Женьке вдруг показалось очень странным, даже неуместным, войти в прекрасный светящийся город с автоматами наперевес. Но он ничего не сказал. Зачем? Решение принято. Они стояли теперь на носу в полной готовности. Но к чему? К тому, чего привыкли ждать в своем веке? А к чудесам века чужого, к страшным и восхитительным чудесам незнакомого мира – можно ли вообще подготовиться к ним?
– Дворцы на дрейфующих льдах строят, – ворчал Цанев, – летоисчисление изменили, руки режут почем зря… Оцениваю прошедший период времени века в четыре. Крышка нам тут, братцы.
– Уймись, Любомир, – сказал Станский, – в двадцать четвертом веке тоже жить можно. Пообвыкнемся как-нибудь. Вот старик Билл, например. Далеко ли от нас ушел? А живет.
– Старик Билл – это вообще загадка, – сказал Черный. – Не вяжется он с этим городом, никак не вяжется. И опять же архитектура – слишком уж наша. Конец двадцатого века, ей богу.
– Ну, это ты брось, – не согласился Станский. – С архитектурой как раз все понятно: город-памятник разным эпохам, музей под открытым небом.
А город-памятник был уже совсем близко. «Ледотоп» выключил свой мотор, и в наступившей тишине стало слышно, как он расталкивает носом последние льдинки, вплывая уже по инерции в специально, должно быть, подогреваемую полынью, протянувшуюся до самого берега. Заслоненный ближайшими домами город башен скрылся из глаз, от пристани виден был только вонзавшийся в небо золотой шпиль. И было в нем что-то до ужаса нереальное, что-то почти абсурдное.
Женька вдруг понял, что: шпиль торчал из планеты, как кончик оси из глобуса. Архитектор, наверное, так и задумал.
Голубой светящийся квадрат возле самого берега оказался большим плакатом на ножках, с которого, написанные тоже светящимися, но густо синими буквами, смотрели четырнадцать строчек – две фразы на семи языках: английском, русском, испанском, французском, арабском, хинди и китайском. «Добро пожаловать в город Норд!» – гласила первая. «Вход в город с сеймерами категорически запрещен!» – предупреждала вторая.
– Так значит сеймер, а не сейнер, – первым высказал Цанев общую мысль. – Станский, ты все знаешь. Что такое сеймер?
– Спроси для начала что-нибудь полегче, – отозвался Эдик.
– Может, оружие какое, – предположил Черный.
– Вряд ли, – сказал Цанев, – оружие у капитана было, а сеймер он спрашивал и с помощью него собирался что-то делать с отрубленными руками.
– К чему гадать, – сказал Станский. – Наберитесь терпения. Скоро спросим у кого-нибудь.
– А вот этого как раз и не стоило бы делать, – попросил Черный. – У них же запрещены сеймеры.
– Тоже верно, – согласился Станский. – Но знаете что, очень может быть, что нам и не придется спрашивать. Сами поймем.
– Ни черта мы не поймем! – мрачно возразил Женька.
«Ледотоп» мягко ткнулся носом в причал и замер, удерживаемый непонятной силой. Старик Билл не проснулся, было даже слышно, как он храпит. Встречать прибывший катер никто не вышел, на пристани вообще не было ни души.
Черный с совершенно обалделым видом смотрел на бетонный край причала, на бетонную стену, уходившую в воду.
– Неужели вот так вот до самого дна бетон?
– Вряд ли, – усомнился Любомир. – Откуда столько бетона? Думаю, они затопили океан какой-нибудь породой, доставленной из космоса.
– Глупо заполнять океан, – сказал Станский. – Вероятнее всего, бетонная подушка лежит на сваях из сверхпрочного материала. Или еще есть вариант: при тех энергиях, которыми они тут располагают, можно было проморозить океан до дна – вот тебе и фундамент.
А Женька молчал. Ему стало невыносимо грустно, и инженерно-строительная дискуссия совсем не трогала его. Он вдруг понял, что потерял почти все, что мог потерять, хотя в той, прошлой жизни ему так часто казалось, что терять совсем нечего. Он даже бравировал этим, заявляя в разных компаниях: «Я – человек свободный. Мне, кроме свободы, терять нечего».
