Мальчик посмотрел вниз на набережную.
Прожекторы на вертолетной стоянке были потушены. Косые овалы света от желтых противотуманных фонарей один за другим лежали на залитом водою асфальте. Светлые пятна уходили цепочками по набережной вправо и влево, уменьшались по мере удаления. Легковая машина одиноко ползла в воде по мостовой, пересекая их одно за другим и вспыхивая в такие моменты горбатой лаковой спинкой.
И на миг мальчик снова увидел там, внизу, пять человеческих фигурок, которые шли, взявшись за руки, к вертолетной стоянке.
«Где они теперь? – подумал мальчик. – Где тот малыш, который горько плакал и ронял любимую игрушку? Может быть, он хотел остаться со мной и нарочно бросал ее, а я не понял».
Смерть…
Словно бы в мыслях своих он осторожно приоткрыл потайную дверцу, но не решился заглянуть в нее.
«Что такое смерть? Это когда меня не будет?»
Он посмотрел на свои босые ноги, потрогал пальцами свободной руки лицо, плечи, трикотажную майку на теле, жесткие торчащие ключицы…
И вдруг его охватила тоска. Никогда прежде не испытывал он такой необъятной тоски.
«Это разлука… Разлучение… – чувствовал он. – Но с кем? Почему мне так больно? Если бы я не постыдился слез, я заплакал бы».
Он смотрел на озаренное Луною синее ночное небо, на дымчатые облака, светлеющие на темном его фоне.
– Луна! – прошептал он. – Не убивай нас!
И затаившись, сдерживая дыхание, долго вслушивался в окружающий его мир и в самого себя. Но ни извне, ни изнутри не услышал он ответа. И тогда он понял, что все это осиянное ее светом пространство мертво и бесполезно к мертвому обращаться, ибо оно не способно понять ни тоску, ни печаль, ни слезы, потому что и слезы горячи и текут из видящих глаз; оно безразлично к живой жизни… И он, мальчик, тоже всем безразличен и никому не нужен.
«А может, и действительно лучше умереть, ведь тогда уже ничего не будешь чувствовать?» – подумал он.
И вдруг губы его как бы сами собою позвали:
– Мама!
И сразу она явилась из этого слова, шагнула к нему в комнату, но не такая, какою была теперь, а далекая, прежняя, когда еще не было в лице ее хищного оскала и руки ее часто бывали с ним нежны, а голос так бережно называл его уменьшительным именем.
Она наклонилась к нему – ведь он был тогда мал ростом, присела перед ним на корточки, красивая, ослепительная, в нежно-сиреневом переливчатом платье, остро пахнущая апельсином и духами, сунула ему в рот дольку апельсина и стала перезастегивать курточку его бархатного костюмчика, потому что он застегнул ее не на ту пуговицу и от этого одна пола получилась выше другой. И пока она перезастегивала пуговицы, жуя апельсин, дыша совсем рядом с его подбородком горячим, вкусным, свежим дыханием и вдруг брызгая на его голую шею мельчайшими капельками апельсинового сока и слюны, он разглядывал ее лицо, веки, глаза, ресницы и вдыхал запах ее волос.
И он почувствовал к ней такую нежность и такую глубокую сильную любовь за эту заботу о нем и за то, что она, такая ласковая и так чудесно пахнущая, – его мама, что, не зная, как ему выразить ей эту любовь, он прижался своим лбом к ее лбу, но вдруг застеснялся своей нежности и от стеснения стал смеяться.
А потом они вошли в широкую, празднично заполненную множеством людей аллею старого парка, где деревья были высоки, и зеленые, просвеченные солнцем кроны столетних кленов блестели в морском ветре, где пахло травой, цветами и доносились откуда-то, щекоча ноздри, томные запахи жарящегося мяса и горячего черного кофе, и возле глиняных мусорных урн, уже переполненных, были накиданы кучи из пустых сигаретных пачек, ломких пластмассовых стаканчиков и разноцветной оберточной бумаги от шоколада и мороженого, и где вдали звучала музыка. Это был рай. И сквозь набегающее на них мелькание ярких нарядных платьев и светлых рубашек, вдруг сойдя с ума друг от друга, они поплыли, то касаясь земли, то паря над нею, в ту сокровенную часть парка, где под грохот музыки крутились карусели, самолеты, летающие тарелки, чертовы колеса, взлетали на стальные горы и мчались по наклонным виражам желтенькие вагончики с визжащей ребятней, скрипели качели, светились зелеными, красными, синими огнями игровые автоматы, прятались за загородками лотерейные столики, и завершала все это, уходя в бесконечность, линия детской железной дороги.
