Отчужденность от жизни особенно ярко выступает в поэзии Стефана Георге. Гофмансталь, дитя тепличной обстановки, при всей своей аристократической замкнутости гораздо отзывчивее и задушевнее. До боли страдая от прикосновения пошлости и грубости, он все же тянется к живой жизни, как цветок к солнцу и как ребенок к огню.
Гофмансталь не всегда замыкается в неприступном чертоге искусства, его влечет иногда на свежий воздух простых и мирных полей. Он чувствует, что в этих полях не все пошло и низменно, что там веяние светлой жизни и корни всех растений, что там солнце греет теплее и радостнее, нежели через стрельчатые окна с узорчатыми, цветистыми стеклами.
Уже в одной из ранних своих драм Гофмансталь изображает безумную ошибку человека, который сгубил себя в поисках новой, особенной, утонченной жизни. Он создал из своего существования как бы искусственную теплицу, он жил среди картин, резных распятий, драгоценностей. В своем ослеплении он мечтал погрузиться в самые недра жизни, он думал, что проникнет в ее сердце, если прочувствует творческую мысль, создавшую его сокровища. Но смерть приходит.
…Для меняИ жизнь, и мир, и сердце непонятны!В искусственном, загадочном теряясь,Я видел солнце мертвыми глазами,Я слышал только мертвыми ушами,Проклятье постоянное влачил…В небольшом стихотворении тревожная и возмущенная душа говорит поэту: «Я должна буду умереть, если ты не хочешь знать всего того, чем живет жизнь».
В критическом очерке об Аннунцио Гофмансталь проводит резкую грань между писателем-художником и писателем-поэтом.
Писатель-художник стоит вне жизни, он только наблюдает, но не участвует в ней. «Каждый поэт неустанно изображает главное содержание своей жизни, у Аннунцио главное в жизни то, что он ее наблюдает извне. Это придает его произведениям нечто похожее на пристальный, вещий взор Медузы, на оцепенение смерти».
Поэтом становится писатель только тогда, когда он «состраданием узнает», когда он «отдает должное тем силам, которые властвуют над жизнью», когда он становится самым чутким, самым отзывчивым из людей.
В одном из последних стихотворений Гофмансталя, среди нежного весеннего пейзажа шествует юноша. Он спускается подобно Заратустре с горных высот в долину. Его душу теснит богатство взлелеянных им дум и чувств, он ищет тех, кто алчет духовного хлеба. Смиренно идет он навстречу неизвестному. Он забывает о своих сокровищах, он склонен даже ценить их ниже их действительной ценности. «Он вдыхал запах цветов, и ему казалось, что они говорили ему о неведомой красоте, он тихо наслаждался их ароматом и не жалел ни о чем, его радовала только мысль, что он может служить…»
* * *Гофмансталь не был бы членом кружка Стефана Георге, если бы он не исповедовал одинаковое благоговение перед красотою формы.
Мы уже говорили о его высокой оценке слова, как незыблемого элемента красоты среди шаткости всего сущего, но слова, сплетенные в сверкающую огнями ткань стиха, для него представляют нечто священное. «Стих есть ткань из невесомых слов», – говорит он и как бы дает характеристику своего собственного воздушного стиха.
Рядом с тяжелым, будто вычеканенным из золота стихом Стефана Георге и с беспорядочным и небрежным стихом Демеля стих Гофмансталя кажется легким и изящным облаком, за которым сквозит как солнце очаровательная улыбка поэта. Воздушность его стиха неуловима. Он нанизывает ряд намеков, ряд недоговоренных мыслей, мимолетных образов, эти образы похожи на видения сна – едва всплывут, как уже снова погружаются во мрак. Стих Гофмансталя лишен монументальности, яркой неподвижности, он весь зыблется и плывет, как воды венецианских каналов, о которых он говорит в «Авантюристе». В маленьких стихотворениях, как, например, «Общество», «Тайна мира», «Весенний ветер», он достигает простоты и вместе утонченной грации гётевской лирики.
