В те годы, во вторую половину александровского царствования, владыка Филарет слыл религиозным реформатором, сторонником перевода Священного Писания на русский язык, считался ближайшим сотрудником князя А. Н. Голицына и активным членом Библейского Общества. В 1824 г. пресловутый «либерализм» владыки обернулся для него большими неприятностями: занявший пост министра народного просвещения адмирал А. С. Шишков резко раскритиковал ранее (в 1823 и 1824 гг.) одобренный Св. Синодом катехизис митрополита Филарета, так как в нем Символ веры, Десять заповедей и Иисусова молитва были даны в русском переводе. Шишков полагал, что попытки «переводить Св[ященное] Писание на простонародный язык есть сильнейшее орудие революционных замыслов» и что катехизис владыки Филарета – «новое оружие против Православной Церкви»[164]. По существу, это было обвинение в неправославии.
«Изданный им, – писал апологет владыки Филарета в начале XX века, – образованнейшим архипастырем Церкви, катехизис был запрещен Синодом, как оказавшийся неправославным пред лицем невежественного мирянина, который по своему произволу произвел себя не только в богослова, но и в судию веры и Церкви»[165]. Ситуация, впрочем, исправилась довольно быстро: уже в 1827 г. катехизис владыки Филарета был переиздан, а вскоре появился «Краткий катехизис» и «Катехизис для воина». Но данный случай интересен нам по иной причине: обласканный властью, в 1824 г. владыка Филарет получил возможность убедиться, что Св. Синод может отменять свои решения под воздействием «богословского» мнения мирянина, разумеется, если мирянин этот наделен властью и влиянием, а также имеет поддержку ближайшего к императору лица; даже первоприсутствующий член Св. Синода в такой ситуации не в состоянии защитить православного архиерея[166].
В настоящем случае более важен принцип, а не произошедшее. Как же воспринимает этот «принцип» митрополит Филарет, влияет ли он на оценку Московским архипастырем церковно-государственных отношений? Удивительно, но восприятие никак не влияет на публичную оценку владыкой Филаретом существовавших в России церковно-государственных отношений (о чем речь пойдет позже). Стараясь как-либо объяснить поведение светских властей в 1824 г., богословы начала XX века ограничивались констатацией того, что к голосу московского архипастыря в столице, несмотря ни на что, все-таки прислушивались, «желая попользоваться гениальным умом», но не считая для себя необходимым признание нравственного авторитета владыки: «мнения Филарета спрашивают, но решают и приказывают без его участия, нередко вопреки церковным канонам, по началам “светским”».
А как же «принцип»? По мнению апологетов митрополита Филарета, дело заключалось в ином: принося свои труды только Богу, московский архипастырь не испытывал «сильного нравственного чувства обиды за пренебрежение его трудов и его личности». Он скорбел, но эта скорбь не доходила «до сокровеннейшей основы его душевной жизни». Владыка хранил «величавое спокойствие». Но спокойствием дело не ограничивалось. Истовый монах-созерцатель, митрополит Филарет, оказывается, «тяготился делами жизни общественной, как чужими бременами, отвлекающими его от самоуглубленного созерцания лица Божия, и жаждет пустыни, настоящей пустыни иноческого безмолвия Гефсиманского скита ‹…›»[167]. История свидетельствует: желавший безмолвия и тяготившийся общественными делами владыка вплоть до последних дней жизни умел-таки преодолевать себя, всегда находя силы для анализа современной ему действительности[168].
Преодолевая себя, митрополит Филарет оставался апологетом существовавшей в России «симфонии властей», всем своим талантом содействуя укреплению светского (царского) влияния на церковные дела. Понимая, что усиление светской власти в Св. Синоде не прихоть очередного обер-прокурора, а стратегическая задача, решавшаяся по воле императора, митрополит Филарет не мог четко отграничить его (императора) церковные прерогативы и прерогативы Православной Церкви в православной империи. Как бы то ни было, а империя была православной! В этих условиях критиковать церковно-государственные отношения значило намекать на то, что самодержец неправильно (или не вполне правильно) понимает свои права Верховного ктитора Церкви. Подобная критика, адресованная императору князем Церкви, неминуемо была бы сочтена «подрывающей основы». Не понимать этого митрополит Филарет не мог. Прекрасно осознавал он и то, что изменение синодальной петровской модели в имперских условиях невозможно. Оставалось одно – сохранять имевшийся в отношениях Церкви и государства status quo, при случае «на законных основаниях» участвуя в решении политических дел империи и охраняя ее от возможных потрясений. Соответственно, чем консервативнее делалась светская власть, тем меньше «либеральных поползновений» можно было ожидать от официальных церковных деятелей. Правила политической игры определял помазанник.