Они плыли рядом. Он и она. Держась за руки.
А больше ничего не было.
Но он почувствовал тогда, что они движутся к счастью, что счастье – там, за аттракционами, за деревьями, за детской железной дорогой, что оно где-то очень близко и сейчас они увидят его…
Внизу на набережной не было ни души. Легковая машина уехала. Залив и небо сияли голубоватым седым блеском. И мерцал вдоль побережья белый спящий город. Маленькая черная тень беззвучно скользила по светлой плоскости залива, пересекая темные полосы ряби, черная тень, острая, как иголка.
«Глиссер…» – подумал мальчик.
«Вот что я сейчас сделаю!» – сказал он себе.
Босиком на цыпочках он вышел из комнаты, стараясь не заскрипеть половицами паркета, миновал короткий коридор, слыша, как доносится из спальни львиный храп Арсена, отворил дверь в прихожую – при повороте она вдруг часто, звонко затрещала, как трещотка. И сейчас же он затворил ее за собой. Кромешная тьма окружила его. Вытянув вперед руки, ощущая темноту ладонями, которые от напряжения стали горячими, он медленно пошел сквозь нее, делая маленькие осторожные шаги и припоминая расстановку вещей.
Наконец правая ладонь коснулась стены, заскользила по холодным шершавым обоям вниз, дотянулась до округлой горизонтальной поверхности. Это был тот самый, нужный ему круглый столик на одной-единственной ноге. Не отрывая ладонь от его поверхности, мальчик прижался к кромке столика животом. Теперь у него появилась возможность искать сразу двумя руками. И вот пальцы натолкнулись на пластмассовый корпус телефонного аппарата. Одну руку положив на клавиатуру наборных кнопок, другой он снял с рычагов трубку, и сразу темнота озарилась долгим протяжным гудком. Мальчику показалось даже, что благодаря звучанию гудка в этой полнейшей тьме вспыхнуло нечто очень яркое.
Боясь, что гудок разбудит Фому и Арсена, он поскорее прижал трубку к уху, высчитывая цифры кнопок, набрал семизначный номер.
И поплыли из слепящей сияющей тьмы, проникая в самую глубину мозга, знакомые, чуть хрипловатые гудки.
Мальчик замер. Сердце билось в его груди так громко, сильно, размашисто, что ему почувствовалось, будто сердце у него стало очень большим.
Далеко за пределами этой не проницаемой зрением тьмы, в комнате, где с длинной тонкой рейки никелированного карниза ниспадал до самого пола водопад белых прозрачных занавесей, где на красно-розовых с золотом китайских обоях он знал каждый нарисованный тюльпан, цвет тюльпана, количество лепестков на нем, сейчас оглушающе громко, точно аварийный пожарный трезвон, гремел телефонный аппарат.
«Сними же трубку! – мысленно произносил мальчик. – Мне хочется услышать твой голос. Сними, пожалуйста!»
И вдруг гудки прекратились.
Мальчик вытянулся в струну.
И прошла еще одна вечность, самая сладостная.
– Какая сволочь не дает спать ночью! – прохрипел в самое лицо мальчику голос господина Сугутова.
Темнота дохнула тяжелым алкогольным дыханием. Мальчик смотрел в нее широко раскрытыми обожженными глазами и не мог сказать ни слова.
Наконец возле его уха взорвалось грязнейшее ругательство, и потекли один за другим короткие частые гудки.
Мальчик положил трубку на рычаги телефонного аппарата.
И опять он увидел свою маму. Опять она шагнула к нему из темноты.