К его творческим замыслам как нельзя лучше подходит избранная им форма короткой драмы, необыкновенно сжатой и полной ритма.
«Современная драма, – говорится в журнале Blätterfür die Kunst, – это лирика, только случайно отлившаяся в форму диалога».
Так и у Гофмансталя. Главное содержание его пьес составляют монологи, часто переходящие в дифирамбы. Музыкальная лирика его драм течет свободная и нестесняемая, как волна звуков, порою она переходит в живопись прихотливых настроений, порою вырастает в гимны природе («Смерть Тициана»), искусству («Авантюрист»), материнству (монолог Хризотемис в «Электре»), созерцательной жизни («Зобеида»).
Развязка действия наступает чрезвычайно быстро, она как бы налетает нежданно и захватывает героев врасплох. Но ее неизбежность была заранее намечена поэтом в лирических монологах. Драма дана в душевном состоянии героев, судьбе принадлежит только последний удар, которым обрываются еще звенящие струны души.
Проза Гофмансталя в его коротких статьях по вопросам искусства так же оригинальна и изящна, как язык его стихов. Он отделывает свои очерки и превращает их, в свою очередь, в произведения искусства. В них он разрабатывает свои эстетические взгляды с необычайной тонкостью и во всеоружии знания в области всемирной литературы.
Смерть Тициана
ДРАМАТИЧЕСКИЙ ОТРЫВОК
Поставлен в 19 01 году в Мюнхене на торжестве в память умершего Арнольда Бёклина.
DRAMATIS PERSONAE:Пролог.
Филиппо Помпонио Вечеллио, называемый Тицианелло, сын великого художника.
Джокондо.
Дезидерио.
Джанино, юноша восемнадцати лет, замечательной красоты.
Батиста.
Антонио.
Парис.
Лавиния, одна из дочерей великого художника.
Кассандра.
Лиза.
Действие в 1576 году, когда Тициан умирал девяносто девяти лет от роду.
Спущен гобеленовый занавес. В просцениуме стоит на низкой колонне бюст Бёклина. У подножия корзина с цветами и цветущими ветвями.
При последних звуках симфонии входит Пролог, за ним его слуги с факелами.
Пролог – юноша в венецианском костюме, он весь в черном, в трауре.
Пролог. Теперь молчите, звуки! Я хочуЗдесь жалобу свою излить о том,О ком я плакать должен прежде всех!Я молод, говорить хочу за тех,В ком молодость играет в эти дни!И тот, чей бюст взирает на меня,Был драгоценный друг моей души,Он был мне нужен в этой темноте!Как лебедь, радостно спеша, плыветИ корм берет из белых рук наяды,Так я склонялся в темные часыК его рукам за пищею желанной —За грезами глубокими души.Лишь этими цветущими ветвямиМне украшать твой образ дорогой?Но ты преобразил передо мнойВесь мир кругом, ты блеском превзошелБлистанье всех цветов и всех ветвей!И, опьяненный, я бросался ницИ чувствовал, как предо мной ронялаСвои одежды чудная природа!Мой друг! я не пошлю герольдов, – имяТвое вещать везде на перекрестках,Как делают по смерти короля:Наследнику он оставляет славуСвою, и камню гробовому – имя.Но ты, волшебник, не совсем исчез!Ушел твой облик видимый, а тыВитаешь всюду, жду я каждый миг —Над бездной не поднимутся ли вдругИз волн ночных нездешние глазаС бессмертною, таинственною силой?..Не кроется ли волосатый фавнЗа чащею, увитою плющом?..Я верить не могу, что я – один,Среди цветов, деревьев и камней,Которые молчат под этим небом,Где облака плывут: возможно, право,Что существо воздушней АриэляЗа мною вьется! Знаю, заключенСоюз волшебный был между тобоюИ существами многими, и лугВ весенний день дарил тебя улыбкой,Как женщина любовника дарит,Проснувшись утром после страстной ночи.Хотел я смерть оплакивать твою —Но радостью уста мои ликуют!Итак, мне не годится здесь стоять.Жезлом я троекратно постучу,Виденьями наполню эту сценуИ отягчу их ношею печали,Чтоб каждый здесь заплакал, размышляя,Как много скорби к нашим всем деламПримешано.Пусть это представленьеКак в зеркале покажет вам печалиТревожного и темного мгновенья.Художнику великому хвалуУслышите из уст воскресших теней.Уходит, за ним слуги с факелами. Просцениум погружается в темноту. Снова звучит симфония.
