– Я промочу так ноги!
– Не промочишь! – и он подхватил ее на руки.
Ее тело было для него легким, но он стал спускаться осторожней – земля под травой раскисла от нудных дождей, подошвы скользили, и приходилось, чтоб не хлестнули, отстранять локтем ветки.
– Уронишь, уронишь! – Женщина стучала ладонью в его плечо.
Он молчал и только плотнее, но бережно прижал ее к себе, как ребенка.
Спаниель рванулся к реке, но следующая волна обдала ему лапы, и он, заскулив, отскочил к хозяевам.
– Пусти теперь.
Вода здесь была вровень с берегом – с узкой и гладкой полосой красноватого песка. Через реку стояли, поодаль друг от друга, несколько изб. За ними и далеко в стороны темнел лес.
– Не верится, что там она попадает в город – парапеты, мосты…
– А там как некрасиво. – Вправо над водой громоздилась арка портального крана.
– Что? – переспросил он, засмотревшись в прошлое: излучина реки, зелень плотно прикрывает этот песчаный мыс вокруг и сверху – укромный от прохожих глаз клочок берега и жизни. И песок, теплый под ладонью, и белая ночь с линялым диском луны, долгая, тогда казалось – бесконечная.
– Ты не слушаешь?
– Да-да, – спохватился он. – Конечно, дам тебе развод.
– Вот, намочил, наверно, – сказала женщина почти одновременно с ним, опустив взгляд на его туфли. – Говорила надеть на платформе.
– Ты же знаешь, не умею ездить в тех. Ты довольна?
– Довольна, да, – усмехнулась она углом рта. – Зачем, зачем еще эти мучения!
Она ступила к воде. Мужчина нагнал и, притянув ее за плечи, коснулся губами струнки пробора, а потом легонько подул.
– Соринка? – Она запрокинула голову.
– Бревно… Прости, снова я начал. – Он плотно провел по лицу ладонью.
В разрыв облаков пролилось низкое солнце. Мир за рекой и вокруг просветлел, прояснел и словно свернулся – как одна большая, но хорошо знакомая комната.
– Сестре там будет трудно одной.
Мужчина обломил ветку и стал обрывать листья, один за другим, по одному.
– Она могла бы и не ехать.
– Нет, не могла! Ты сам отлично понимаешь.
– Ничего я уже не понимаю. Шегги!
Оторвав последний лист, он размахнулся и бросил черенок вдоль берега. Ветка была легкой и далеко не улетела. Спаниель в мах добежал до нее, схватил зубами и, обогнув большой плоский камень, вернулся к хозяину. Но отдавать не хотел, а подползал на брюхе и снова отскакивал, зазывая играть. Мужчина опустился на корточки и почесал у него за ухом. Пес повалился на песок, подставляя пальцам широкую грудь.
– Как же нам не проявить самоотверженность, да, Шегги?
– Ну что ты говоришь, – произнесла она безразлично и устало, и мужчина не смог остановиться:
– Еще бы, из любви к ближнему, – глянул он снизу вверх. – Только странно ты трактуешь слово «ближний». Те, кто рядом, они как-нибудь стерпят широту твоей отзывчивости. Перетопчутся, – с мучительным удовольствием выговорил он.
– Неужели ты все хочешь зачеркнуть?
– А неужели, ты думаешь, я не вижу, отчего все это: и нежелание выйти вот сюда, и там, перед несчастной канавой, – да вообще? Ты уже зачеркнула, уже улетаешь, пошел на взлет наш самолет! – Он скрылся лицом в ладони.
– Ну прости, – Женщина опустилась рядом и отвела его руки. – Просто решила – пусть сейчас, раз суждено. А так… и знать, что ничего этого скоро не станет…
Она дотронулась до его щеки. Он забрал ее руку, вычитывая предначертания жизненных линий, а потом долго поцеловал в углубление ладони. Из кустов раздался писк, хлопанье крыльев, и выскочил пес с птицей в зубах. Две другие, шумно вспорхнув, летели низко над рекой и взволнованно кричали. Пес приотпустил птицу, та забила крыльями, поверив в близкую свободу, но зубы снова вцепились ей в хвост.