Но теперь она была другая. Бледное, почти белое лицо ее блестело жирными косметическими кремами, припухлые губы от обилия помады казались испачканными кровью. Он увидел ее слезливые и одновременно испуганные глаза и услышал ее путаную речь. Она и раньше любила выпить, но для веселья, для радости, для игр и проказ. Она вообще любила веселье. Как умела она танцевать! Как кружилась под музыку, и как широко, разноцветно, с ветром летела вокруг ее быстрых ног просторная юбка! У нее всегда были яркие, дорогие наряды. И мальчик знал, что она очень красивая. Так все говорили. И так говорил отец. Но теперь она пила тяжело, мрачно, с жадностью. Взволнованно ходила она по квартире, хватая руками предметы, перенося их с места на место, а глаза ее делались быстрыми, лихорадочными. Вдруг со слезами подбегала она к резному распятию, недавно ею купленному, и начинала причитать: «Верую! Верую! Отче наш, иже еси на небесех… – и в ужасе замолкала. – Не помню, как дальше! Что мне делать? Я не знаю ни одной молитвы!?» То неожиданно прижимала мальчика к себе, и против его воли насильно осыпала его горячими мокрыми поцелуями и сейчас же принималась обвинять в том, что он недостаточно любит ее, что он жестокий, черствый, неблагодарный сын. В такой момент она могла ударить его, и если била, то била очень больно. С пустым отвлеченным лицом и погасшими глазами она садилась на ковер, некрасиво расставив ноги, и долго неподвижно сидела, оглядывая комнату снизу вверх жалобными глазами, как глядит снизу вверх на человека побитая им собака, наконец открывала пластмассовую баночку с таблетками, выкатывала ее содержимое на ладонь… Господин Сугутов подскакивал к ней, и белые таблетки рассыпались по темному ковру.
– Хватит жрать успокоительное! – кричал он. – Ты потом становишься вялая и сонная!
– Вадим! – произносила она тихо, повинно. – У меня страх! Я не могу больше бояться!
Господин Сугутов опускался рядом с нею на ковер, обнимал ее голову широко раздвинутыми пальцами обеих рук и, глядя ей в глаза, говорил:
– Чего ты боишься?
– Я боюсь смерти, – шептала мать. – Я боюсь уродства тела. Боли. Небытия. Я боюсь перестать быть такой, какая я есть. Я боюсь своего страха.
– Это все, чего ты боишься? – спрашивал господин Сугутов.
– Вадим, спаси меня! Спаси нас! – шептала мать; рыдания подступали к ее горлу. – Ты так богат! Умен! Ты все можешь!
Она бросалась на ковер ничком, прическа ее распадалась, черная тушь с ресниц текла по ее щекам темными полосами.
– Спаси! Спаси! Спаси нас! – задыхалась она.
Господин Сугутов поднимал ее за трясущиеся плечи, подхватывал на руки и уносил в спальню, в мир розово-золотых обоев и белых занавесей, и захлопывал за собой дверь, чтобы мальчик не мог войти в комнату и увидеть то, что в ней происходит. Но мальчик знал – там, за дверью, на широкой низкой кровати, всегда расстеленной, господин Сугутов срывает с матери одежды. И мальчику в эти минуты хотелось убить господина Сугутова.
Спустя полчаса мать выходила из спальни в сверкающем шелковом халате, надетом на голое тело, и, не поднимая глаз, тенью проплывала мимо мальчика в ванную комнату. Стыдливая улыбка мерцала на ее лице.
Потом господин Сугутов и мать сидели в гостиной за журнальным столиком в креслах и пили спиртное из хрустальных рюмок.
– Я понял бы твой страх, если бы тебе пришлось умереть одной, – красивым низким голосом говорил господин Сугутов. – Страх смерти от того, что именно ты умираешь, а остальные остаются жить. Он от обиды, от зависти перед теми, которые будут наслаждаться жизнью, тогда как ты станешь кормом для червей. Но теперь не будет такой обидной смерти. Будет всеобщий конец. Всех и всего. Не только человека – ни одной зеленой ветки дерева не останется! А если все вместе и сразу, то это уже не смерть, а судьба. Это уже над смертью, потому что все! Потому что первые уравнены с последними. Я всю жизнь делал капитал. Я сделал крупный капитал. И его не станет. Но есть такие, у кого капитал в тысячу раз превосходит мой, и, значит, они в тысячу раз больше потеряют. Но есть и над ними некто больший. И у него тоже ничего не останется. Но есть еще и нечто величественное – культура и знания, накопленные людьми за тысячелетия. И это все тоже исчезнет. Чего же бояться? Мистерия, к всеобщему разочарованию, заканчивается полным провалом, пустым залом, даже аплодисментов не последует. Даже надгробную речь произнести будет некому. Но… И вот это «но» больше для меня сейчас, чем мой капитал и вся мировая история! Есть твои ноги – их линии, твои губы – их жар и холод, твоя кожа – ее нежность, и я хочу питаться этим до последнего часа. Потому что знаю: там, куда приду, этого не будет.
– Ты меня любишь? – вдруг робко спрашивала мать. – Меня саму?
– Разве это не ты?
– Но во мне есть еще что-то… Еще, Вадим… Другое… И я не знаю, любишь ли ты это другое. Но как я хочу, чтобы ты полюбил! Полюбил так же, как любил Александр.