Кандидат в мастера по боксу, он не боялся потерять свой институт – это институт боялся потерять его. Радист, получивший квалификацию по окончании школы ДОСААФ, он всегда мог бросить учебу и найти работу. Но спорт надоел, и радио надоело. И то, и другое не жалко было терять. Отец был уже потерян. Он бросил их с матерью, когда Женьке было девять лет. Они не встречались. И он не любил отца. А мать любил постольку-поскольку, уставший за долгие годы безотцовщины от ее назойливой заботы и опеки. Быть может, он и не признался бы себе в этом, но мать он тоже не боялся потерять.
Друзей всегда было много, так что и ими он не научился дорожить по-настоящему. Девушек было меньше, но были. Любимой – не было. С девушками вообще выходило всегда как-то нескладно. Ему все время было не до них. Все происходило внезапно и так же внезапно и заканчивалось. И почти никогда он не писал им стихов. А вообще стихи Женька писал с детства. Но и к творчеству своему не относился всерьез. Однажды, еще на первом курсе, по чьему-то совету показывал стихи в «Юности». И там вежливый редактор, похоже, так и не прочитавший их, спросил Женьку: «Кто ваш любимый поэт?» У Женьки не было любимого поэта, даже тогда он уже любил многих: Пушкина и Шекспира, Маяковского и Уитмена, Пастернака, Бедлера, Надсона, Вознесенского… А с собой у него случайно оказался сборник Семена Кирсанова, и так, ради эксперимента, Женька назвал его. «Ну, так это же „кирсановщина“, молодой человек», – ответствовал редактор, показывая на Женькины стихи. С тех пор от редакций он держался подальше. Не печатают – и не надо.
Уровень многотиражной газеты «Химик-технолог» его вполне устраивал. Но и сотрудничеством в многотиражке он тоже не дорожил.
А единственное – да, действительно, единственное – чем Женька по-настоящему дорожил, – это были воспоминания детства, воспоминания тех удивительных лет, когда отец еще жил с ними, и они все втроем ходили по выходным на утренний сеанс в кинотеатр «Аквариум» на Маяковке, а мороженое «эскимо» было круглым и в серебряной обертке, и в ларьках продавали чудесную воздушную кукурузу, а троллейбусы ездили синие с желтым и еще очень много встречалось на улицах «побед», а у мамы была красивая высокая прическа и замечательная, особенная-«воскресная» улыбка, а отец курил сигареты «Чайка»(по десять штук в маленькой пачке) и говорил с Женькой о самолетах. И много было еще всяких мелочей, которых теперь нету, но которые он помнил в подробностях, потому что именно из них складывалось его, Женькино, представление о счастье.
И никому не мог он объяснить этого, даже матери (попробовал как-то, а она не поняла, расстроилась только, у нее-то свои воспоминания были), и стало это его тайной. А еще – главной отрадой, когда накатывала депрессия и уже ничего не помогало: ни портвейн с друзьями после института, ни красная линялая груша, о которую можно было с остервенением разбивать перчатки. Он начинал вспоминать, погружаясь, как наркоман, в мерцающую сладкую мглу видений, и тоска отпускала понемногу… Потом он стал уходить в прошлое все чаще. Странное, пьянящее ощущение сопричастности той эпохе жило с ним теперь постоянно. И он любил книги шестидесятых годов, журналы, газеты, песни и – главное – фильмы. Фильмы – это были целые большие куски «запечатленного времени», почти живые фрагменты прекрасной эпохи. И был особенно любимый фильм – «Кавказская пленница». Он стал для Женьки почти предметом культа.
«Песенка о медведях» воспринималась как гимн эпохи, а счастливое улыбающееся лицо юной Натальи Варлей – как портрет мисс Шестидесятые Годы.
Конечно, Женька был достаточно образован, чтобы понимать: те годы имели свои плюсы и свои минусы, свои характерные черты, но в душе продолжал считать шестидесятые «золотым веком» и потому, стремясь хоть когда-нибудь вновь оказаться там, всерьез – (стыдно признаться кому-нибудь), совершенно всерьез мечтал о машине времени…
Вот таким был Женька. И так он жил. Бокс, мечты, пьянки, девушки, радиолюбительство, учеба, стихи, гитара… А потом появился Полюс.
Сначала, конечно, Станский с анафом, но это было так, вроде острой приправы к мечтам, стихам и пьянкам, а потом – Черный с полюсом. И вот это уже было настоящее: цель, смысл, дело, шанс, счастье – словом, нечто, ради чего бросаешь все и уходишь не оглядываясь.