– Шегги, не смей! – замахнулся мужчина.
Пес прижмурился и выпустил птицу. Она взлетела, сначала недоверчиво, но потом набрала высоту, оповещая мир радостным вольным криком.
– Это чайка?
– Как мы нелепо выглядим, – очнулся мужчина, увидев со стороны: сам на корточках, и она перед ним, на одном колене, и сел на камень сзади. – Нет, для чайки маловата.
– Может, птенец. Какой хулиган.
Спаниель виновато трусил к ним, мокро шлепая лапами и тяжело дыша свесившимся языком.
– У-у, псина. – Женщина взъерошила ему шерсть на загривке.
Мужчина с замерзшей улыбкой следил за ней.
– Ты исчезаешь на глазах, а я и сделать-то ничего не могу. Как во сне. Или перед смертью.
Она подобрала небольшой оглаженный водой камень и взвешивала его на ладони.
– Я ведь буду знать, что ты – есть. А на самом деле тебя – не будет. Что за глупые слова – «на самом деле». – Словно желая победить иронией то, что не мог одолеть мыслью, он заговорил оживленно: – Вот ведь Магадан какой-нибудь – это реальность. А Париж, ближе раза в три по карте – на самом деле! – несусветная фантастика.
Женщина протянула к нему раскрытую ладонь с камешком, потом сжала и потрясла.
– Так и мы, – сказала она серьезно. – Вроде бы бултыхаемся – любим, страдаем, ненавидим, радуемся, а надоест руке, которая держит, сожмется – и… или разожмется. – Она отбросила камень через плечо. Раздался глухой и явственный всплеск, тут же поглощенный сомкнувшейся тишиной.
Сквозь прорехи туч падали яркие, тревожащие лезвия света. В кустарнике на том берегу сердцевина была юно-зеленой, а вокруг, резко отграниченные лезвиями с неба, льнули к земле мрачные, неспособные оторваться клубы кустов. Но природу не беспокоило такое нарочитое столкновение.
– Скорей бы ты уезжала, что ли. Да, Шегги? – Мужчина уперся подбородком в ладонь и указательным пальцем оттягивал вниз веко.
– Так и не отучила. – Губы женщины дрогнули. – А ты?
Мужчина мгновение смотрел на нее, а потом отвел взгляд.
– Почему? И разводиться не надо.
Он через силу усмехнулся.
– Ну как вдруг оказаться без наших неприятностей и привычных неудобств. И делать-то ничего не захочешь.
Женщина тоже засмеялась:
– Слабо́ решиться на такое испытание?
– Какие-то иезуитские склонности в тебе пробуждаются. Примерно так же Иоанн Васильевич предлагал спасти душу Курбского, казнив его.
– И все-таки Курбский смог уехать.
– Оригинальное сравнение. Он – князь… Ну ладно, ладно. Курбский смог. Ты еще Герцена припомни. Только не забудь и то, что в эмиграции он перестал жить – только наблюдал и оценивал.
– Отечественная история, конечно, без тебя захиреет.
– Не история, а историческая наука, – не удержался он.
С другого берега донеслась музыка чужого веселья. «Мой адрес – не дом и не улица», – бойко шпарили сплюснутые голоса.
– Тут ты, безусловно, очень нужен. Статьи ценят так, что выдерживают, как коньяк. У тебя уже целый погреб!
– Да ведь не в этом… – Он с досадой мотнул головой.
– А в чем? В этом? – Женщина кивнула в сторону музыки.
Мужчина улыбнулся, как поморщился.
– В чем же? – настаивала она. – По крайней мере, занялся бы настоящей работой. А не выдумывал на каждую ошибочную фразу две прогрессивных… Помню, ты говорил, что только в армии и чувствовал себя действительно свободным. Все твоя теория: чем хуже, тем лучше; стремление к свободе уже само ограничивает ее, Царство Божие внутри нас.