Бюст Бёклина исчезает.
Затем слышится троекратный удар жезлом. Гобеленовый занавес раздвигается, открывается сцена.
Сцена представляет террасу на вилле Тициана близ Венеции. Позади терраса окаймлена низкой каменной резной оградою, за нею виднеются в отдалении вершины пиний и тополей. В этой ограде левее обозначена двумя вазами лестница, ведущая вниз в сад и невидимая зрителю. Левая сторона террасы спускается отвесною стеною в сад. Эта стена и ограда террасы заросли плющом и ползучими розами, которые вместе с высокими кустами сада и свесившимися ветвями представляют непроницаемую чащу.
Правая сторона сцены занята ступенями веерообразной лестницы, которая заполняет собою весь угол и ведет к открытому балкону. Отсюда дверь, завешенная занавесом, ведет в комнаты дома. Стена дома, заросшая диким виноградом и ползучими розами, заканчивает сцену с правой стороны. Эта стена украшена бюстами, на подоконниках красуются вазы с ниспадающими ползучими растениями.
Полдень, позднее лето.
На коврах и подушках лежат на ступенях, которые идут вдоль ограды, Дезидерио, Антонио, Батиста и Парис. Все молчат. Ветер шевелит занавес у двери. Тицианелло и Джанино через некоторое время выходят из двери. Дезидерио, Антонио, Батиста и Парис спеша встают им навстречу и озабоченно окружают их. После некоторого молчания.
Парис. Что?
Джанино (глухим голосом). Очень плохо.К Тицианелло, который заливается слезами.Бедный, милый Пиппо!Батиста. Он спит?Джанино. Нет, бредит наяву. ПалитруОн требует.Антонио. Но ведь ее нельзяДавать ему?Джанино. Напротив. Врач сказал:Его не надо мучить. Нужно датьВсе то, о чем он просит.Тицианелло (в отчаянии). Все равно,Умрет он завтра или уж сегодня!Джанино. Сказал он, что скрывать не смеет больше…Парис. Не может умереть он! Невозможно, —Ошибся врач, обманывает нас.Дезидерио. Как, Тициан, творец великий жизни,И смерть? Так кто же вправе еще жить?..Батиста. Но он что чувствует? Опасность видит?Тицианелло. В бреду воображает он, что пишетКартину новую, и жутко видетьКак, задыхаясь, он спешит. ДевицыЕму позируют, а нас он выслал…Антонио. Но как же пишет он, откуда силыБерет?Тицианелло. В загадочном одушевленьи,Как никогда он прежде не писал,Как будто повинуясь приказанью,Мучительно, безумно…Паж появляется в дверях, за ним следуют слуги. Все пугаются.
Тицианелло.Джанино.Парис.Что? что с ним?Паж. О, успокойтесь. Отдан нам приказКартины из беседки принести.Тицианелло. Зачем?Паж. Он хочет видеть их, сравнить —Он говорит: те жалкие, плохие —С картиной новою. Теперь чудесноПостиг он многие задачи – понял,Что живописцем был плохим… И намВелел картины тотчас принести.Прикажете?Тицианелло. Скорей, скорей! Спешите,Пока вы медлите, томится он.Слуги между тем проходят через сцену, у лестницы к ним присоединяется паж. Тицианелло идет на цыпочках, осторожно приподнимает занавес, исчезает за дверью. Остальные в беспокойстве ходят взад и вперед.