Это было то, что, пусть неосознанно, но уже с самого начала он опасался потерять…
И теперь, ступив подошвой теплого унта конца двадцатого века на холодный бетонный монолит пристани Норда в сто пятнадцатом году Великого Катаклизма, он понял, что потерял это. Он потерял первое и последнее из того, что мог потерять. У него больше не было Полюса. У него ничего больше не было. И надо было все начинать с нуля.
– Ребята, проговорил Женька звенящим шепотом, – ребята, погодите!
Вы хоть понимаете, что у нас с вами больше нету Полюса?
И они поняли. Черный раньше всех понял.
– Приплыли, – сказал он угрюмо. – Будь я проклят!
– Опоздали, – уточнил Цанев. – Лет на четыреста.
И даже Станский, эта бесчувственная льдина, и тот понял. Он молчал и хмуро смотрел на золотой шпиль.
– Прощальный салют, – сказал Женька и, вскинув грозное оружие старика Билла, выстрелил в небо.
– Салют, – повторил Черный, и его допотопная винтовка тоже дала залп.
А Станский, осторожный рассудительный Станский, не стал хватать их за руки. Он все смотрел и смотрел молча на сверкающий желтым металлом шпиль.
Голос раздался совсем рядом. Говорили по-итальянски или, может быть, по-испански. Человек был в форме, имел большую кобуру на поясе и сразу бросавшуюся в глаза привычку командовать.
Перепуганный его внезапным появлением, Женька глупо спросил:
– Ду ю спик рашн?
– О, майн гот! – неожиданно вскричал человек в форме. – Рашн? А як же! Же парль рюс. Оф корзс. Ферштейн? Зачем шумите, ребята? Люди спят, – наконец-то он сказал то, с чего, видимо и начал на своем языке.
– Мы приносим наши извинения, – подоспел Черный, вмиг почувствовав ответственность за всю группу. – Мы не знали, который час.
Полярная ночь, понимаете ли.
– А какая разница, который час? – недоуменно сказал местный полицейский. – Вы что, не понимаете, что это спальный район?
Таким неожиданным вопросом Черный оказался выбит из разговора, и пришлось вступить Станскому:
– Мы прибыли случайными попутчиками вот на этом судне.
И он показал на нелепо торчащий у берега, очень похожий на старый, просящий каши ботинок, «ледотоп» рыжего капитана.
– А, ледовый башман старика Билла! – воскликнул полицейский, словно только теперь увидел причалившую посудину, потом спросил: – Вы первый раз в Норде?
Все дружно кивнули.
– Добро пожаловать, друзья! – страж порядка расплылся в улыбке и даже снял свою голубую фуражку. – Вы прибыли в самый лучший город на свете. Только у нас вы сможете по-настоящему отдохнуть, только у нас найдете настоящую работу, только у нас познакомитесь с настоящими людьми… Впрочем, все это вы, конечно, знаете, – прервал он вдруг сам себя и представился, приложив три пальца к фуражке: – Майор Кальвини.
– Очень приятно. Станский, – сказал Эдик.
– О, у вас знаменитая фамилия! – заметил Кальвини.
– А я и сам знаменитый, – обиженно сказал Эдик, не зная точно, его ли имеет в виду этот человек.
Майор улыбнулся. Потом представились остальные. Приятная была обстановка. И как-то сразу забылись все страхи, и непонятно было, в кого тут стрелять. Не в этого же майора Кальвини, такого симпатичного и любезного. Он представитель власти. Так где же бдительность? Где диктат? Что-то совсем непохоже на ужасную тоталитарную систему, в которой подавляется все разумное и доброе, а инакомыслящим рубят руки. И Женька шепнул под шумок Черному:
– Скажем?
И показал глазами на «ледовый башмак». Черный решительно кивнул.
– Господин майор, – начал он, потом осекся (почему, собственно, господин?), но Кальвини не отреагировал, и Черный продолжил: – Мы хотели сообщить вам, что у Билла в трюме довольно странный груз…
У него полный трюм отрезанных… ладоней.
– А, – Кальвини только рукой махнул, – старина Билл в своем репертуаре. Небось Хантега с Артемом опять наворотили. Идиоты! Но что поделаешь, – он развел руками, как5 бы извиняясь перед гостями города, – дуракам закон не писан. – Потом перешел на торопливый и решительный тон. – Ну, значит так, друзья. Вот это пятый радиус, – он показал на начинающуюся у пристани улицу, – пойдете по нему прямо, прямо, прямо, пересечете два кольца и через ворота попадете в центр. Андерстэнд? И не стреляйте больше. Договорились? Будьте счастливы. Чао.