Отношение митрополита Филарета к власти помазанника на долгие годы стало хрестоматийным, его формулировки использовалось русскими богословами при разговоре о религиозных основаниях монаршей власти вплоть до революции 1905 г. Сторонник неограниченного самодержавия, митрополит видел только религиозный предел власти венценосца, не стесняясь сравнивать его власть с властью Бога. И народ, и государство могут благополучно существовать только тогда, подчеркивал владыка Филарет, когда «единым, всеобщим, светлым, сильным, всепривлекающим, вседвижущим средоточием, как солнце во вселенной, стоит Царь, свободно ограничивающий свое неограниченное самодержавие волею Царя Небесного, мудростью, великодушием, любовью к народу, желанием общего блага» и т. д.[169] Таким образом, самодержцу предоставлялась свобода во всем, даже в ограничении своей власти. Однако это ограничение не имело «мирских» ограничителей – только Бог. Власть царя на земле есть отражение Божественной власти, являясь своего рода ее «копией». «Бог по образу Своего небесного единоначалия, устроил на земле Царя, – писал владыка, – по образу Своего вседержительства – Царя Самодержавного; по образу Своего царства непреходящего, продолжающегося от века и до века – Царя наследственного»[170]. Столь откровенные заявления не могли не влиять на восприятие самодержцами собственной власти как власти не только (и не столько) «от Бога данной», сколько власти Божественной в своих истоках. «Изучая такое “богословие”, выдаваемое за христианское, – замечал П. К. Иванов, – цари, конечно, считали, что Церковь Христова чтит их как истинных Помазанников Божиих»[171].
Впрочем, если принять во внимание, что эпоха Николая I – время подведения итогов предшествовавшего политического развития России («апогей самодержавия»), то и четкое церковное определение полномочий монарха Петербургского периода, найденное лучшим богословом XIX века (умевшим вовремя и к месту находить нужные формулы), не должно вызывать нашего удивления или неприятия: в конце концов митрополит не «изобретал», а только творчески «оформлял» то, что сложилось задолго до него. Его заявление можно рассматривать и как «апогей церковной мысли». Угождая религиозному самомнению самодержца, владыка, тем не менее, не хотел усиления его личной власти в Св. Синоде, отстаивая внутреннюю церковную независимость.
На первый взгляд, это выглядело странно: неужели он не мог понять простого обстоятельства – того, что православие в России государственно ровно настолько, насколько государство православно? Разумеется, он это понимал, но примириться с Синодальными традициями (в том числе укреплением власти обер-прокурора) психологически ему было трудно. Разбираясь с указанной проблемой, протоиерей Георгий Флоровский отмечал, что митрополит Филарет умудрялся удивительно неделикатно напоминать Николаю I о внутренней независимости Церкви, так, что даже видеть святителя императору становилось неприятно. «У Филарета была своя государственная теория, теория священного царства. Но она совсем не совпадала с официальной и официозной доктриной государственного суверенитета. …Филаретовский образ мыслей был вполне далек и чужд государственным деятелям николаевского времени. Филарет им казался опасным либералом» (выделено мной. – С. Ф.)»[172].