Антонио (вполголоса). Как страшно! Он, божественный художник,В бреду… и жалок так невыразимо…Тицианелло (возвращаясь). Он успокоился, лицо сияет,Глаза его блестят здоровым блеском,И, бледный, он все пишет, все спешит,Беседуя с девицами, как прежде.Антонио. Так ляжем на ступени, станем вновьНадеяться до будущей тревоги.Батиста (как бы про себя).Тревога… а потом конец… конецТревоге всякой, и существованьеБезжизненное, мертвое, глухое…Еще невероятное сегодняУж совершится завтра…Пауза.
Джанино. Я устал…Парис. Так жарко веет этот знойный воздух.Тицианелло (улыбаясь). Бедняжка, ты не спал всю ночь!Джанино (приподымаясь, опершись на руку).Да, правда,Я в жизни первый раз не спал всю ночь…Откуда знаешь ты?Тицианелло. Я ощущалВблизи твое дыханье, а потомТы встал и сел поодаль на ступени.Джанино. Казалось мне, как будто странный зовПронесся среди синей томной ночи.И сна в природе не было: онаДышала тихо влажными устами, —Раскинувшись лежала в тьме глубокой,Прислушиваясь к таинству молчанья.Мерцанье звезд струилось непрерывноНа мягкую неспящую траву,И соком наливалися как кровьюПлоды тяжелые при свете яркомЛуны, и серебрились все фонтаныЕе лучам сверкающим навстречу.Проснулись чудных звуков сочетанья,И там, где тень скользила облаков,Я слышал, будто мягко выступалиНагие ноги… Тихо я поднялся —Лежал я прежде около тебя.Он встает и обращается к Тицианелло.
Тогда во тьме пронесся сладкий звук,Как будто флейта тихо застонала,Которую в раздумье держит фавнВ руке своей из мрамора – вот там,У группы темных лавров, близ цветов.Я видел, как стоял он неподвижно,Блистая белым мрамором, вокругВ мерцанье серебристо-голубомЛетали пчелы, жадно опускалисьНа красные раскрытые плодыГранатов, соком спелым опьяняясьИ ароматом ночи. И когдаС дыханьем тихим тьмы мое лицоБлагоуханья сада обвевали,Мне чудилось, что веяли вблизиКолеблемые складки мягких тканей,Что теплая рука меня касалась.При свете лунном, шелковисто-белом,Кружились мошки роем иступленным,А на пруду лежал смягченный блеск —Дрожал, переливался, серебрился…Не знаю, лебеди белели тамИли наяд купающихся плечи…И несся запах алоэ, как будтоСмешавшись с нежным запахом волосЛюбимой женщины… И все сливалосьВ могучее, роскошное виденье…Бессильна речь, и чувства умолкают.Антонио. Достоин зависти, кто видит этоВо тьме ночной – и так переживает!Джанино. Я в полусне пошел потом туда,Где виден город, как он спит внизуИ кутается в чудные одежды,Которые и месяц и волнаСоткали над его волшебным сном.Приносит ветер ночи его лепетСюда в наш сад, – таинственные звуки,Чуть слышные, манящие тревожноИ странно грудь гнетущие тоской.Я слышал часто их, теперь же понялИ многое внезапно разгадал.В молчанье каменном раскрылась мнеВакхическая пляска красной крови,Таинственного отблеск видел яВ мерцанье крыш под лунными лучами:И понял я внезапно: город спит,Но бодрствуют страданье, опьяненьеИ ненависть. И дух и кровь не спят,Течет волна живой, могучей жизни.Владеем ею мы – и забываем…Умолкает на мгновение.