Он повернулся и быстро зашагал в сторону города. Большая кобура смешно подпрыгивала у него на боку.
5
– Какие будут мнения? – поинтересовался Станский.
– Идти в центр, – простодушно ответил Любомир, – здесь тоска зеленая.
– Присоединяюсь, – сказал Черный, – идти надо, но насчет тоски – не согласен, по-моему, здесь очень весело: каждому можно носить оружие, а стрелять нельзя только потому, что люди спят. И уж конечно, отрубленные руки – здесь дело житейское. Подумаешь, какой-то Артем нарубил спьяну – что ж с него, с дурака возьмешь…
Слушайте! А может, у них перенаселение? Чем больше народу перебьют, тем лучше.
– Бред, – сказал Цанев, – скажи еще, что у них очень много лишних рук. В некоторых странах – буквально по пять–шесть на душу.
– Ну, не знаю! – Черный обозлился. – Сумасшедший дом какой-то.
– А я не верю, что они могут рубить кому-то руки.
Это сказал Женька. Он долго думал и пришел к выводу, что ни о какой изощренной жестокости в этом мире не может быть и речи.
Идеалист, скажут ребята, поэт, пусть подсмеиваются, а он все равно уверен в своей правоте.
– Может быть, эти руки не настоящие, – высказал Женька одну из утешительных догадок.
– Ну, знаешь, – Любомир даже обиделся, – кто здесь врач, Евтушенский, ты или я?
– Ты врач двадцатого века, – напомнил Женька, – а это могут быть руки биороботов.
– Запчасти что ли? Не смешите меня, дуся, я человек, измученный анафом.
– Кстати, рубить руки андроидам, может быть, еще большее варварство, чем людям, – заметил Станский. – Во всяком случае, это еще более ненормально. Больной мир.
– И все равно не верю, – упрямо повторил Женька. – Не верю. Просто здесь все по-другому. Слишком по-другому. Нам не понять.
– Ребята, не расслабляться, – в голосе Черного зазвенели командирские нотки. – Женька тут наплетет, по-другому, не по-другому – у нас с вами пока свои законы, своя жизнь, и мы ее должны защищать. Ясно? Старик Билл пьян, майор Кальвини – добродушен, а каким будет третий, мы не знаем. Так что – не расслабляться!
Но третий оказался таким, что не расслабиться стало совсем трудно.
Они уже отмахали по спящей улице почти квартал, и Женька, все время приволакивающий ногу, первый раз позволил себе пожаловаться, что ему трудно и хорошо бы идти помедленней, когда стало видно, что за перекрестком ряды все более высоких домов и гирлянды фонарей, бессмысленно ярких на фоне светящихся стен, начинают слегка поворачивать вправо. Вот тут-то и появился третий представитель нового века. Точнее, появилась. Она была стройная, фигуристая, черноволосая и очень хорошенькая, но поначалу все четверо, как они потом признались друг другу, приняли ее за робота. Наверно, под влиянием последнего разговора. Но вообще-то было с чего. Но вообще-то было с чего. На незнакомке сверкал скафандр – настолько облегающий, что она казалась обнаженной, тело выглядело как отлитая из серебра статуя, а голову накрывал сферический прозрачный шлем. На ногах прорисовывался каждый палец, но под ступней угадывалась довольно толстая, слитая со скафандром воедино, подошва. И еще – кобура на правом бедре из такого же серебристого материала. И, наконец, движения – медленные и как бы слишком правильные для человека.
Чем ближе она подходила, тем становилось яснее, что это, конечно, женщина, девушка, а не машина. Было только неясно, как можно не мерзнуть под такой пленкой, но вопросы, подобные этому, пришли позже, а поначалу был почти шок.
– Держите меня, – сказал Любомир, – я пять веков женщину не видел.
Станский мечтательно улыбался. Черный смотрел так, словно на него надвигалась пантера, восхитительно красивая, но смертельно опасная. А Женьку бросило в жар. Мир вокруг него закачался, поплыл дрожащими разводами, как бывает в кино, и только прекрасная незнакомка, идущая ему навстречу мягкой чарующей походкой, виделась ясно, резко, все резче и резче с каждым шагом.