– Да не то. На Руси всегда различали свободу и волю. Свобода – из корня «свой», тут подчиненность окружающим – роду, племени – ради общих целей.
– Убожество это, рабство, а никакая не свобода.
– Но только так и можно обрести самосознание и достоинство. А своеволие, напротив, никогда в чести не было.
– Но внешняя свобода просто необходима.
– Лишь после того, как человек отдал себя общему. Чтоб лучше и полней осуществить свое служение.
– Все равно. Каждый имеет право жить там, где захочет.
– А может, где родился – там и пригодился?
– Это личное дело каждого – все равно как жениться.
– Или развестись?
– Не надо так.
Через реку была переброшена уже другая песня. «Сэн-Фрэнсиско, Кэлифо-ониа, – с настырным бездумием отчеканивала певица, – Ю-эс-эй!»
– Хорошие у нее, наверно, зубы.
– У кого? – Женщина задумалась и не следила.
Он показал на противоположный берег.
– Так и видишь: какой-то праздник, День независимости, что ли, парад девиц в коротких юбочках и сапожках, и они маршируют под эту… Такие, знаешь, непреложно высокомерные и уверенные. Независимые такие. Или провожают славных подводников на каком-нибудь «Джеймсе Мэдисоне»… Какой, все-таки, винегрет. «Мой адрес», – состарился он, вспомнив.
– Почему же. Нам в самый раз.
– Да уж, концерт по заявкам.
За рекой взметнулась стая, сверкнула белизной плотных друг к другу крыльев и тут же рассыпалась, наметив ссадину для воспоминаний.
Женщина подбежала к мужу, снова опустилась перед ним.
– Давай, поедем, – шептала она. – Ради меня, решись. Ну влюбись в меня!
Он не мог поднять глаз.
– Пойми – я должен быть здесь, видеть, понимать, даже если ничего нельзя сделать. А там мы станем другими. Нужно здесь, вместе со всеми. Я ведь… – он запнулся, – ведь здешний, – договорил, недовольный своими словами.
– Ну да. Ты – русский. Я не способна чувствовать так, как ты.
Он посмотрел удивленно и сжал лицо рукой.
– И даже этого не можешь уже сказать, боишься сболтнуть лишнее, чтоб не обидеть, – с трудом выговаривала она. – Вот до чего мы дошли. Но, может, это и к лучшему. – Она закусила губу.
– Погоди, ты вот вспомнила Андрея Курбского. А почему у Гоголя изменника зовут Андрием? Ведь Андрей значит «мужественный, храбрый». А у него все имена значащие: Остап – «устойчивый», Тарас – «приводящий в смятение». Все соответствуют характерам, а вот Андрий? Не было ли у него в памяти Курбского, когда писал? И вообще пример Курбского – не пример. Он ведь стал воевать против своего народа.
– К чему так много слов! Просто ты меня не любишь.
Он провел рукой по ее волосам и задержался пальцами возле уха.
– Или такой уж великий патриот.
Он резко поднялся, пошел к реке и остановился так, что волна замирала у самых ботинок, а потом затянуто откатывалась назад. Темнело медленно, и не темнело, а тускнело как-то. Солнце, как и все эти ночи, не заходило за горизонт, а только приседало. Но сегодня от глубоко заложивших даль туч даже такого нерешительного заката не было.
– Все говорим, говорим, и все одно и то же, – в его голосе слышалось раздражение.
Река оставляла у ног тонкий белый обвод границы, за которую не смела переплеснуть. Женщина, подойдя, обняла его за плечи.
– Ну почему мы словно друг друга обвиняем? Разве тут наша вина? – Она на мгновенье прижалась к нему и сразу почти оттолкнула, но ладонь сама задержалась на его плече. – Знаешь, ты, кажется, не закрыл машину.