Я пережил так много в эту ночь —И утомился.Дезидерио (у ограды, к Джанино).Видишь ли ты город?Окутан в золото, лежит он тамВ лучах вечерних жаркого огняИ в серебристо-розовом тумане,Внизу чернеет теней синева…Он манит чистой, ясной красотою!Но в этой дымке розовой живутУродство, безобразие и пошлость,Там звери и безумные таятся,И то, что мудро, даль от нас скрывает —Противно, отвратительно и мутно…Там люди красоты не признают,И называют нашими словамиСвой жалкий мир, но все же по-другомуМы радуемся, думаем, скорбим!Когда охватит душу крепкий сон —Мы спим не там, и наши сны не схожи:Здесь спят цветы пурпурные, и змеиСпят золотые, спит гора, в которойТитаны молотом тяжелым бьют…Они же прозябают в забытьиКак в раковинах устрицы морские.Антонио (приподнимаясь).И потому решеткою высокойВелел учитель оградить наш сад,И потому сквозь заросли густыеНе изучать – угадывать должноТот внешний мир.Парис (тоже приподнимаясь).В этом состоитУченье о путях сплетенных.Батиста (тоже приподнимаясь).В этомВеликое искусство глубиныИ таинство сомнительного света.Тицианелло (с закрытыми глазами).И потому так много красотыТаят полуразвеянные звуки,И потому так манят нас словаНеясные умершего поэтаИ все, о чем тоскуем, отрекаясь.Парис. И в этом – чары потонувших дней,Прекрасного источник безграничный,Мы гибнем, задыхаемся в привычном.Все умолкают. Пауза. Тицианелло тихонько плачет.
Джанино (ласкаясь).Не думай неустанно об одном,В печаль не погружайся безутешно.Тицианелло (с грустной улыбкой).Но скорбь и состоит в терзаньи вечномОдною мыслью, наконец онаСтановится бесцветной и пустою.Оставь меня, мне думать не мешай!Давно я сбросил пеструю одеждуНаивных горестей и наслаждений,И просто чувствовать я разучился…Пауза. Джанино задремал на ступенях, склонив голову на свою руку.
Парис. А где Джокондо?Тицианелло. Рано до рассвета —Вы спали все – прокрался он из сада,Тревог любви на нем дрожала бледностьИ на устах – ревнивые слова.Пажи проносят через сцену две картины: «Венеру с цветами», «Вакханалию». Ученики поднимаются и стоят опустив голову, с беретами в руках, пока проносят картины.
После паузы. Все еще стоят.
Дезидерио. Где человек, где истинный художник,Достойный быть наследником его,Могучий духом, властелин природыИ, как ребенок, вещий в простоте?Антонио. Из рук его кто примет посвященьеИ радостно уверует в свой дар?Батиста. Кто не подавлен мудростью его?Парис. Кто скажет нам, художники ли мы?Тицианелло. Он оживил недвижный лес, и там,Где в чаще шепчут темные озера,Где плющ обвил высокий ствол дубовИз ничего он вызвал сонм боговС цевницею звучащею сатира,Чья песнь желанье будит в существахИ увлекает пастухов к пастушкам.Батиста. Он душу дал бесплотным облакам,Плывущим мимо: белизну их тканейПротяжных, бледных, тонких, как вуаль,Он одарил желаньем нежным, бледным,И черным тучам с золотой каймойДал мрачный бег, заставил улыбатьсяГряду округлых облачков, и тучкамСеребряным и розовым закатаВнушил воздушность: все он оживил,Все одарил душою и значеньем!Из бледных, скудных, обнаженных скал,Из волн зеленых пенного прибоя,Из грезы неподвижной черных рощ,Из скорби молнией сраженных буковОн создал человечески-живоеИ научил нас видеть духа ночи.Парис. Из полусна он пробудил нам душу,Ее обогатил и озарил,Нас научил он наслаждаться днемКак зрелищем текучим и блестящим,Он научил взирать на нашу жизнь,В ней видеть красоту ее и радость.И женщины, и волны, и цветы,И шелк и золото, игра камней,Высокий мост, и светлый луг весны,И нимфы у хрустальных родников,И все, о чем мы тихо любим грезить,И все, что нас чудесно окружаетВ действительности яркой и роскошной,Через него прониклось красотою,Пройдя чрез душу вещую его.Антонио. Как в хороводе стройность красоты,Как факелов мерцанье в маскараде,Как музыки певучей колыханьеДля спящей сном недвижимым души,Как зеркало для женщины прекрасной,Тепло и свет для луговых цветов —Отражена волшебно красотаВо взоре человеческом впервые…В нем зеркало свое нашла природа.«О, разбуди наш дух! сплети из насВакхическое шествие, художник!»Так все живущее к нему взывалоИ жаждало безмолвно его взора.В то время, как Антонио говорит, в дверях тихо появляются три девицы и останавливаются, слушая его. Тицианелло, который стоит немного поодаль, рассеянный и безучастный, замечает их. Лавиния в богатой одежде венецианской патрицианки, ее белокурые волосы покрыты золотою сеткой. Кассандра и Лиза, девушки 19 и 17 лет, в простых платьях из белой мягкой волнующейся ткани, их обнаженные руки обвиты вверху золотыми запястьями в виде змей, сандалии их и пояса из золотой ткани. У Кассандры пепельные волосы, у Лизы желтая роза в черных волосах. В ней есть что-то, напоминающее отрока, как в Джанино – что-то девическое. За ними выходит из двери паж с кубком и чеканным серебряным кувшином для вина.
Антонио. И если мы душою постигнем,Как смутно грезят дальние деревья…Парис. И если нам раскрыта красотаВ безмолвном беге белых парусовНад гладью синей бухты…Тицианелло (обращаясь к девицам, которых он приветствует легким склонением головы. Все оборачиваются). Если мыКак счастье и как музыку вкушаемВолос волнистых блеск и аромат,И девственного стана белизну,И гибкость этой ленты золотой —Он научил нас видеть и ценить…(С горечью.) Когда поймут нас те, внизу!Дезидерио (к девицам). Скажите:Кто с ним? Войти нельзя ли нам туда?Лавиния. Останьтесь здесь. Он хочет быть один.Тицианелло. О, если бы теперь явилась смерть,В молчании, в прекрасном опьяненье,И, нежная, над ним склонилась тихо!Все молчат.
Джанино проснулся и приподнялся при последних словах. Он очень бледен. Он смотрит в страхе то на одного, то на другого.
Все молчат.
Джанино сначала хочет подойти к Тицианелло. Потом содрогается, останавливается, внезапно бросается к ногам Лавинии, стоящей поодаль впереди, и прижимается головой к ее коленам.
Джанино. Лавиния! меня терзает ужас!Я близко никогда не видел смерти!Я вечно буду помнить, каждый миг,Что мы умрем! Стоять я буду молча,Где люди веселятся, буду думатьВ безмолвном ужасе: мы все умрем!Я видел раз, как с пением велиНесчастного на место страшной казни.Он шел, качаясь, видел всех людей,Деревья видел, как дрожали ветромДушистые их ветки в сладкой тени.Лавиния! и мы идем всегдаТакой дорогой…Я недолго спалТам, на ступенях, и проснулся вдруг,Услышав слово: смерть!(Содрогается.)Какая тьмаСпускается угрюмо с высоты!Лавиния (стоит выпрямившись, устремив взор на совершенно ясное небо. Она проводит руною по волосам Джанино).
Я тьмы не вижу. Вижу я другое:Вот бабочка порхает, там звездаЗажглась вечерняя, а в этом домеГотовится старик уснуть спокойно.Последний шаг нетруден, в этот мигМы замечаем наше утомленье.Между тем как она говорит, стоя спиною к дому, невидимая рука беззвучно и порывисто отдергивает занавес в дверях. И все, с Тицианелло во главе, без шума и затаив дыхание устремляются по ступеням вверх в дом.
Лавиния (спокойно, все более и более воодушевляясь).Приветствуй жизнь, забудь свой страх, Джанино!Блажен, кто, пойман в сети бытия,Глубоко дышит грудью безмятежной,О будущем напрасно не терзаясь,И отдает могучему потокуСвободу своих членов: жизнь несетК прекрасным берегам его…Она внезапно оборачивается. Она понимает, что совершилось, и следует за другими.
Джанино (еще стоя на коленях, содрогаясь, шепчет про себя).Конец!Он поднимается и следует за другими.
Занавес опускается.
Безумец и Cмерть
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦАСмерть.
Клавдио, дворянин.
Его камердинер.
МатьКлавдио
Любовница его мертвые.
