рейчел тоже молча, я не пойму, кто это такая. Где-то мы с ней пересекались, но где?
Да, определенно мигрень. Сара отходит, снимает резиновые перчатки, ищет суппозитории. Иногда они помогают, если вовремя. Нет нужды сосредоточивать внимание на фигуре старой женщины со спущенными трусами, засунувшей палец себе в задницу, в такие минуты она чувствует себя очень далекой от Всевышнего.
А в соседнем помещении, отделенный лишь стенкой в два кирпича, ждет на жестком стуле шомер, страж, с Книгой псалмов в руках. Высокий, костлявый, асексуальный на вид, на нем ермолка и молитвенное покрывало поверх кое-как сидящей одежды консервативного покроя. К своим обязанностям ему приступать уже скоро, но пока у него еще длится приятное подготовительное время, и он старается дать передышку своему необычайно деятельному уму.
А в комнате за дальней от него стеной близкие умершей совещаются с рабби Кацем, которому завтра совершать левайя, проводы в последний путь. Он был духовным наставником Рейчел после ее возвращения к своим, так что это вполне естественно. Но с мужем-иноверцем и его сестрой он сегодня встречается впервые, хотя Рейчел очень много о них говорила, и надо вам сказать, уж простите за прямоту, что такой тупости я никак не мог ожидать.
Начинается-то все неплохо. С Мани тепло здоровается Рут, старшая сестра Рейчел, она утром прилетела из Дурбана.
Привет, Мани, говорит она. Это Клинт, вы его, конечно, помните.
Помнит, к сожалению. Клинт крупный, мясистый тип, играл в регби за «Вестерн Провинс»[18], а сейчас у него стейкхаус в Умланга Рокс[19]. Здорово, Манни, как вы? говорит он, пожимая ему руку с ненужной силой. Выглядите вполне.
Мани, поправляет его жена усталым тоном человека, которому постоянно приходится поправлять. Рада вас видеть.
Йа, и я вас.
И это не полная неправда. Из родных Рейчел с этой Рут проще всего иметь дело, потому что она тоже вышла за иноверца и какое-то время провела в изгнании. Правда, сейчас, похоже, вернулась в лоно.
Но тут и Марсия, средняя сестра Рейчел, с мужем Беном, а с ними отношения куда более натянутые. Антагонизм с обеих сторон, ощущение какой-то застарелой раны, подробности забыты, а саднит и саднит. Еще и Оки подпортил дело, наткнулся на них снаружи и вместо соболезнований взял и ляпнул по ошибке: мои поздравления, а дальше Мани принялся винить их в том, что его жена вернулась в прежнюю веру.
Послушайте, два раза уже за последние полчаса сказал им рабби, семья Леви тут совершенно ни при чем. Рейчел сама того пожелала. По своей воле к нам попросилась.
Ну да, попросилась, когда ей промыли мозги, говорит Мани.
Успокойся, говорит ему шикса, сестра. Что доктор Рааф сказал, помнишь?
Я никому мозги не промывал, говорит рабби Кац. Это был целиком и полностью ее почин.
Вот из-за кого, упорствует Мани. Марсии и Бену, на которых он показывает, неуютно, они ерзают на стульях. Встречу организовали именно они, первый раз за долгие годы все собрались в одной комнате, идея была смягчить напряжение перед завтрашним погребением, но вышло вон как.
Не стоит, милый друг, так разговаривать, говорит Бен, не глядя на Мани.
Послушайте, говорит Марсия, что мы тут делаем вообще? Я думала, мы постараемся найти общий язык, или я ошибаюсь?