Александр – отец мальчика. И мальчик знал, что сейчас произойдет – после того, как мать сказала: если бы ты любил меня, как Александр.
– Я не боюсь смерти, но я желаю, чтобы уговор между людьми соблюдался, – с внезапным раздражением, тихо, но жестко выговаривал матери господин Сугутов. – Уговор был прост: это имя не произносится! Я – рядом с тобой. Я – обладаю тобой. А его нет. Его нет нигде. И уже никогда не будет.
– Прости, Вадим! – начинала лепетать мать; лицо ее принимало плаксивое неискреннее выражение. – Я оговорилась. Я не хотела тебя обидеть. Если бы ты увидел меня молодой, полной сил и азарта, полной блеска, все было бы по-другому. Я знаю – всё!
И мальчику становилось стыдно за мать и горько за погибшего отца…
Арсен по-прежнему громко храпел, а Фома спал тихо, неслышно. Никто из них не проснулся от того ругательства, которое выкрикнул в телефонной трубке господин Сугутов.
Постояв с минуту в темноте, мальчик вернулся в комнату.
Яркий горизонтальный овал большого окна, пестрый, точно просвеченная листва дерева, горел перед ним за узорчатыми портьерами. Комната была мягко залита лунным светом; лишь углы ее были темны, и темные тени обрисовывали выпуклости мебели. Голографическая карта на стене переливалась черным блеском.
Мальчик снял со спинки стула переброшенные через нее джинсы, вынул из кармана янтарь, подошел к окну и посмотрел сквозь янтарь на Луну.
Доисторический жук, распластанный в прозрачной глубине янтаря, увеличился до размера сияющего лунного диска, шевельнулся, дернул лапками и глухо простонал:
– Как мне больно не двигаться!
И глядя на его шевеление, мальчик вспомнил о кошке, которую он убил прошлой весной.
Это получилось и не намеренно, и не случайно – как будто в тот момент злая нетерпеливая сила вселилась в мальчика и его руками все совершила.
Кошка была очень красивая, с густой блестящей шерстью, разноцветная – белые, черные, серые, дымчатые пятна украшали ее, а от вкраплений яркого рыжего цвета присутствовало в ней что-то огненное. Свернувшись кольцом, положив на лапы голову, она нежилась на солнце. И мальчику очень захотелось, чтобы покой ее нарушился, чтобы она перестала нежиться. Почему его возмутило то, что она наслаждается теплом солнца и при этом сама такая яркая, красивая? Ведь кошка никак не мешала ему, не причиняла ему никакого неудобства. Но при взгляде на нее у него даже зачесались глаза и ладони. И он громко присвистнул, желая спугнуть ее. Но она не ушла, а лишь презрительно посмотрела на него узкими желтыми глазами. И тогда мальчик схватил камень и бросил его в кошку.
Он не думал, что он в нее попадет.
Но он попал. И в первое мгновенье, когда он увидел, что попал в нее, радость возликовала в его душе. Однако кошка от попадания не кинулась прочь, как он ожидал, а вдруг перевернулась и неестественно изогнула спину. И тогда мальчик понял: ей очень больно.
Он подошел к ней и, наклонившись над нею, понял еще и то, что не кто-то другой, посторонний, а именно он виновник той боли, которой она в эту секунду мучается. Внезапно ему стало очень жалко ее, и он испытал тяжелое отвращение к самому себе и своим рукам, бросившим камень. И все же тогда он еще не предполагал, что убил ее, он думал, что лишь сделал ей больно и потому он должен теперь сделать для нее что-то доброе, чтобы искупить ее страдание.
Он отнес ее в школьный подвал и положил на мешковине у теплой трубы. Потом он купил ей молока. И она чуть попила молока. Но на следующий день она уже не могла пить. Он обмакивал ее мордочкой в блюдце с молоком, но она не пила. И только белые капли оставались на ее носу и усах. Тело ее обмякло, голова сама не держалась на шее. И тогда он понял, что она умирает. Он просидел с нею в подвале весь день, прижимая ее к себе, к своему животу, пытаясь часть своей жизни передать в этом прикосновении ей, но сила его жизни не переливалась в нее: на его руках кошка становилась… мертвой. И он не мог, как ни старался, задержать эту уходящую из нее жизнь. И тогда мальчик заплакал. Он плакал, нежно лаская умирающее животное. И как хотелось ему теперь, чтобы вновь она могла греться на солнце, нежиться, жмуриться, такая яркая, красивая!