Полагаю, что дело было не в особой государственной теории митрополита Филарета, которая доставила ему сомнительные в эпоху Николая I лавры либерала, а в нежелании мириться с неизбежным и все возраставшим влиянием светских чиновников на Церковь. Открыто спорить с царем, религиозную природу власти которого владыка Филарет отстаивал и провозглашал, было бессмысленно, но подчиняться во всем мнению гвардейского офицера, вдруг, по желанию помазанника, ставшего обер-прокурором Св. Синода, святитель не мог и не хотел. Парадокс как раз и заключался в том, что, отстаивая суверенитет помазаннической власти самодержца, митрополит Филарет тем самым отстаивал и его право на внутрицерковный контроль (как Верховного ктитора). В конце концов, самодержец не ломал канонико-догматические установления православия, даже сыну завещая строго соблюдать все, что предписывалось Церковью[173]. Не покушаясь на внутренний строй Церкви, император считал и правом, и обязанностью усиливать присутствие своего в ней личного влияния. А так как разделения между понятием император и империя (государство) в России практически не существовало, то строительство «ведомства православного исповедания» за счет ущемления прав православной иерархии и Св. Синода чем дальше, тем больше должно было усиливаться. Личное благочестие и православная настроенность обер-прокурора в подобных обстоятельствах особой роли не играли.
Бурная бюрократическая деятельность по укреплению всех звеньев самодержавной власти, проводившаяся в царствование Николая I, привела к появлению во главе обер-прокуратуры Св. Синода графа Н. А. Протасова (1836–1855), человека властного и жесткого, полностью отвечавшего видам императора. Сохранилась легенда, как в день назначения Протасов приехал к генерал-адъютанту Чичерину и сказал: «Поздравь меня – я министр, я – архиерей, я черт знает что». Узнав об этом, Киевский митрополит Филарет (Амфитеатров) остроумно заметил: «Справедливо только последнее»[174]. Странным образом «благочестивый государь» сумел найти и почти 20 лет сотрудничать в обер-прокуратуре Св. Синода с тем, кого русские архиереи не выносили, всячески демонстрируя свою к нему неприязнь. «Шпоры генерала цепляются за мою мантию», – сказал однажды митрополит Филарет (Дроздов). В итоге, с 1842 г. Московский митрополит более не появлялся в заседаниях Св. Синода (хотя и оставался его членом), высылая только письменные ответы на постоянно поступавшие к нему из Петербурга запросы.
В чем же было дело? В. В. Розанов полагал, что все заключалось «в императорстве», так как там уже совершился или совершался перелом, надлом. «Как было великому Государю, и столь консервативному, не соделать себе ближним советником величайший и тоже консервативный ум первого церковного светила за всю судьбу Русской Церкви?
Разошлись по мелочам»[175].
Удивление В. В. Розанова естественно и оправданно, но требует некоторого дополнения.
Действительно: что считать мелочью? Отношение к самодержавной власти у митрополита Филарета было безупречно – на словах, но при случае он всегда демонстрировал свое неудовольствие слишком большими полномочиями государства (государя) в делах Церкви. Это прекрасно знал и чувствовал Николай I, которого не могли усыпить громогласные заявления Московского архипастыря о его, императора, самодержавном духе, благодаря которому-де в России мир и благолепие[176]. Император не мог забыть и простить те намеки, которые содержались в некоторых речах и проповедях владыки и которые можно было рассматривать как завуалированную критику николаевской бюрократической системы и даже самого самодержца. По мнению А. И. Герцена, митрополит представлял оппозиционного иерарха, но «во имя чего он делал оппозицию», Герцен понять не мог, предполагая, что «разве во имя своей личности». Считая митрополита Филарета человеком умным и ученым, мастерски владевшим русским языком, Герцен отмечал также, что народ святителя не любил, что «подчиненное ему духовенство трепетало от его деспотизма[177]. Может, именно по соперничеству, – предполагал писатель, – они ненавидели друг друга с Николаем».