«Гипнотизирует, стерва», – подумал Женька, но это была первая и последняя вспышка враждебности. А потом накатило откуда-то такое знакомое по мечтам о прошлом ощущение счастья. И Женька задохнулся от этого счастья, и смотрел в веселые рыжие глаза за стеклом скафандра, и ему казалось, что он смотрит в прошлое, в благословенную эпоху шестидесятых – уж такое лицо было у этой девушки. Счастливое лицо. В своем времени, откуда они четверо пришли, откуда они – к чему теперь кривить душой – попросту удрали, Женька никогда таких лиц не видел. Он видел их только в кино. И мечтал о них…
Женька смотрел в рыжие глаза незнакомки, и было тихо-тихо, и все двигались так, будто это фильм, снятый рапидом, медленно-медленно опускалась стройная металлическая нога девушки, медленно-медленно взлетала ее рука, невообразимо медленно поднимал свою винтовку Черный, и Женька, успевший подумать, что скафандр должен быть пуленепробиваемым, вдруг увидел свои руки, едва заметно, но совершенно недвусмысленно разворачивающие тяжелый автомат Билла в сторону Черного, а Станский медленно-медленно поднимал глаза на Женьку.
Обстановку разрядил Цанев.
– Добрый вечер, мисс, – сказал он, и кадры снова замелькали в нормальном темпе. Никто ни в кого не стрелял. Наваждение пропало.
– Мечтаю познакомиться с вами. Цанев, Любомир, врач-гинеколог.
«Врет и не краснеет, как всегда», – подумал Женька. Цанев был терапевтом.
– Привет, – сказала незнакомка. – Меня зовут Ли. Крошка Ли.
Общедоступности в Норде русского языка, должно быть, уже не стоило удивляться, но это «привет» было как-то уж слишком просто.
– А у вас знаменитая фамилия, – добавила Ли, обращаясь к Цаневу, и Женька подумал: «Неужели мы тут действительно знамениты, как погибшие покорители полюса? Вот это будет номер!» Цанев же почел за лучшее промолчать.
А Ли спросила:
– Куда путь держите, добры молодцы?
– В центр, – не задумываясь сказал Любомир.
– Впервые в Норде?
– Так точно! – это уже отрапортовал Черный.
– Рекомендую отель «Полюс». Лучший в городе. Как у вас с исходным кредитом?
– С исходным кредитом? – Черный был озадачен.
– Понимаю, – смутилась вдруг Ли, словно задала бестактный вопрос, – вы решили подписать чеки на весь остаток жизни. Кротов и Шейла будут вам лично признательны.
И тут не выдержал Женька. От всей этой непонятицы пропадало для него фантастическое очарование Крошки Ли. Было так, словно он слушал горячечный бред любимого человека. И Женька сказал:
– Милая моя Ли, мы не можем понять вас. Мы слишком долго спали. В состоянии гибернации. Мы не знаем этого мира.
Они были вполне готовы к ответу типа «Ну и что?» в духе старика Билла и майора Кальвини, но рыжие глаза Ли вдруг вспыхнули сумасшедшим радостным блеском.
– Сколько? Лет двадцать?
– Больше, – ответил Женька, боясь соврать.
– И все это время были в Норде?
– Нет… то есть… ну здесь, неподалеку.
На руке у Ли запел браслет, то ли радиотелефон, то ли таймер, и она заговорила очень быстро:
– Значит, никто на большой земле не знает о вас?
– Никто, – в этом Женька был уверен.
– Мальчики, какая прелесть! – щебетала Ли. – Я жутко спешу, поэтому вот что: обязательно поселитесь в «Полюсе», и я найду вас сегодня же вечером или… Привет, Юха!
Из-за поворота внезапно вылетела обтекаемая, как капля, ярко-красная машина, больше всего похожая на бобслейные сани. Она парила над улицей сантиметрах в двадцати, и поначалу Женька подумал об антигравитации, но когда эта сухопутная лодка подплыла ближе, стал явственно ощутим плотный поток воздуха, вырывающегося из-под нее. А сидела в лодке роскошная блондинка в таком же как у Ли скафандре.
– Привет, Крошка, привет, мальчики, – сказала Юха, и ее красная «гондола» с тихим шипением опустилась на уличное покрытие. – Садись, поехали. Время – жизнь. Кстати, ты знаешь, что ракетника на Москвузавтра не будет?
– Поеду подушкой, – Ли развела руками.
Черный кашлянул.
– Простите, вы говорили что-то про встречу в отеле «Полюс».
– Да, да, – Ли уже забралась в «гондолу», – любой номер в «Полюсе», а я буду у вас не позже полуночи. И главное, никому, никому не говорите, что вы из прошлого. Вы поняли меня? Это очень серьезно. Будьте счастливы!