– Да-да, машину… Тестеву машину жалко.
– При чем здесь – тестеву?
– Нет, я так.
– Тебя что – задевает, что отец продает машину, чтоб отдать нам с Томой деньги?
– Зачем ты! – Он поколебался и добавил:
– Я ведь и сам меняю квартиру, чтоб для тебя хоть сколько получить.
– Ну вот. И квартирой уже попрекаешь. – На глазах у нее появились слезы.
– Как тебе в голову пришло?
Стряхнув оцепенение, он повернулся, решительно зашагал к склону, но на полдороге встал.
– А может, ты уже хочешь поехать?
Она помотала головой, и оба они с облегчением засмеялись двусмысленности вопроса.
– Шегги, за мной!
Женщина следила, как они мерно поднимаются по кустистому откосу, сделала шаг догнать, но удержала себя и отвернулась.
Сквозь суженные веки она смотрела на темнеющее в тучах небо, потом на реку. Река сердито гудела в песок. Присев чуть боком, женщина зачерпнула воды ладонями. Когда вся пригоршня стекла, на коже остались налипшие черные крапинки. Она брезгливо смыла их, плеща на руки.
Спаниель тащился нехотя, то и дело оглядываясь на хозяйку. Мужчине приходилось подгонять его, но, увидев вдалеке освещенную машину, пес рванулся туда и, прыгнув в раскрытую дверцу, улегся на сиденье.
– Что, приготовился? – подходя, приговаривал мужчина. – Вылезай, рано.
Пес недовольно спрыгнул, но, вспомнив, радостно устремился назад к реке.
– Шегги, сюда! – И псу пришлось вернуться.
Мужчина захлопнул дверь, повернул ключ, но возвращаться не спешил.
Дорога была пуста. Вдали стоял печально и резко обведенный смеркнувшим воздухом хутор. Ветер шумел листьями похоже на дождь. Последний раз появилась стершаяся почти до цвета неба пленка луны и окончательно скрылась в тучах. Небо стало низким, но темным не до конца и оттого тревожным: ни день, ни ночь – бесконечно растянутые сумерки. Мужчина пристально вглядывался вокруг, а потом просто долго стоял – один под близко нависшим небом. Пес заскулил.
– Вот так, псина, – очнувшись, проговорил мужчина устало и пригнулся погладить его. Пес лизнул хозяина в щеку. – Все-то она забыла и ничего не вспомнила. – Мужчина прижался к нему, но сразу выпрямился и пошел назад к реке, вначале медленно, но все ускоряя шаг.
Забыв, что впереди канава, оступился, это словно подстегнуло, и он побежал. Рот приоткрылся, кожа еще туже обтянула скулы; он будто догонял ускользавшее, и только когда выскочил на берег, напряжение сменилось улыбкой, но дышал он тяжело.
Пес обогнал его по дороге и первым примчался к женщине.
– Что, угнали – что вы такие радостные?
– Ага. – Мужчина кивнул, схватил жену за руки и закружил. Ему вдруг сделалось почти счастливо. Но так же внезапно он остановился, женщина шагнула как подкосившимися ногами к нему и прислонилась виском к его груди.
– Знаешь, такое чувство – будто и не расстаемся вовсе. И так хорошо…
– Если б я так тебя не знал – я бы схватил тебя, прижал и никогда никуда не выпустил. Такое бессилие…
– Не смотри так.
– Как?
Она провела костяшками пальцев по лбу, задевая волосы.
– Нет-нет, мне хорошо. Только больно.
Он подул ей на пробор.
– Соринка?
Но он не поддержал. Вдруг женщина ойкнула.
– Капнуло? И на меня. – Он посмотрел вверх.
– Песок потух. А помнишь, какой был сначала? Розовый какой-то. – Она чертила на песке носком туфли. – Почему так: стоит заговорить – и в словах теряется что-то…
Капли падали отдельно и редко. Поднимали легкий столбик пыли и расплывались в ровные пятнышки на песке, а на камне сворачивались в живое и дрожали, как от холода.
Женщина тесно сдавила щеки в ладонях, а мизинцами терла переносицу. Полные губы некрасиво выдвинулись вперед. Мужчина медленно приблизил к ней свое лицо и осторожно и затянуто тронул губы своими.
– Нужно ехать. Зачем только машину бегал закрывать? – бодрясь, проговорил он. – Прямо домой, хорошо?
Женщина благодарно улыбнулась. Когда он попытался взять ее на руки, чтоб пронести через траву по откосу, она отстранилась:
– Не надо, – и, спохватясь, пояснила: – Все равно сырые – река.
Он поднял на руки пса и понес бережно, как ребенка или женщину.
У машины женщина попросила:
– Я сяду сзади, ладно?
Спаниель устроился на сиденье рядом с хозяйкой и вытянул морду ей на колени. Она включила в кабине свет.
– Слушай, а ты специально привез сюда? Мужчина не ответил. Он второй раз повернул ключ, пытаясь завести двигатель, и, вероятно, не расслышал. Освещенная изнутри машина костью застряла в клубящейся темноте. Стекло скошенной проекцией отражало кабину, а дальше этого, удвоенного ночью, пространства, где остались они трое – муж, и собака, и женщина, – ничего не было видно.
– А знаешь, мне до сих пор так кажется.
– Как? – Он понял, но хотел, чтоб она повторила.
– Что и не разлучаемся вовсе.
– Если ты уедешь… – не докончив, он зажмурился и уронил скрещенные руки на руль. И не видел, как она улыбнулась тайной женской улыбкой, глядя мимо него в свою счастливую даль.
Справившись с собой, он снова включил зажигание. Двигатель мягко зашелестел. Мужчина медленно вывел машину на шоссе.
– Опять, кажется, сцепление на третьей передаче рвет, – заметила женщина.
– Да. Наверно, синхронизатор, – подтвердил мужчина, но на четвертую скорость переключился с таким же рывком.
Струи дождя заливали ветровое стекло. Щетки едва успевали раздвигать их потоки. И потом, всю эту самую короткую ночь, лил беспрерывный дождь.
Шегги не знал, что написано рядом с почтовым ящиком. Из букв он умел разбирать только «Вход с собаками запрещен» – да и то эта надпись была перед садом, еще когда жил на старой квартире. И теперь он не понимал букв, но чувствовал, что хозяину неприятно их видеть.
– Что ж ты, Шегги, – укоризненно, но мягко говорил хозяин. – Что делать будем, а, псина? Если б ты знал, что про нас пишут.
Шегги не знал и жался к ногам хозяина, с тоской и желанием помочь заглядывая ему в лицо – такой грустный был голос.
Откуда было ему знать, что кривыми поспешными буквами, ярко-красной несмываемой эмалью, на стене рядом с их почтовым ящиком было выведено (и почему-то во множественном числе):
НАШИ СОСЕДИ СВОЛОЧИИХ СОБАКА ВОЕТ ПО НОЧАМ.1977Странник
Явственно вижу: 1914-й год, я еще молод, канотье, светлый костюм – пиджак по отворотам обшит шелковой тесьмой, и у меня молодая жена. Жена уехала отдыхать на Взморье, я следовать за нею не мог по обстоятельствам службы и принужден был в это душное лето до отъезда за границу оставаться в городе. К исходу месяца разлуки стало ясно, что необходимо, наконец, избавиться от неразумно выматывающего чувства отсутствия жены и женщины, и я не долго размышлял, как это осуществить.
Зайдя в одно из «ателье», что на Сенной, я спросил квартиру. Хозяйка готовно назвала адрес и предложила мне в спутницы девушку, вызванную из помещения за перегородкой. Я даже не взглянул на нее, и хозяйка заволновалась: «Или сами выбрать желаете?». Постаравшись уверить ее, что это излишне, я предложил девушке руку, и мы вышли. Кроме того, я захватил в ателье купальные туфли и халат.