Это наблюдение для нас ценно потому, что сделал его человек, далекий от Церкви и резко враждебный политической системе, олицетворением которой был Николай I. Действительно, митрополит Филарет, при всей своей подчиненности монарху как помазаннику Божию, при случае не забывал указывать, что Церковь – выше Царства или, выражаясь языком Герцена, «умел хитро и ловко унижать временную власть». С высоты амвона он «говорил о том, что человек никогда не может быть законно орудием другого, что между людьми может только быть обмен услуг, и это говорил он в государстве, где полнаселения – рабы»[178]. Впрочем, выступая с подобными речами, Филарет никак не проявил своей «антикрепостнической» позиции, вплоть до Великой реформы 1861 г. оставаясь противником кардинальной ломки сложившихся за столетия «устоев». О причинах подобной консервативности речь пойдет позже, сейчас же отметим лишь одно: Герцен сумел увидеть то, что в XX веке симпатизировавший Московскому святителю протоиерей Георгий Флоровский назвал «теорией священного царства» митрополита Филарета. Акцент на «временной власти», которую умел унижать митрополит Филарет, помогает нам понять, почему Николай I «разошелся» со своим консервативным иерархом. Филаретовский консерватизм в глазах самодержавной власти часто имел либеральный оттенок.
Однако митрополит Филарет как правило выглядел спокойным, и не столько по причине равнодушия к своей судьбе («как Бог даст»), сколько по тому, что прекрасно понимал: без его советов и указаний не обойдутся. Имея в эпоху Николая I огромный, непререкаемый в православных кругах авторитет, владыка был нужен «симфонической» с Церковью власти и прекрасно знал это. К тому же публично он всегда провозглашал нормальность существовавших в России церковно-государственных отношений, громогласно утверждая, что власть светская и духовная живут в гармонии, что никакие взаимно противоречащие воззрения, «какими нередко затрудняют друг друга Церковь и государство у многих народов христианских», не нарушают единения и согласия Православной Церкви и государства в России[179].
После таких признаний, на себе испытав схоластические таланты митрополита Филарета, мог ли Николай I верить в искренность им заявляемого? Вопрос риторический. Какая разница: что бы (и как бы) не думал митрополит о церковной политике царя и о нем лично, своим талантом он служил и этой политике, и этому царю. В самом деле, владыка свидетельствовал, что серьезных проблем в отношениях Церкви и государства не существует, что Церковь в России никогда не разделяла и не разделяет на две противоположные части заповедь: воздадите Кесарю Кесарево, а Богу – Божье, а всегда старается «одну другою поддерживать, а не ослаблять»[180]. Тем самым Церковь устами своего выдающегося богослова заявляла, что она всегда была и будет в союзе с государством, политика и идеология которого ею полностью поддерживаются.
Разумеется, поддерживалась и та «охранительная идеология», которую Николай I всячески насаждал в стране на протяжении почти трех десятилетий. Убежденный в том, что абсолютизм необходим России и категорически не приемля конституционную монархию[181], император не видел в Церкви «параллельную» силу, вторую власть, и находил для обоснования этого необходимые богословские аргументы. У митрополита Филарета он мог получить уверения в том, что Россия – единственное европейское государство, в котором и правительство, и народ полностью признают: нет власти не от Бога, что положение Русской Церкви и отношение ее к самодержавной власти отличается от положения Церквей в католических и протестантских государствах, «и уже по одному этому невозможно нам, без разбора, перенимать у иностранных государств улучшения в делах администрации по делам касающимся Церкви». И хотя-де Русская Церковь слывет у недоброжелателей Церковью, порабощенной светской властью, но «до сих пор большинство русского народа не давало этому веры именно потому, что между представителем патриарха, т. е. Св. Синодом и Государем, не было никаких посредников (выделено мной. – С. Ф.). Самое то, что внутреннее церковное управление оставалось неподчиненным, показывало самостоятельность церкви и возвышало ее в глазах народа; и Сам Царь Помазанник являлся как бы естественным природным защитником Церкви»[182].
Известно, что лучшая защита – нападение. Митрополит Филарет не мог не знать этого, беззастенчиво заявляя об отсутствии в России посредника между царем и Св. Синодом и «забывая», таким образом, об обер-прокуроре, шпоры которого, как мы помним, цеплялись за его архиерейскую мантию. Забывчивость, однако, объяснима: комментируя тезис о «порабощении», неминуемо пришлось бы делать историко-каноническую справку о состоянии Русской Церкви накануне петровских реформ и после их проведения; поднимать вопрос о Соборе и Патриархе, рассматривать положение Св. Синода в системе других высших государственных учреждений империи и т. д. Все это не позволило бы заявить о том, что внутреннее церковное управление всегда оставалось неподчиненным светской власти и показывало самостоятельность Церкви. Наконец, вопрос о возвышении Церкви в глазах народа также пришлось бы корректировать (особенно с учетом того, что в эпоху Николая I религиозная терпимость была ограничена «справедливостью и предосторожностью»).