– Будем ждать, – пообещал Черный с солидным видом начальника.
Цанев ухитрился поцеловать ручки обеим красавицам. Женька, глядевший на Ли неотрывно и одуревший от счастья, соображал туго.
И только Станский догадался задать практический вопрос, когда лодка уже поднялась над землей:
– А сейчас, сейчас сколько времени?
– Шесть, – крикнула Юха. – Шесть часов вечера!
6
Улица, на которую они вышли, была шире той, что вела к пристани, ярче освещена, но почему-то менее ухожена, кое-где лежал снег.
Направо вдалеке еще виднелась красная точка уезжающей машины, слева появилась другая машина – приближающаяся. Однако все четверо дружно решили не ждать новой случайной встречи, а двигаться прямиком в центр. До свидания с Крошкой Ли оставалось не так много времени, если учитывать всевозможные непредвиденные обстоятельства.
Миновав перекресток, где на всех углах синели большие цифры: «2» – вдоль кольцевой улицы и «5» – вдоль радиальной, а номера домов, написанные мельче, светились красным, они вновь увидели разнообразные, эффектные, вычурные здания центра. Теперь, с близкого расстояния, стало понятно, что город-сказка, город-памятник, город-музей построен как бы понарошку, составлен из уменьшенных копий знаменитых сооружений. Они узнали Норд-Дам, Биг Бэн, Спасскую башню, Кельнский собор, Эмпайр Стейт Билдинг, Пирамиду Хеопса, Храм Василия Блаженного, Эйфелеву башню, Афинский Акрополь, Капитолий, Тадж-Махал, и много там было еще такого, что выходило за рамки знаний среднего эрудита, а специально архитектурой ни один из них не занимался. Меж тем самым забавным было то, что все эти здания стояли как бы погруженные в захлестывающий их хаос торосов. Конечно, никакой это был не лед – это было, наверное, стекло, но тщательно продуманные причудливые изломы его создавали впечатление совершенно естественного пейзажа широкой торосистой гряды, из которой торчали тут и там шедевры мировой архитектуры, словно сметенные со всей планеты сюда, на полюс, каким-то гигантским катаклизмом. И в то же время было понятно, что все сооружение образует над центром города глухой защитный колпак. И, как апофеоз победившего стихии человека, господствовала, царила надо всем невозможная, чудовищно прекрасная золотая башня, устремленная ввысь – нечто среднее между костелом в стиле «пламенеющей готики» и космическим кораблем на старте.
От созерцания города их отвлек шум пролетающего самолета. Первым рассеянно взглянул наверх Женька, а за ним и все задрали головы, как зеваки на базаре в начале двадцатого века. Это был не самолет, а наверное, тот самый ракетник, который упоминала Юха. Белый, светящийся, как диск луны в ясную погоду, продолговатый, как дирижабль, предмет двигался сначала вертикально вверх, а потом, почти остановившись, развернулся на девяносто градусов и с заметным на глаз ускорением умчался вдаль строго параллельно земле.
– Что я говорил – двадцать четвертый век! – прокомментировал Любомир.
– Тридцатый, – отозвался Женька.
– Ничего особенного, – злобно буркнул Черный, – сарделька летающая.
А Станский промолчал, обдумывал что-то.
Тем временем они вышли на первую кольцевую улицу, и Черный сказал:
– А вот и ворота.
Ворота и надвратная башня, вмерзшие в ненастоящий снег и лед, сделаны были под старину, и, как и все здесь, являлись копией чего-то.
– Ребята, – обрадовался Женька, – да это же Таллин! Морские ворота в старом городе.
Эдик и Черный кивнули, а Цанев, который в Таллине никогда не был и потому сентиментальных чувств к воротам не испытывал, первый трезво отметил, что вход наглухо закрыт, а апостола Петра поблизости что-то не видно. Проблема, однако, разрешилась до смешного просто: ворота любезно разъехались в стороны, стоило только подойти к ним. Женька поймал себя на том, что и этому как бы по инерции удивился, а ведь такие штуки и в их время были. «В том же Таллине, – вспомнил он, – в аэропорту.»
Они стояли теперь в узком и высоком, как колодец, тамбуре, и двери за их спиной закрылись, а свет сочился какой-то тусклый и странно пульсировал, так что каждый успел подумать, что вот наконец-то и попался, когда на стене напротив вспыхнуло большое табло с инструкцией все на тех же семи языках. Текст был такой: