Тем не менее, мы на Западе почему-то решили, что после развала Советского Союза рыночную экономику в России можно будет восстановить очень быстро.
Стартовые условия
На практике преобразование российской экономики далось с большим трудом и вызвало много непредвиденных потрясений. Причин этому много, и самых разных. Многие считают, что Россия либо должна была последовать образцам трансформации, использовавшимся в Восточной Европе, либо – в крайнем варианте – она обречена застрять в тупике под грузом тяжелого исторического наследия[20]. Бесспорным представляется, по крайней мере, то, что вопреки здравому смыслу от новой России вполне серьезно ожидали чуть ли не всего и сразу. Ведь именно поэтому многие с таким пристрастием пытаются доказать, что причина всего лишь в непоследовательности российских реформаторов и что при «правильном» подходе к реформам Россия в сжатые сроки добилась бы таких же успехов, как и «образцово-показательные» Польша, Венгрия и бывшая Чехословакия.
Если же все-таки попытаться вычленить какой-то один ключевой фактор (хотя бы и такой, который стал очевиден только по прошествии времени), то я считаю таким фактором то обстоятельство, что сразу после развала Союза Россия осталась в буквальном смысле слова без государственного аппарата. Именно поэтому она, ко всеобщему разочарованию, не сумела в 1990-х гг. реализовать свой «потенциал». (Я еще попытаюсь в этой книге показать, что «потенциал» России был к тому же намного скромнее, чем принято думать.) Как только КПСС была лишена своей предельно централизованной власти, в стране не осталось никакого дееспособного механизма для принятия решений, возникла реальная угроза полного безвластия. Соответственно, не получив в руки никаких реальных рычагов управления, новые руководители были просто не в состоянии проводить хоть сколько-нибудь последовательную экономическую политику.
Я убежден, что именно конкретные условия, сложившиеся вслед за развалом СССР и временным запретом КПСС, больше, чем любые другие, определили дальнейшее развитие ситуации в стране и что, не поняв этого, не понять и постсоветскую Россию в целом. Но большинство наблюдателей на Западе этому фактору не придавали особого значения. Впрочем, это понятно: к тому времени мы давно привыкли считать, что в Стране Советов все находится под безусловным и неотвратимым контролем, и потому представить себе, что там больше нет никакого контроля, нам было действительно трудно. В результате западные политические лидеры, СМИ и МВФ не просто не придали этому фактору значения, а вообще не поняли, что произошло в России, и потому явно переоценили ее возможности. Политические структуры, которые россияне создали взамен старых, показались тогда со стороны вполне нормальными, и только развитие событий в 1990-е годы, и в частности неспособность новой власти проводить необходимые реформы, показали, насколько эти новые структуры были по сути своей мало пригодны.
Особенности переходного периода в России после развала Советского Союза, как пишет профессор Стэнфордского университета Майкл Макфол в предисловии к английскому изданию книги Егора Гайдара «Дни поражений и побед», были результатом того исторического факта, что Россия в конце декабря 1991 года «не была суверенным государством, поскольку не имела суверенных границ, суверенной валюты, суверенной армии, ее государственные институты были слабы, а их функции не очерчены». Эту мысль Макфола об условиях, в которых начинался в России переходный период, стоит процитировать более подробно.
«…То, что оставила советская эпоха в наследство, заставляло начинать даже не с чистого листа. Все было еще хуже. Российское руководство должно было иметь дело с проблемами империи, с необходимостью провести экономическую реформу, с нуждой в политических переменах, а многие практики и институты советской системы в это время продолжали действовать. Экономическая жизнь, основанная не на рынке, а на административной власти, гигантсткий ВПК, всепроникающая коррупция государственных институтов и огромная теневая экономика, отсутствие правовой системы и слабая трудовая дисциплина – это только часть того наследства, которое мешало проведению рыночной реформы. Тени прошлого и в дальнейшем нависали над постсоветской Россией, потому что российские революционеры в конце концов воздержались от насилия при достижении своих целей в трансформации политики, экономики и государства. Это стратегическое решение сохранило многие советские институты и организации, созданные и вскормленные этими институтами… Советский режим в целом рухнул, но элементы, его составлявшие, оставались на месте.