Квартира была неподалеку, извозчик скоро довез нас. Спутница моя, конечно, хорошо изучила дорогу и уверенно поднялась к дверям в третьем этаже. Отперев бесшумный замок, она сразу поторопилась в комнаты, взяв с собой свежее постельное белье из саквояжа, бывшего с нею. Я вошел следом, но в комнаты проходить не стал, решив прежде переодеться в ванной.
Направляясь туда, я случайно заметил, как из раздернутой поношенной пасти саквояжа выглядывает что-то трогательно голубое. Очевидно, это был ее капот, но тут же я забыл об этом, ибо вместо ванной оказался в ватерклозете и не сразу сообразил, что всего лишь ошибся дверью. Ошибка отчего-то так подействовала на меня, что я несколько растерялся, здесь же, в столь неподходящем помещении, переменил туфли, но, к счастью, опомнился и, набросив халат на плечи, вышел. Следовало бы посмеяться над своей незадачливостью, но улыбки не получилось. Принимать ванну я уже не хотел.
Сквозь раскрытую дверь из передней было видно, как девушка взмахивает простыней, расправляя ее над кроватью. Полотнище взлетело – девушка потянулась руками вслед легкому парению – и почти без сопротивления опорхнуло вниз, укрывая нечистый, как я успел заметить, матрас.
Тогда будто дыхание ветра из комнаты – движение застоявшегося, еще хранившего человечье тепло предыдущей ночи воздуха – стеснило мне грудь. Я стянул у горла ворот халата и вышел на лестницу.
В конце площадки было окно, но рама оказалась забитой гвоздями. Летняя петербургская ночь застыла меж деревьями. Ее ненадежность усиливала случайную тревогу. Я зажигал спички, проверяя, трясутся ли еще пальцы, и потом вернулся в квартиру.
Теперь я увидел, что комната здесь одна. Девушки в ней не было, но меня лишь обрадовало, что остался в одиночестве. Слева у стены стояли, плотно сдвинутые, несколько застеленных кроватей. Я с облегчением понял, что белье на всех них мятое и нечистое. Но ближе к окну, прямо на стулья, была положена сетка с матрацем, который только что застилала моя спутница. Спинки кроватей валялись по всей комнате, но, очевидно, собрать из них ложе одной ей оказалось не по силам, а меня она не дождалась. Вид комнаты почему-то не удивил меня, хотя кто мог тогда предположить его соответствие нашему ближайшему будущему.
Обгорелая спичка, которую я продолжал держать в пальцах, желая показать, что выходил просто выкурить папиросу, стала ненужной. Я бросил ее на пол, и, должно быть от несвойственного мне движения, вновь, с еще большей силой, постигло ощущение потерянности. Я подавленно опустился на стул. Слезы сами собой текли по лицу.
Девушка выходила переодеваться. Она возвратилась в комнату в своем голубом ночном платье и, взглянув в мое лицо, все поняла. Глаза ее были голубыми, или так только казалось из-за платья, но в них сгустилась некая твердая темнота, когда она произнесла: «Теперь с вас восемь рублей». Зачем-то я стал соображать: хозяйка назвала цифру «десять», так неужели так низко ценится все это?
Девушка уже улеглась на своем шатком сооружении, повернувшись ко мне спиной, и отрывисто бросила: «Не смейте подходить ко мне теперь».
Голубое ее вздернулось, когда она ложилась, а натянуть как следует одеяло ей словно недостало сил, и светлый угол кожи ее бедра был виден мне. Но это внушало лишь необъяснимую жалость. Девушка лежала, я оставался бесчувственно сидеть, как постепенно мне стало казаться, что край одеяла вздрагивает на ее плече.
Она рыдала. У меня чуть раньше просто текли слезы, а она рыдала, силясь подавить звук.
