Но пилот, сидевший за штурвалом, не рассчитал, разворот нарисовал слишком вольный, широкий и попал в зону огня расположенного неподалеку зенитного поста.
Зенитчики не упустили своего шанса, из спаренного пулемета завалили «лаптежника», – он плюхнулся брюхом в снег, проделав в нем длинный рваный коридор, и экипаж, боясь, что машина взорвется, поспешно вывалился из кабины с поднятыми вверх руками, хотя никого, кто мог бы взять немцев в плен, рядом не было: ни зенитчиков с винтовками, ни баб с санями – люди появились только через десять минут.
– Немцы живые остались, Ась? – спросила обычно молчаливая, не принимавшая участия в разговорах Агагулина. Снег резко, будто крошеное стекло скрипел у нее под подошвами сапог.
– Не только живые – даже не поцарапанные.
В это время с макушек недалеких деревьев посыпался мелкий, с ледяными блестками иней, где-то вверху, много выше деревьев, в серой вате пространства раздался хриплый вой, Трубачева мигом сообразила, что это за звук и что за ним последует, встревоженно прокричала:
– Держите крепче аэростат!
Пугливая Феня Непряхина поспешно намотала на обе руки веревку и, приседая на ходу, пискнула зажато:
– Ой, бабоньки!
Слово «бабоньки» городская жительница Трубачева никогда бы не произнесла, – не из городского это лексикона. Ася успела об этом подумать, но в следующий миг у нее все вылетело из головы – веревку вдруг рвануло из рук, потянуло вверх. Ася, как и Непряхина, присела на ходу, окорачивая колбасу…
Хорошо, что на конце спуска была завязана прочная петля… Колбасу удалось удержать.
Не хватает в расчете Телятникова, сильного мужика, очень не хватает, – был бы он, капризная колбаса не вела бы себя так вольно.
Сверху, из пространства, снова посыпалась снежная крошка, белая хрустящая пыль, раздался визгливый хрип ветра. Трубачева, хватаясь за веревку обеими руками, выкрикнула вторично, – поморщилась от собственного крика и внезапно возникшей в ней холодной боли:
– Держите аэростат! – Присела привычно, всем телом натягивая веревку, прибивая колбасу к земле; колбасе это дело не понравилось, подбитая ветром, она снова рванула веревки на себя, выдирая их из девчоночьих рук, но ничего у нее не получилось, руки хоть и слабые были, но удержали норовистый аэростат.
Ветер дул девушкам в лицо, и это было плохо, если бы он дул сбоку слева или справа, было бы лучше, там на пути у ветра вставали деревья, впереди же деревьев не было, – значит, и защиты никакой не было.
Ася легла на веревку почти плашмя, распласталась в воздухе, ветер рванул колбасу изо всех сил, – Асе показалось, что веревка сейчас лопнет, взовьется разматывающимся, разбрызгивающим волокнистые нитяные обрывки концом к перкалевой колбасе, и тогда все, аэростат погибнет, а младший сержант Трубачева пойдет под трибунал…
В следующее мгновение Ася увидела над собой тощие ноги в двойных нитяных чулках, обутые в сапоги, засекла, что тяжелые кирзачи поползли со слабых ног вниз, услышала крик, – это кричала Феня Непряхина, только у нее мог быть такой тонкий тщедушный голос. Ася чуть было не вскинулась, чтобы ухватить Фенины ноги за лодыжки, иначе ведь колбаса уволокет девчонку на небеса, но бросать свою веревку было нельзя… Ни на одно мгновение нельзя.
Трубачева вновь присела, стараясь прижаться к земле, распластаться на ней, но сделать это не удалось, аэростат вновь рванулся в небо, и Ася, словно бы пугая, окорачивая его, закричала.
Собственный крик едва не вывернул ее наизнанку. Она готова была вцепиться зубами в стоптанный Фенин сапог, лишь бы Феня нырнула вниз, к земле, встала своими кирзачами на надежную твердь, не унеслась бы в небо.
А сапоги Фенины уже заскребли ободранными носами по покатому боку колбасы, – Непряхина не сдавалась, не отпускала веревку, цеплялась за петлю, продолжала бороться, – затем сапоги Фенины по косой поползли вбок, словно бы веревку подцепил невидимый крюк и поволок в сторону… Это что, судьба решила поиздеваться над человеком? Или это только кажется Трубачевой?
Она стиснула зубы, навалилась на веревку, подтягивая ее к земле, вновь прокричала что-то невнятное, но девушки, несмотря на смятость слов, поняли ее, они действовали единым целым…
«Воздушная колбаса» изогнулась, припадая тупым перкалевым носом к снегу, и тут в десяти шагах от аэростатчиц остановилась передвижная зенитная установка – загнанная полуторка с надорванным голосом и смонтированным в кузове двуствольным длиннорылым пулеметом. Из кабины выпрыгнули двое мужиков в телогрейках и бросились на помощь к девушкам.
Один из них, дюжий, с чисто выбритыми красными щеками, схватился за веревку, с которой тщетно боролась Ася, второй подпрыгнул, пытаясь дотянуться до Фени, которая не сдавалась, – ни первая попытка, ни вторая удачи не принесли, и тогда он, крякнув с досадою, вцепился в конец, удерживаемый новенькой, – вдовой майора Ксенией Лазаревой, зарычал, стараясь преодолеть сопротивление веревки, закашлялся, выбухивая в морозный воздух клубы пара…
Похоже, что именно его рычание помогло команде аэростата: колбаса смирилась, потихоньку стала поддаваться…
У Фени Непряхиной оказались повреждены два пальца на правой руке, – веревку она так и не выпустила, хотя уже теряла сознание и держалась на последнем дыхании.
Непряхину отправили в госпиталь…
У аэростатчиц состоялась еще одна встреча с соседями-зенитчиками: война войною, а жизнь жизнью.
Опять были танцы, хотя репертуар заезженного патефона зенитчики постарались расширить, – достали еще одну пластинку с чарующим голосом Вадима Козина и его знаменитой песней «Земля и небо».
Савелий на танцах не отходил от Тони Репиной, и это Тоне очень нравилось. От волнения, внезапно охватившего ее, она в танце даже закрывала глаза и переносилась из скудной обстановки этого помещения в свою родную деревню, к речке, побренькивающей под горой на перекатах быстрым течением, к лугам, полным цветов, птиц, бабочек, всякой райской звени, рождавшей в душе восторженную оторопь, – на раскрасневшемся Тонином лице возникала обрадованная улыбка, танцевальные шаги замирали, становились медленными, и Савелий недоуменно вскидывал голову, взгляд его делался вопросительным: что-то случилось? Или нет?
Проходило совсем немного времени, и пластинка затихала с сиплыми вздохами сожаления, пары неловко шоркали ногами, словно бы ощущали вину за музыку, так быстро угасшую.
– Вам нравится здесь? – аккуратно, приглушенным шепотом поинтересовался Савелий.
Тоня открыла глаза и произнесла таким же тихим, почти сведенным на нет шепотом:
– Очень. Я почему-то деревню свою вспомнила…
– Я тоже, – признался Савелий. – У нас деревень мало, все больше станции – населенные пункты строили вдоль железной дороги и почтовых трактов, в глубину не забирались, вот и получилось в результате, что каждая деревня – это станция, где и трактир есть, и постоялый двор коек на пять-шесть, а то и десять, и хлебная лавка.
– У нас тоже была хлебная лавка, в ней конфетами-подушечками торговали, еще пряники в ней были, очень сладкие.
– Медовые, – добавил Савелий неожиданно.
– Медовые, – подтвердила Тоня.
Неожиданно за стенкой помещения послышался ржавый скрипучий звук, закончившийся громким хлопком, хлопок мгновенно набрал скорость и перерос в вой, вышибающий на коже муравьиную сыпь.
По соседству с зенитчиками, на крыше донельзя закопченного промышленного цеха стояла сирена, какая-то чумная – то ли допотопная, времен царя Гороха, то ли ненашенская, заморская, по чужим стандартам сработанная, с голосом, совсем не похожим на голоса наших сирен… Нервная, в общем, сирена, может быть, даже и дырявая.
Внезапно появился грузин-капитан, стремительным движением сдернул с пластинки головку патефона, гаркнул так, что голосом своим перебил вой сирены:
– Тревога!
Через мгновение чемоданчик с патефоном был уложен, застегнут на замок и засунут под тщательно заправленную койку, на всякий случай установленную в помещении для дежурного по зенитному подразделению, – ничто уже не напоминало о веселии, еще три минуты назад бывшем здесь.
И аэростатчиц уже не было, – тревога касалась и их, – они мгновенно выпали из танцевального круга и исчезли. Раскрасневшаяся Тоня Репина даже не успела махнуть ладошкой разлюбезному Савелию, как оказалась на улице, в сухом морозном пространстве, плотно набитом мелким жестким снегом. Хороший хозяин в такую погоду даже собаку старается в доме на подстилку определить, чтобы та отдышалась и согрелась, не страдала от холода, а девушкам надлежало быть на улице, у своего боевого снаряда – аэростата.
А диковинная сирена продолжала реветь и сотрясать морозный воздух, и ревела не только она одна.
Как потом выяснилось, немцы придумали новый способ уничтожения русских аэростатов – решили бомбить их сверху с самолетов, но способ этот оказался гнилым, и фюрер люфтваффе Геринг остался с носом, – ни один аэростат не пострадал, бомбы благополучно промахнули мимо и свалились на землю, и ничего, кроме обычного фейерверка, из этой затеи не вышло.
Зимой воздухоплавательные полки, – оба, первый и девятый, – поднимали свои аэростаты на высоту четыре с половиной тысячи метров, летом добавляли пятьсот метров, получало пять километров, – немцы же забирались еще выше и пробовали совершить прицельное бомбометание.
Увы, бомбы пролетели, ни за что не зацепившись, но от затеи своей немцы не отказались и долго еще лелеяли надежду: а вдруг аэростаты удастся смахнуть с неба одной острой косой? Срежут их широким движением и в освободившееся пространство пустят свои бомбардировщики… Геринг считал прицельное бомбометание косой умной, но это было не так: ошибался авиационный фюрер, бывший во время Первой мировой войны лучшим пилотом Германии, но ожирел он, пребывая на земле, и мозги у него тоже ожирели.
Ни одна из попыток сжечь аэростаты в небе успеха не принесла.
Позднее, уже в сорок третьем году, воздухоплавательные полки укрупнились, преобразовались в дивизии: девушки-аэростатчицы доказали, что они необходимы Москве, как воздух, вода и здоровый сон, а здоровый сон только войска ПВО и могли обеспечить… Дивизий было три – Первая, Вторая и Третья, – оберегали они Белокаменную от всяких случайностей до самого конца войны, – уже и акт о капитуляции был подписан, а три боевые дивизии продолжали нести свою боевую вахту.
Один из лучших полков, – девятый, о жизни которого идет речь в повествовании, – входил в состав Второй дивизии, охранял полк (в числе прочих объектов) Кремль и канал Москва – Волга, питавший питьевой водой столицу, выносные посты его находились очень далеко, в трех десятках километров от штаба…
Аэростатчица Тоня Репина запала в душу Савелия серьезно и глубоко, так глубоко, что он даже по ночам стал ворочаться – просыпался и думал о ней, больше ни о ком не думал…
Из Тони могла получиться хорошая хозяйка, у которой и дом будет блестеть, и ребятишки вымыты, и скотина накормлена, и печь протоплена в меру – без недогрева и перегрева, и овощные продукты, которые очень любил Савелий, сохранены свежими и живыми до весны: в любую минуту картошку можно кинуть на сковородку и зажарить, запить ее шипучим квасом, сваренным из хрена и лесных корешков, и заесть тугой хрустящей морковкой.
Когда состоится следующая встреча соседей и аэростатчицы, будто бабочки, прилетят на патефонную музыку зенитчиков, Савелий не знал и, надо заметить, вопрос этот его волновал.
Впрочем, кроме службы на зенитных точках у Савелия были кое-какие другие заботы, очень серьезные, и они беспокоили образцового ефрейтора, – а Савелий был именно образцовым ефрейтором. В части его ценили, хотя из-за того, что два с половиной года назад мимо него пролетела медаль, к которой его представляли, Савелия к высоким наградам больше не представляли. Опасались: а вдруг кто-нибудь наверху погрозит пальцем и скажет: «Низ-зя!»
Низ-зя, так низ-зя, поэтому Савелий и куковал в небытии.
То, что он не получил медаль, – это унижение, то, что власти отчитали его, как мальчишку за отца и заставили отказаться от родителя – унижение, исключение из комсомола – тоже унижение (великое, причем оставившее кляксу в биографии), то, что держат здесь, в тылу и не пускают на передовую, – унижение… И так далее.
Унижений было много, и Савелий решил: за них должен кто-то ответить. Только вот кто? Имя его, фамилия? Сомнений у Савелия не было – должен ответить… Сталин. Сам. Лично. И начал Савелий Агафонов готовиться к ответственной акции.
А Тоня Репина все не выходила у него из головы. Савелий маялся, часто просыпался по ночам, стонал, кряхтел, выбирался на улицу, чтобы в спальном помещении не было дымного угара, – сжигал самокрутку до корешка, до самых пальцев, остатки табака, совсем малые, крохотные, можно сказать, ссыпал в отдельный кисет, – табак он экономил.
Ситуация была такая, что табачок или папиросы нигде не купишь, – ни в одном магазине не продадут, увы, – поэтому Савелий и был столь экономен. Как, собственно, и большинство солдат зенитного полка.
После затяжных метелей, могучих выбросов снега, лютых ветров, в течение часа способных дуть в семи разных направлениях, меняя их в течение нескольких минут, вдруг наступила тревожная тишина, небо приподнялось, и в прорехах между облаками вдруг засветилась призывная синь, воздух очистился, и люди увидели солнце.
Вначале солнце осторожно прощупало лучами пространство, коснулось макушек зданий и деревьев, потрогало их, словно бы в чем-то сомневалось, потом решительно раздвинуло ватный полог облаков.
При виде солнца у людей даже лица изменились, сделались расстроенными, какими-то детскими, из них исчезла настороженность, – ну словно бы войны не стало…
А вот для воздухоплавательных полков и для зенитных расчетов ясная погода была испытанием, в ясную погоду обязательно появлялись незваные гости: набитые опасным грузом бомбардировщики.
Зенитный полк ПВО, в котором служил ефрейтор Агафонов, имел полсотни точек в Москве, где располагались боевые установки, – и пулеметы были там, и орудия, – имел такие же точки и за городом, поэтому зенитчикам всегда надо было быть готовыми к перемещениям. Пост на крыше дома возле метро «Маяковская» стал, например, для Савелия таким же обжитым, как и спальное помещение в полку, – ну чуть ли не родным. Вот если бы еще недалеко от «Маяковской» находились биваки с аэростатами и девичьей командой – было бы совсем хорошо.
А в команде той свое солнышко – Антонина свет Репина. Савелий не удержался, губы его расплылись в расслабленной, неожиданно сделавшейся робкой улыбке.
Вечером его направили дежурить на пост, расположенный около метро «Маяковская»; тут, на плоской верхушке дома, ему все было знакомо – каждая деталь, каждый костыль, вбитый в кровлю, каждый гвоздь и каждая нашлепка битума, предохраняющая дом от протечек, – все это, как и Тоня, могло сниться ему во сне… А вообще, если ветер будет сдувать с крыши, тут есть, за что зацепиться.
Пулеметная установка была расчехлена, – в любую секунду можно было открывать стрельбу; вторым номером у Савелия был также ефрейтор, которого Агафонов знал еще по тяжелой московской осени сорок первого года, – Очеретин, малый смышленый, с лицом, покрытым ожоговыми пятнами, полученными в боях под Истрой.
– Проверь технику, – приказал ему Савелий, сам прошел к одному краю крыши, потом к другому, осмотрел, что находится внизу, – ему важно было лишний раз понять, куда, в крайнем случае, может дотянуться пулеметная очередь, если придется стрелять по наземным целям…
Делал он это без особых прикидок на будущее, хотя почти все увиденное откладывал в памяти. Савелий знал, что каждый год, несмотря ни на что, седьмого ноября и первого мая Сталин появляется в концертном зале имени Чайковского на праздничном мероприятии, и этот факт ему надо было обязательно использовать.
Он появится, а зенитная установочка уже ждет его, потная от нетерпения, – тщательно смазанная, с хорошим боезапасом, с толком пристрелянная, хотя и не по земным целям, – пополам перепилит кого угодно и что угодно, даже грузовик.
Концертный зал, вход в который был прикрыт бруствером из мешков, набитых песком, был виден, как на ладони, пальцами дотянуться можно, – это обстоятельство очень устраивало Савелия, он не удержался, даже руки потер с удовольствием, словно бы добился некой победы.
– Машинка исправна, работает на все сто, – доложил ему второй номер.
– Отлично, – сказал Савелий в ответ, – доклад принят. – Глянул вниз через небольшой железный барьер, которым плоская крыша была обнесена по всему окоему, добавил приказным тоном: – Отдыхай!
Правда, отдыхать было негде – кушеточка на крыше не стояла, никто не поставил, да и мороз к вечеру начал зубы показывать, щелкал так, что только от одного этого щелканья холодно становилось. Хорошо, что не мело, по забитым снегом улочкам московского центра не ползали бесноватые хвосты поземки, не сбивали с ног детишек, случайно оказавшихся вне дома, и не загоняли в подворотни голодных собак, – вот если начнет мести, то градусы мороза смело увеличивай вдвое: у городских холодов – свой арифметический счет, свои претензии к людям и своя злость, которая по происхождению, может быть, даже вовсе и не природная.
Савелий прикинул на глаз расстояние до входа в зал имени Чайковского, даже на палец поплевал, как на пистолетную мушку, – было немного, совсем немного. Надо будет проверить вот еще что… Однажды, когда Сталин приезжал в этот зал на заседание, Савелий заметил, что на крыше дома, расположенного точно напротив входа в концертное заведение, расположился человек со снайперской винтовкой. На голове у него красовалась фуражка с голубым верхом – это был чекист.
Значит, вождя не только охраняли, но и оберегали от покушений, нежелательных жалобщиков и вообще от непредвиденных ситуаций: нет человека – и нет проблемы. Человек в картузе с голубой макушкой, надо полагать, дело свое знал и подобные истории ликвидировал легко – оставались только пустые гильзы.
Но вот сможет ли он справиться с зенитным пулеметом, когда тот глянет на него с соседней крыши – это большой вопрос. Наверняка у стрелка этого разом сделается сыро между ногами.
Савелий еще раз обошел крышу и вернулся к зенитной установке, сел на станину, край которой был застелен старым ватником. Задумался.
Невольно вспомнил своего отца, человека покладистого, доброго, готового отдать последнее, что у него есть, лишь бы помочь какому-нибудь непутевому соседу, которому стало плохо… Именно из таких людей получаются, как разумел Савелий, хорошие священники.
Эх, отец, отец…
Тоне Репиной было трудно, – жесткий конец, увенчанный петлей, был словно бы сработан из железа – необмятый, необтертый, мозоли такой оставляет обычно трехслойные и даже четырехслойные, мозоль на мозоли, никакой мазью их не ликвидировать, надо только отпаривать, да лечить домашними средствами, которых тут нет.
Обманчивая тихость воздуха, ласкавшая слух почти полдня, неожиданно наполнилась свистящими звуками – это затеяли свои очередные игры московские ветры.
Команде Телятникова было приказано доставить на новое место один аэростат, на старом биваке оставить также один. Мера, пояснили, временная.
Пока ветры не начали свои игры, особых хлопот не было – работа была привычной, но вот когда в воздухе раздался тонкий разбойный свист, начались трудности.
Иногда казалось, что не девушки командовали веревками и перемещали аэростат в новую точку, а веревки девушками.
Надо было бы остановиться минут на пять – семь, сделать перерыв, перевести дыхание, но Трубачева этого не делала, и не потому, что могли появиться немецкие бомбовозы (тревоги пока не было, значит, наблюдательные посты, находящиеся под Москвой, пока ничего не засекли), а по погодным условиям. Они были слишком уж непредсказуемыми; очень сильным, злым был ветер, пытался рвать гигантское тело аэростата на куски, по-собачьи всаживал зубы, подхватывал его, кидал в одну сторону, в другую.
Рядом с Тоней Репиной надрывалась, стонала тоненько Касьянова, вчерашняя школьница, которая, наверное, не перерастет свой возраст, так и останется школьницей, слишком уж она юная, и Тоня, которая сама выбивалась из сил, тоже стонала и сплевывала себе под сапоги тягучую, какую-то неприятно-сладкую слюну, сипела, пыталась поддержать соседку, почти не слыша своего голоса:
– Клава, крепись, родненькая! – мотала головой протестующе, когда веревка пыталась ее развернуть вокруг собственного тела, закрутить в штопор и бросить под пузо аэростата…
До точки назначения они все же добрались, закрепили аэростат за муфту троса, и Ася Трубачева, уже сидя на земле, вытянув ноги в ватных брюках, пробормотала сипло, сплевывая слова с губ, как подсолнуховую шелуху:
– Я бы на месте командиров наших запретила бы раз и навсегда перемещения аэростатов без участия мужчин, – она замолчала, облизнула языком заскорузлые губы, с трудом перевела дух. – Обязательно должны быть мужчины… В каждой команде. Один-два человека обязательно. Иначе… – Ася вновь перевела дух. – Иначе нас унесет когда-нибудь вместе с аэростатом в небо…
Ася Трубачева как в воду глядела. А может, ее услышала нечистая сила, подсуетилась, поселилась временно где-нибудь неподалеку в яме либо на заброшенном чердаке и начала влиять на ситуацию, складывающуюся около женщин, управляющих «воздушными колбасами». Тем более, эти колбасы могли вторгаться в жизненное пространство самой нечистой силы и вообще мешали ей летать и веселиться над московскими улицами и парками.
Хоть и узаконен был воздухоплавательный род войск как женский или «сугубо дамский», говоря словами сержанта Телятникова, а пару мужчин все-таки пообещали подкинуть в отряд Галямова.
Галямов ждал их – понимал, что ни один участок войны не может обходиться без грубой мужской силы, мужики нужны везде, кроме, может быть, швейных фабрик, где к воротникам воинских гимнастерок пришивают металлические пуговицы со звездочками…
История эта печальная произошла за сутки до появления в отряде нового военнослужащего Легошина, выписавшегося из госпиталя, ослабшего от потери крови и лекарств, которыми его пичкали, очень бледного, даже, кажется, светящегося – под кожей были видны кости…
Но пока был получен приказ об установке двух аэростатов в новом месте, – это было предложено разведчиками, и в штабе с доводами разведчиков согласились.
Аэростаты решили выставить тандемом – две колбасы на одном тросе, одна колбаса вверху, другая внизу. Штука эта – нечастая в практике воздухоплавательных полков, и прежде всего потому, что сооружать тандемы сложно. Но девушкам слово «тандем» нравилось, было в нем что-то прочное, надежное, имело заграничный аромат – то ли Парижа, то ли Монтевидео, манило к себе.
В военной и послевоенной хронике довольно часто показывали аэростаты, и если уж аэростат, попавший в кадр, переезжал на новое место, то на буксирном конце, прикрепленном к задку полуторки, сопровождаемый смеющимися девчатами.
А вот картинок, где девчата, сдуваемые ветром с земли, взлетают ногами вверх, не было ни одной, – не сочли кинооператоры нужным показывать зрителям правду, то, как это происходило на самом деле…
– Крепитесь, девчата, – со вздохом напутствовал Телятников девушек перед ручной буксировкой, – в сапоги набейте чего-нибудь, чтобы эта колбаска полуливерная не могла вас оторвать от земли… Разумеете?
– Так точно, товарищ сержант, – дружно отозвались на приказ Тоня Репина и заводила из новеньких, вдова майора Ксения Лазарева.
– Это хорошо, – добродушно хмыкнул в кулак Телятников, – значит, понимаете, что к чему, и осознаете важность задачи.
Последнее время Телятникова редко видели улыбающимся, раскованным, – раньше ему регулярно приходили письма из дома, где осталась больная жена с ребенком, сейчас был период тревожного затишья, – неужели что-то случилось? Вот бывший учитель и горбился, смолил самокрутки в раздумье и мольбе: дай Бог, чтобы с Екатериной Сергеевной, его дорогой хозяюшкой, все было в порядке, и с дочкой Катюшей тоже все было тип-топ…
Метеорологи дали вполне приличный прогноз – ни лютых морозов, ни метелей, ни сильных ветров, ни северных ураганных налетов, когда неожиданно рождается шквал, который старики из воздухоплавательного полка уважительно называют нордом и, отдавая дань его свирепости, подчеркивают: «Норд с большой буквы»…
Вначале надо было перетащить один аэростат, потом, с предварительной подготовкой, на которую Галямов отводил полтора часа, – второй.
Первый аэростат перегнали на новое место без всяких приключений, а вот в передислоцировании второго старший лейтенант, словно бы что-то почувствовав, решил поучаствовать сам.
Ася Трубачева, узнав об этом, усмехнулась грустно:
– Давно пора! Пусть узнает старлей Галямов, какой ценой нам достается воинское счастье, побывает в нашей шкуре. – Рот у нее горько пополз в сторону, задрожал обиженно, и Ася, обрезая саму себя, махнула рукой.