Российские реформаторы должны были также учитывать баланс между политическими группами, поддерживавшими реформу и находившимися в оппозиции к ней. В отличие от восточноевропейских стран, в России 1991 года не было консенсуса относительно необходимости проведения рыночной реформы и демократизации. Напротив, российские элиты были поляризованы».
Гайдар, в свою очередь, пишет: «Правительство пассивно наблюдает за финансовой разрухой, совершенно не отдавая себе отчета в том, что происходящее чревато бурными социальными катаклизмами, крушением режима. Так было во Франции накануне Великой революции, в России – перед 1917 годом, в Китае – накануне краха Гоминьдана».
Вторая русская революция
Трудности, возникшие в процессе проводившихся при Ельцине реформ, принято объяснять ошибками реформаторов. Но существует и другая точка зрения, согласно которой в России в конце XX века случилась вторая, и на сей раз относительно бескровная, революция. Этот взгляд развили в своей вышедшей в 2001 году книге Владимир Мау и Ирина Стародубровская, и они же убедительно раскрыли характер и экономические особенности этой революции. С их точки зрения, трудности и непоследовательность реформ естественны и неизбежны из-за того, что во время революции государство слабо, и иначе быть не может: общество раздроблено, меняются права собственности, интересы различных социальных групп эволюционируют. Это, на мой взгляд, убедительный довод в пользу того, что проблемы, с которыми Россия столкнулась в переходный период, были по большей части неизбежны.
В свою очередь Андерс Аслунд, тоже проанализировавший ситуацию в России с этой точки зрения, писал, что «во время революции старые институты перестают функционировать. В этот недолгий критический момент у политических лидеров свобода действий гораздо больше, чем в обычные времена. Но зато рычаги управления у них в распоряжении только самые примитивные»[21].
Если бы этот революционный характер падения коммунизма был уже тогда по достоинству оценен западными наблюдателями, то, возможно, все последовавшие кризисы и крутые повороты в российской постсоветской политике не ошеломили бы нас так сильно. Но всех нас тогда словно одолела коллективная близорукость. Не разглядев революцию, мы ошибочно полагали, что никаких чрезвычайных мер для грядущей российской реформы не потребуется, что справиться с ситуацией можно будет обычными средствами за несколько недолгих лет.
Вообще, в 1990-х на Западе бытовало мнение, что Россия находилась – или должна была бы находиться – в процессе «перехода к демократии и рыночному обществу». При этом «переход», в толковании специалистов по России, подразумевал заранее известный результат и одновременно относительно гладкий путь из советского прошлого в либерально-рыночное будущее. Это толкование им казалось вполне обоснованным ввиду уже имевшегося положительного опыта в других странах в Центральной и Восточной Европе. Таким образом, их представление о том, что происходило в России в тот момент, было, скажем так, весьма и весьма романтичным. Это важно понимать, потому что именно из-за таких глубоких заблуждений, на которые к тому же накладываются сохранившиеся со времен «холодной войны» стереотипы, западные наблюдатели сегодня пеняют Путину, обвиняя его в сворачивании демократии.
Были, правда, и такие наблюдатели, которые не разделяли общую точку зрения. Например, Майкл МакФол не раз подчеркивал революционный характер посткоммунистической трансформации России[22]. Томас Грэм (нынешний руководитель российского отдела Национального совета безопасности) посвятил целую монографию причинам заката советской системы и опасностям вакуума власти в 1990-е гг. Он, в частности, писал, что рассказ о том, как Россия двигалась к пропасти, это история о засилии «политической близорукости, беспринципной политической борьбы, слабого здоровья, алчности и невезения»[23].
Не революция, а заговор?
Когда неэкономисты анализируют события прошлого, это вполне естественно. Но когда даже лучшие из историков или политологов берутся рассуждать о сложных экономических вопросах, с точки зрения экономиста это подчас выглядит возмутительно плохо[24]. Именно так, из добрых побуждений, но с очень ограниченным пониманием реалий, написал о событиях в России, например, Стивен Коэн. С его точки зрения, Ельцин и его соратники воспользовались попустительством США и ради собственных корыстных интересов загубили становление демократии и процветания в стране. Коэн пишет: «С начала 1990-х годов и некоммунисты, и коммунисты выдвигали самые разные программы демократизации и перехода к рынку. Некоторые из этих программ были ничуть не менее радикальны, чем ельцинская, могли, судя по всему, оказаться более эффективными и уж точно не причинили бы столько страданий народу. Но ученые и журналисты их тем не менее с завидным постоянством отметали и даже откровенно порочили»[25].
Как и некоторые другие сильно политизированные авторы, Коэн считает, что реальные альтернативы существовали и даже были весьма очевидны. То, что их не попытались осуществить на практике, он списывает исключительно на личные амбиции или алчность Ельцина и его ближайшего окружения. Подумать о том, что, возможно, большая часть предполагаемых альтернатив просто отсутствовала и что многие идеи были откровенно утопичны (например, о принятии некого «плана Маршалла» для России или о том, что демократическое движение само сформирует свои, новые госструктуры, спонтанно и в одночасье), – Коэн не желает.
Другие, как, например, Лилия Шевцова, просто сетовали по более чем очевидным поводам: мол, худшая ошибка Ельцина «была в том, что он не создал сильных политических институтов и не ввел стабильных правил игры»[26]. Питер Реддуэй и Дмитрий Глинский выбрали, возможно, несколько покровительственный тон: «Ельцинский режим настойчиво пытался взять бразды правления в свои руки, но при этом оставлял без внимания вопрос легитимности власти. Из-за этого страна попала в своего рода порочный круг: власть приобретала все более автократичный и централизованный характер, но при этом способность реально управлять правительство постепенно утрачивало»[27]. И так далее. Во всех этих наблюдениях есть, конечно, своя доля истины, но в целом их авторы либо сильно преуменьшают, либо вообще отрицают значение того, что, несмотря на наличие всей необходимой внешней атрибутики, госаппарат Ельцину достался крайне слабый, а механизмы для принятия эффективных решений у него практически отсутствовали.
Опубликовал недавно новый полемический очерк и Эдвард Лукас («Новая холодная война: почему Кремль представляет угрозу и для России, и для Запада»). Признавая, что Россия добилась огромного экономического прогресса, Лукас в то же время неоднократно, хотя и не очень убедительно предупреждает, что она вместе с этим провоцирует новую холодную войну: «…мы имеем дело с людьми, чья цель – причинить нам вред, ущемить и ослабить нас. При этом главное их оружие – деньги – одновременно и наше самое слабое место. Поэтому сегодня нам надо опасаться уже не огневой мощи советской военной машины, а хранящихся в их сейфах десятков миллиардов долларов». По мнению Лукаса, Россия теперь энергично и напористо использует свои огромные природные богатства и финансовые резервы, чтобы укрепить свое влияние, и этому ее агрессивному напору никто, кроме США и Великобритании, даже не пытается сопротивляться. Этот аргумент весьма далек от реальности. Но тем, кто все еще живет старыми представлениями о мире, он, конечно, придется по вкусу.
Мнение гораздо более правдоподобное, нежели отмеченные чувством собственного превосходства и сильно политизированные взгляды Лукаса, предложил Стивен Коткин: «Россия при Ельцине либеральной демократией не являлась, но и при Путине она к тоталитаризму не возвращалась»[28]. Коткин далее отмечает: «О России сложилось очень неверное представление, основанное на двух прямо противоположных друг другу мифах. Первый, западный миф заключается в следующем. Хотя при Ельцине в стране воцарились хаос и всеобщее обнищание, на Западе тем не менее сочли, что в России появилась в первом приближении демократия, а ныне Путин якобы ее зарубил на корню. Вообще-то, с такой легкостью можно порушить только карточный домик, а никак не всерьез построенное здание. И тем не менее в эту небылицу об утраченной российской демократии дружно верят осиротевшие без старого врага ветераны холодной войны и более молодое поколение русоведов, из коих многие сами вдохновенно поучаствовали в строительстве той иллюзорной демократии в России, а теперь во всем разочаровались (и стали преподавателями).
Второй миф бытует в России. Там верят, что единственной некоррумпированной, патриотичной и способной навести порядок организацией, унаследованной от советских времен, был КГБ, и потому считают, что экономическую либерализацию обеспечили путинские соратники из спецслужб, хотя на самом деле либеральные реформы пробивали те в его окружении, кто к КГБ никогда отношения не имел».
Дэвид Хэнсон (Университет штата Индиана) отметил еще один важный момент, который отличает российскую посткоммунистическую революцию от всех остальных и одновременно затрудняет правильную оценку ее собственного революционного начала. Эта российская революция впервые в истории была сознательно нацелена на режим, уже и так официально признанный «революционным». Ведь Советский Союз свои цели и задачи заявлял именно как революционные. Даже Горбачев упорно настаивал, что его перестройка продолжала и развивала «ленинские» революционные традиции и возрождала идеалы большевиков образца 1917 года. В результате, когда действительно революционные силы начали при Горбачеве расшатывать советскую систему, назвать их открыто «революционными» было бы странно. Эта и многие другие двусмысленности случившейся «антиреволюционной революции» до сих пор сильно усложняют России жизнь.
На выходе из экономического коллапса
То, что к власти его привела самая настоящая революция, сам Ельцин, возможно, до конца и не понимал. Но зато он полностью отдавал себе отчет в том, что для установления в России демократии и капитализма потребуются преобразования практически во всех областях общественной жизни, и преобразования именно революционные. Осуществлять их было, по меньшей мере, крайне рискованно. Контроль над основными госучреждениями в центре и на местах оставался в руках бывших партийных аппаратчиков. Находившаяся на грани банкротства экономика почти целиком базировалась на убыточных военных предприятиях и колхозах. В армии после плохо подготовленного и финансово не обеспеченного вывода войск из ГДР и других стран Варшавского договора преобладали упаднические настроения и общее недовольство, и доверять ее командованию было, скорее всего, нельзя. В результате многочисленных и не доведенных до конца реформ, начатых после прихода Горбачева к власти в 1985 году, а также в результате постепенно нараставшего властного вакуума повсеместно начались незаконные захваты собственности, разворовывание активов, возникали финансовые пирамиды и челночная торговля. Налицо были все признаки того, что государство теряет контроль над страной и что центробежные силы набирают обороты.
При этом для формирования базы действительно демократического режима только на политическом уровне требовалось: разработать и принять новую конституцию, создать новые правительственные институты, провести новые президентские и парламентские выборы, полностью и во всех деталях пересмотреть законы, регулирующие отношения между центром и национальными республиками и регионами.
Шутить по этому поводу вряд ли уместно, но думаю, что для достижения такой цели проще было обзавестись другой страной с другой историей или, во всяком случае, иным поколением людей и более подходящими отправными условиями.
Представляется, что в отсутствие дееспособного госаппарата и доступных финансовых ресурсов практически единственный реальный выход из положения был – создать рыночную экономику. А при отсутствии должного финансового обеспечения сделать это было лучше всего путем хорошо скоординированной шоковой терапии: одновременно отпустить цены, превратить рубль в валюту с рыночным курсом, прекратить все прямые и скрытые государственные субсидии, раздробить и приватизировать все госпредприятия. Однако ни о какой подобной шоковой терапии даже и мечтать не приходилось.