Мальчик отнес трупик кошки на берег залива и похоронил там. Но в душе его остался болезненный след, который так и не зажил, хотя потом настало новое время, время Луны, и он увидел много смерти, и уже не только животных, но и людей.
Мальчик зажал янтарь в кулаке, приблизился к письменному столу и долго смотрел на большую свадебную фотографию, стоявшую на столе на подставке. Эта фотография белела в сумраке так заметно оттого, что на ней рядом с Арсеном, одетым в черный парадный костюм, была его жена – в тот день еще его невеста – в белом подвенечном платье, тонкая, как бы вся состоящая из пышного платья, темных волос и огромных глаз.
«Завтра что-то должно случиться со мной, – думал мальчик. – Как это странно, что всегда есть вчера, в котором уже ничего нельзя исправить, и завтра, о котором ничего не знаешь!»
Справа от фотографии возвышалась стопка конвертов, в каждом из которых было запечатано по письму-счастью.
И вдруг мальчик ясно понял, что письма эти никак не могут менять судьбу человека, потому что судьба человека – тайна, а это всего лишь аккуратно переписанные одинаковые тексты на клочках бумаги. Он вспомнил лицо Фомы, сказавшего ему: «И ты в это веришь?»
«Как я глуп!» – подумал мальчик.
Он взял стопку конвертов, подошел к окну, повернул раму – она поворачивалась горизонтально на оси; из открытого пространства залива в лицо мальчику повеял прохладный ночной воздух. И мальчик стал выкидывать письма в окно. Они кувыркались в воздухе, уменьшаясь по мере удаления.
Так бросал он их и смотрел им вслед, как улетающим птицам…
И бросая, услышал, как рядом с ним Арсен говорит Фоме:
– Она – память человечества. В ней хранится все знание о том, что совершено людьми. Поэтому нет человека без воды и все воды соединены. Я об этом думал еще в молодости, а потом долгие годы занимался тайно, никому не говорил о своей догадке, не публиковал своих исследований – боялся ошибиться. Напряжение памяти я проставил на карте цифрами. Когда-нибудь в последнем преображении вода отдаст память. Но это будет не смерть, а роды. И с тех пор перестанет называться водой земною.
Мальчик открыл глаза и увидел, что он лежит под одеялом на своей постели, Фома и Арсен стоят рядом с ним спиной к нему возле голографической карты и в комнате светло и от света просторно.
Глава 5
В девять часов утра старик и мальчик снова вышли на морскую набережную. На гладкой голубой воде вдоль берега пунктирными линиями белели чайки. Чуть затуманенный горизонт нежно синел. И было так тихо, что звуки шагов, отражаясь от стены дома, звонко повисали во влажном воздухе.
Пустая набережная просматривалась далеко вперед. В неровностях асфальта блестели лужи. То тут, то там валялись, привлекая взгляд, потерянные пояса от плащей и курток, вывернутые наизнанку дамские сумочки, туфли без каблуков, продавленные шляпы, осколки разбитых бутылок. Но все эти свидетельства ночных событий, здесь разыгравшихся, принадлежали как бы только городу; едва взор обращался к заливу – свобода и чистота открывались ему.
Путники достигли Центрального спуска к морю, повернули вправо и пошли вдоль реки, мимо одинаковых бетонных небоскребов, поставленных на равных расстояниях друг от друга. Между вторым и третьим из них находилась площадка, где были запаркованы автомобили.
– Я подброшу тебя до дома, – сказал старик мальчику.
– Можно мне сесть за руль? – спросил мальчик.
Старик кивнул.
Мальчик сел в потертое кожаное кресло, повернул в замке зажигания ключ – мотор сразу завелся, – коснулся ногами стальных педалей, и старый джип, подчиняясь мальчику, послушно выкатил из-за ограды на свободу и, набирая скорость, помчался по набережной реки, через мост, оставив позади пожарище, черневшее на месте сожженной театральной сцены…
Возле подъезда своего дома мальчик затормозил.
– Не забудь: два комплекта одежды, теплая куртка!.. И возьми еще что-нибудь, что ты сам хочешь иметь с собой, – крикнул старик мальчику. – Завтра в десять утра я сюда подъеду.
– Я понял, – ответил мальчик.
Джип развернулся.
Мальчик провожал его взглядом до тех пор, пока он не исчез за поворотом.
И сразу словно легкая тень накрыла мальчика.
«Я не знаю, на сколько дней мы уходим в море, – размышлял он, поднимаясь в лифте. – Но им наверняка все равно на сколько. Они даже будут рады тому, что я оставлю их вдвоем».
Он вошел в квартиру.
И услышал голос господина Сугутова:
– Не жалко денег, но отдавать их шарлатану, который в душе будет смеяться над тобой!..
– Он не шарлатан! О нем много писали! И серьезные издания, – взволнованно отвечала мать. – К тому же он не просто гипнотизер, он – доктор магии, знаток тайных знаний… К нему трудно попасть. Но я не могу больше выносить эту муку! Мне чудится, я схожу с ума. Зачем я нужна тебе такая? Я вся скована. Подавлена. Страх клубится в моем сердце. Его нет только тогда, когда я сплю. Но я просыпаюсь, и как только я чувствую, что уже не сплю, он наваливается на меня, как чудовище. Полетим в Гималаи! Пусть он избавит меня от страха. Ведь жить осталось так мало! Несколько месяцев!
Она замолчала и вдруг заговорила быстрой рваной речью, так что слова, спотыкаясь, наскакивали друг на друга:
– Но ведь… этого не может быть… чтобы только несколько месяцев! Это так мало! Ложь! Просто этот ужасный город пугает меня! Я уверена: есть где-то место, где ничего этого нет… криков, бреда, отчаяния. А есть тишина. Любовь. И люди там не сошли с ума, а живут, как прежде. Надо только найти это место, спрятаться в нем, переждать.
– Феденька! – воскликнула она, увидев сквозь проем открытой двери мальчика, который проходил в свою комнату. – Подойди ко мне!
Мальчик вошел в спальню.
– Где ты был все это время?
– С Фомой, – ответил мальчик.
– Вы были у Фомы за городом?
– Нет. Здесь, у Арсена.
– Я хочу тебя поцеловать.
Мальчик опасливо приблизился к матери и сразу ощутил тонкий, будоражащий ноздри, запах духов, которыми она была надушена. И еще тяжеловесные запахи вина и шоколада, которыми дохнуло из ее рта.
Она наклонила свою плохо прибранную голову к плечу мальчика – густые с редкой проседью волосы кое-как были заколоты шпильками – и не поцеловала сына, а сильно потерлась лбом о его плечо.
Она сидела на низкой кровати, широко расставив колени, сверкающий шелковый халат распахнулся, и были видны исподние поверхности ее бедер, усеянные отметинами от поцелуев господина Сугутова.
– Правда, ночь была ужасная? – промолвила мать, не отнимая своего лба от плеча мальчика и продолжая с силою прижиматься к нему. – Так страшно кричали! А я не знала, где ты…
«Лучше мне сейчас ничего не говорить ей», – подумал мальчик.
Он погладил мать по голове и неожиданно ощутил, как ее руки, тело, голова болезненно задрожали.
– Только не покинь меня! – прошептала она, быстро поднялась и, рыдая, выбежала из комнаты.
Мальчик и господин Сугутов остались вдвоем.
И мальчик почувствовал, как воздух в спальне делается все тяжелее, гуще и вдыхать его, втягивать его в легкие становится все труднее.
Господин Сугутов молчал. В сером махровом халате, он стоял неподвижно возле стены.
– Что делал твой отец, когда она плакала? – вдруг спросил господин Сугутов.
Мальчик не ответил.
– Почему ты не смотришь на меня?
Мальчик поднял голову и посмотрел ему в лицо.
– Вас было трое… – промолвил господин Сугутов, прошелся по комнате и отодвинул рукой занавеску.
Тишина сгустилась.
Прямо над головой этажом выше с рассыпчатым звоном разбили что-то большое, стеклянное.
– Всякий дом полон памяти о прошлом, – заговорил господин Сугутов, глядя в окно. – Я вторгся в вашу память как иноверец, как чужак.
Завтракали в молчании.
Мать приготовила завтрак, не используя покупные готовые блюда и консервы, – она умела готовить очень вкусно. Красиво, живописно разложила она еду по тарелкам, разлила в стаканы сок, сварила кофе, но господин Сугутов не промолвил ни одного слова, и от этого есть и пить было мучительно. И еще было что-то безнадежное, обреченное в том, что мать не прибрала себя к завтраку – осталась непричесанной, без косметики, в помятом халате. И глаза у нее были опухшие от слез, а руки дрожали так сильно, что это было заметно, когда она брала нож или подносила ложку к губам.