Друг юности
В доме Клавдио. Костюмы двадцатых годов.
Кабинет Клавдио в стиле empire. В глубине сцены справа и слева большие окна, посредине – стеклянная дверь, ведущая на балкон, откуда спускаются в сад деревянные ступени. Слева белая дверь, справа такая же белая дверь, ведущая в спальню, завешенная зеленым бархатным занавесом. У левого окна письменный стол и кресло пред ним. У колонн стеклянные шкафы с древностями. У стены справа темный резной сундук в готическом стиле, над ним висят старинные музыкальные инструменты. Картина итальянского художника, почти совсем почерневшая от времени, основной тон обоев – светлый, почти белый, украшения белые лепные и золотые.
Клавдио (один, он сидиту окна. Вечернее солнце).Еще сияет цепь далеких горВ горячем блеске влажности воздушной.Плывет венец из белоснежных тучНа высоте с каймою золотоюИ с серыми тенями. Так писалиСтаринные художники Мадонну —Гряду ее несущих облаков.Их теней синева лежит на склонах,А тени гор наполнили долину,Смягчая блеск зеленого простора,Вершина рдеет в яркости заката.Моей тоске так близки стали те,Которые живут уединенноТам, далеко внизу, среди полей!Богатства их, добытые руками,Вознаграждают за усталость тела.Их будит утра чудный, резвый ветер,Бегущий босиком по тихой степи,Вокруг летают пчелы, в вышинеСтруится жаркий, светлый Божий воздух.Природа отдалась им на служенье,Во всех желаньях их течет природа,Они вкушают счастье в переменнойИгре усталости и свежих сил.Уж потонуло солнце золотоеВ зеленом дальнем зеркале морей,Последний свет блистает сквозь деревья,Теперь клубится красный дым, прибрежьеПылает заревом, там – города,Из волн они выходят, как наяды,Качают на высоких кораблях,Как на руках, детей своих любимых —Отважных, благородных и лукавых.Они скользят над дальними морями,Где никогда корма не прорезалаВолну, где реет таинство чудес, —И душу будит дикий гнев морей,Ее врачует он от грез и боли…Благословенно все и полно смысла,И жадно я смотрю на дальний мир.Когда же взор скользит над тем, что ближе,Все кажется пустынным и печальным,И оскорбительным, и будто здесь,Над улицей и домом этим, вьетсяВся жизнь моя, упущенная мной,Все радости утраченные, слезы,Пролитые в тиши моей душой,Бесцельность всех исканий и надежд.Стоя у окна.Они теперь зажгли огни, весь мирВ домах их тесных заключен для них,Со всем богатством скорби и восторгов,Со всем, что держит душу в заключенье.Они сердечно близки меж собой,Печалятся в разлуке с дальним другом,И если горести постигнут их,Они сумеют и утешить, я жеНе в силах утешать людей.В простых словах они передаютВсе нужное для смеха и для слез,Не надо им кровавыми ногтямиРвать гвозди из дверей запечатленных…Что знаю я о жизни? Только с видуСреди нее стоял я, никогдаЯ с нею не сливался. Там, где людиБерут или дают, я оставалсяНемым в душе, в бездействии, поодаль.С любимых уст не пил я никогдаНапитка истинного жизни, скорбьМогучая меня не потрясала,С рыданьем одиноким никогдаЯ не бродил по улицам пустынным!Когда я ощущал в себе волненье —Нет, только тень естественного чувства,Природы щедрой дар, – стремился яУмом чрезмерно зорким все назвать,Все взвесить и сравнить, а между темДоверие и счастье исчезали.А горе… разъедала мысль мояЕго, как щелоком, оно бледнело,На пряди и на нити распадалось!К груди моей хотел прижать я скорбь,Упиться ею, в ней найти блаженство.Едва она крылом меня касалась,Ослабевал я, и печаль сменялиДосада и неловкость.(Пугаясь.)Уж темнеет.Опять томлюсь я думами… Да! времяДетей имеет разных… Я устал.Слуга вносит лампу, уходит.