Ельцин на каждом шагу был вынужден учитывать самые разные интересы влиятельных группировок: кем-то руководила алчность, кем-то – страх, а кем-то – просто инстинкт самосохранения. Иногда, вконец разозленный отсутствием реальной государственной власти и эффективных рычагов управления, он пытался предпринять хоть что-то наудачу[29]. Но на шоковую терапию во всей полноте он так и не решился и пошел только на ее менее трудные для исполнения макроэкономические элементы. А от этого диспропорций в экономике стало только еще больше[30].
Яркой иллюстрацией накала политической борьбы в условиях коллапса власти стало случившаяся в октябре 1993 года развязка противостояния Ельцина и Верховного Совета. К тому времени напряженность в их отношениях уже превратилась в полную нетерпимость. Верховный Совет решил добиваться отстранения Ельцина от должности независимо ни от чего. Характерно, что предложить что-то взамен ельцинской политики ему было нечего, разве что богатый набор нереальных идей. Но дело было уже не в политических идеях, а в том, что у тогдашних вице-президента Александра Руцкого и председателя
Верховного Совета Руслана Хасбулатова осталась одна единственная цель: убрать Ельцина, и в этом деле были «все средства хороши». Ельцину же отступать было некуда. Он и так под их давлением уже отправил в отставку Егора Гайдара и назначил на пост премьер-министра Виктора Черномырдина.
Весной 1993 года Ельцин чуть было не распустил парламент, но в последний момент предпочел вместо этого провести референдум (знаменитый «Да-да-нет-да»). Это был верный ход: референдум Ельцин выиграл и тем самым подтвердил свои полномочия. Но летом отношения с Верховным Советом обострились еще сильнее. Обе стороны поливали друг друга грязью, гремели взаимные обвинения в коррупции. Казалось, что время начинает работать на противников Ельцина, которые шаг за шагом объединялись, независимо от своей партийной принадлежности, вокруг одной общей идеи, к тому же постепенно сближаясь с коммунистами.
21 сентября Ельцин наконец потребовал роспуска Верховного Совета. В тот момент это его решение могло показаться отнюдь не конституционным[31]. Но и сама действовавшая тогда старая советская конституция 1977 года тоже была крайне противоречива: сначала ее правили, чтобы дать Ельцину возможность управлять страной, а потом – чтобы его власть, наоборот, ограничить. Страна остро нуждалась в новой конституции, и если бы оппозиция в условиях царившего тогда экономического хаоса решилась выставить на референдум свой вариант против ельцинского, то, весьма вероятно, она могла бы победить. Но оппозиционеры уверовали, что ельцинский режим и так рухнет со дня на день, и потому предпочли запереться в Белом доме и просто ждать этого «неминуемого» события. Ожидание затягивалось, и тогда оппозиция решила поднять «народное восстание»[32]. Получилось оно крайне неприглядным и скорее напоминало погром, причем настолько, что, когда Ельцин в ответ применил силу, побежденным «повстанцам» мало кто сочувствовал.
Ничего особенно хорошего для страны штурм Верховного Совета не принес: Ельцин попал в сильную зависимость от военных и органов безопасности, так называемых силовиков. Но этот пример наглядно показал, насколько в постсоветской России с самого начала было сложно проводить в жизнь рациональную экономическую политику.
При крайней политической нестабильности разработка и тем более практическое воплощение экономической реформы отходили на второй план. Гораздо более острой проблемой в тот момент было отсутствие бюджетных средств, и развал государственных институтов только усугубил эту и без того очень острую проблему. Так что суровые исходные условия сложились отнюдь не из-за новой стабилизационной политики; своими корнями они уходили в коммунистическое прошлое. Поэтому и необходимость в «шоковой терапии» как элементе общей стабилизационной программы была предопределена политикой последнего коммунистического правительства[33]. Новым российским лидерам предстояло фактически повторить опыт руководителей, например, послевоенных Германии и Японии, с той лишь разницей, что те унаследовали катастрофическую экономическую ситуацию после военного поражения в войне, а в России все случилось без кровопролития.
В посткоммунистической стране существует четкая связь между продолжительностью периода высокой инфляции и глубиной бюджетного кризиса. Эту особенность отмечал, например, Егор Гайдар. Он указывал, что чем дольше инфляция сохраняется на высоком уровне, тем больше правительство и экономика впадают в зависимость от сопутствующего инфляционного налога, и что чем выше инфляционный налог, тем больше дегенерирует налоговая система. Из-за незавершенности макроэкономической стабилизации налоговые поступления начали сокращаться, последовал кризис в бюджетной сфере и возникла настоятельная потребность занимать средства на внутреннем рынке за счет выпуска казначейских облигаций, или ГКО. А это, в свою очередь, вызвало глубокий кризис в создаваемой заново госструктуре и в самом правительстве[34].
Моя бывшая коллега по МВФ Пирошка Надь написала содержательную книгу о распаде государственных институтов в России и особое внимание обратила в ней именно на экономические причины и последствия трудного становления новой независимой России[35]. Она, конечно, в отличие от Егора Гайдара, Владимира Мау и ряда других авторов, гораздо большее значение придает тому, какие именно решения принимал Ельцин в начале реформы, но выводы при этом делает все равно очень похожие:
«Произвол и непредсказуемость в политике я считаю признаком слабости правительства. Потому что правительства начинают произвольно менять законы и нормы именно тогда, когда они не в состоянии разработать и внедрить последовательную политику, то есть когда они слабы. Слабость правительства проявляется и в том, что у него не хватает сил создать необходимые институты, в первую очередь для защиты прав собственности и соблюдения договорных условий, без которых не может нормально функционировать рынок. В таких условиях хозяйствующим субъектам приходится искать способы обойти все эти хаотичные и непредсказуемые требования закона и как-то приспосабливаться к примитивным или плохо работающим институтам и корысти нищих чиновников. При таком положении дел неизбежно расцветает коррупция, которую к тому же подпитывает ускоренная приватизация госактивов и тот неизбежный факт, что в любой отдельно взятый момент проводимые реформы всегда в той или иной мере недостаточны. В таких условиях, и особенно когда правительство слабо, возможно быстрое распространение коррупции и корыстных сговоров внутри госаппарата».
Одно из самых обстоятельных рассуждений о роли экономического фактора в истории второй российской революции принадлежит, повторюсь, Владимиру Мау и Ирине Стародубровской[36]. Они рассмотрели более широкий контекст бюджетного кризиса 1997 года и отметили, что «хотя корни его можно найти в середине 1980-х гг., особенно острым он стал в середине 1990-х гг.». С их точки зрения, это был типичный кризис, свойственный завершающим периодам революций. На этом этапе государство в некоторых областях снова начинает функционировать, и в России, в частности, был восстановлен монетарный контроль Центрального банка, удалось снизить инфляцию и стабилизировать рубль. Но на практике это вызвало противоположный эффект и только усугубило бюджетную проблему, поскольку увеличивать поступления в бюджет и одновременно снижать реальную стоимость его фиксированных номинальных затрат за счет инфляции стало уже невозможно.
По мнению нобелевского лауреата Джозефа Стиглица, известного критика МВФ, тогда был шанс применить и в России наработки китайских реформ и поставить во главу угла структурные и институциональные преобразования[37]. Стиглиц особенно настойчиво критиковал «Вашингтонский консенсус», его безоглядную веру в волшебную силу макроэкономической стабилизации и пренебрежение остальными крайне важными микроэкономическими реформами. Он утверждал, что, навязывая России «шоковую терапию», МВФ и все остальные никак не учитывали уроки российской истории и культуры. Эти рассуждения Стиглица блистательно проанализировал Мау[38]. Он показал, что они ошибочны, постольку поскольку реформаторы и все, кто, как и МВФ, пытались им помочь, не проводили некий социальный эксперимент, при котором они могли бы по своему усмотрению определять вводные, а вынуждены были начать с той стартовой позиции, какая досталась им исторически, и выбирать они могли только из тех немногих вариантов, какие были им доступны.