Я оказался рядом с ней, осторожно присел с краю, опасаясь опрокинуть неустойчивое ложе. Девушка мгновенно и легко обернулась ко мне и стала так близко, что я ощутил ее мягкую теплую грудь. Руки ее плотно обхватывали меня, лишь вздрагивали при каждом рыданье, и я боялся пошевелиться. И словно озарило, к чему было все это сегодня: и первая растерянность, и удушье, и внезапно потекшие слезы. Словно я познал всю женскую боль – боль жены, боль этой девушки, боль моей рано умершей матери. Я переживал эту боль, и одновременно с ее проникновением меня явилось знание: я ничего – ни в этой жизни, ни когда-либо потом – не могу с этим поделать. Жить с таким оставалось невозможно.
Когда я очнулся, девушки уже не было. На полу валялись восемь рублей – очевидно, порыв ветра, распахнувший окно, сдул их со стула. Я не стал поднимать деньги, будто еще надеялся такой ценой оплатить открытие, в которое столкнула меня сегодня ночью эта комната.
Проведя неделю в безмыслии предотъездных хлопот, отгоняя тягостное стремление к встрече с девушкой из ателье, я отправил письмо жене и уехал за границу со служебным поручением. Объявление войны, близость которой все чувствовали, но не верили, что она уже сегодня сметет наши повседневные заботы, удовольствия, надежды, застало меня в Париже.
Я пытался пробиться на родину, но это оказалось невозможным – меж нами была вся воюющая Европа. Оставался иностранный легион, и жизнь, предлагавшая самые простые задачи – наесться, напиться, выжить, – устраивала меня. В конечном счете, она прятала открытую мною пустоту за неотложностью своих коротеньких проблем и спасала меня от себя самого.
Лишь много позже, сквозь корявое течение дней, я словно расслышал призывный скорбный голос жены. Словно настал час, когда я мог доплатить к тем восьми рублям и рассчитаться полностью – так почувствовал я и вступил в Добровольческую армию. Но жену больше никогда не увидел.
Потом… потом – Константинополь, Германия, вновь Франция – святые камни Европы, которые утратили ореол святости, коль скоро возвращение в отчизну стало невозможным. Однако под телесной болью ран боль жизни, открывшаяся мне подслеповатой горчащей ночью, отступила. Я не знаю, радоваться ли этому я должен, или испытывать печаль. По крайней мере это еще помогает существовать.
1978Жибрунов и Борболин
Самому странно, что назвалась эта история именно так, а не в обратном порядке имен. Суть-то в том, что жена ушла (о чем пойдет речь) от Борболина и даже не к Жибрунову, а ни к кому. «Знаешь, надоело мне все это», – сказала и ушла. Уехала на метро к родителям.
А Жибрунов – так просто. Сослуживец, приятель, можно сказать, Борболина. Сбоку припеку – столы их рядом стояли, и Борболину нравилось, как, например, возвращается Ираида Степановна с обеда и сыто закатывает глаза: «Наелась – как у Христа за пазухой», а Жибрунов, еле сдерживая смех, но на вид абсолютно серьезно: «Да? И чем же там кормят?». И вообще с ним интересно было общаться – умный, острый, стихов много знает.
Ну, жена ушла и ушла, поначалу Борболин особого значения этому не придал. Но в субботу она появилась и молча собрала вещи. Борболин растерялся и вызвал такси. А она даже лыжи забрала. Хотя зачем они ей в начале лета? – с недоумением подумал Борболин, когда их никак было не пристроить в машине, пока водитель не догадался положить вдоль. «Разделил я вас, – улыбнулся он понимающе (большой, как все таксисты, психолог), потому что Борболин с женой очутились по разные стороны от лыж. – Ничего, скоро приедем». – «Это-то ничего», – со значением усмехнулась Борболина, и мужу стало ясно, что происходит нечто серьезное. Да еще укачало его – давно в такси не ездил. Еле дотащил чемодан и лыжи до дверей. Жена вынесла воды, а он был настолько обескуражен, что даже постеснялся спросить какую-нибудь конфетку пососать.