Итак, не будет преувеличением сказать, что Православная Церковь устами митрополита Филарета активно защищала политическую систему николаевской России, выступая против каких бы то ни было новшеств. Это было в порядке вещей, тем более что в 1830 – первой половине 1850-х гг. под консервативным началом обычно подразумевалось все, существовавшее «под фирмой внешней законности»[183]. По образному выражению Ю. Ф. Самарина, «что есть, то свято; чего еще нет и чего добиваются – преступно»[184]. Естественно, преступным могло считаться и желание разрушить декларируемое единство православия, самодержавия и народности, причем «желание» это могло проявить себя самым простым образом, например, в критике казенного понимания православия или народности. Так, в 1847 г. было официально предписано бороться «со стремлением некоторых авторов к возбуждению в читающей публике необузданных порывов патриотизма», которому, таким образом, и противопоставлялась народность триады[185]. Все нарушавшее «форму» в последний период правления Николая I подвергалось остракизму, в нарушителях видели политически неблагонадежных. В городах преследовались даже длинные волосы, короткие пальто и средневековые бородки, вошедшие в 1830-х гг. в моду во Франции; «модники» вызывали подозрение у властей точно так же, как любители русских бород и кафтанов[186] (обычно славянофилы). В такой обстановке обсуждение вопроса о «народности», разумеется, не могло пойти в русле полемики об отмене крепостного права, о миллионах безгласных христиан. Их подчинение авторитету верховной власти, которая лучше знает, когда и что менять, не только никак не оговаривалось, но и не обсуждалось.
Впрочем, не стоит забывать, что «охранительная идеология» Николая I поддерживалась Православной Церковью не только по причинам политическим. Дело обстояло куда серьезнее. Как известно, для Православной Церкви принципиальных вопросов, которые не предусмотрены или недостаточно развиты в писаниях святых отцов и в решениях Вселенских Соборов, не может быть. Церковная сокровищница достаточно полна, речь может идти не о ее пополнении, а лишь о сохранении накопленных богатств. Таким образом, идея охранительства оказывается востребованной в силу церковной природы православия. В этом смысле Петербургский митрополит Серафим (Глаголевский) и говорил английскому богослову Пальмеру примечательные слова: «Наша Церковь не имеет развития». В том же смысле, по словам П. Н. Милюкова, и Ю. Ф. Самарин выражался, что «Православная Церковь не имеет системы и не должна иметь ее»[187]. Следовательно, развивал мысль Милюков, вопрос о церковном устройстве, в отличие от католичества и протестантства, не есть коренной вопрос всей веры, и под ним не скрывается другой: кому принадлежит высшая власть в деле развития догмата. А если развитие догмы не есть задача Церкви, стремящейся сохранить имеющееся, то упрощается и ее устройство.
«Не занимаясь религиозным творчеством, Восточная Церковь, – заявлял П. Н. Милюков, – не нуждается и в законодательном органе для такого творчества. ‹…› И без единой власти, вроде папской, она может быть уверена в том, что единство ее учения сохранится. Остается только текущая, чисто исполнительная деятельность. Но она может быть отправляема при помощи какого угодно строя церковных учреждений»[188]. Проблема церковного творчества, по мнению ученого, для Православной Церкви не актуальна. Однако прав ли он? Да, только тогда, когда поднимает вопрос о догматической завершенности православия и говорит о том, что идея сохранения доставшегося по наследству богатства – приоритетна. Но есть одно «но». Православная Церковь должна соотносить свое устройство с тем, какое было в Церкви семи Вселенских Соборов, в христианской Византии. «Симфония» и подразумевает (разумеется, в теории) союз двух властей, т. е. их декларируемое, по крайней мере, равенство.
Если светская власть изменяет внутреннее устройство власти духовной – конечно же, не покушаясь на чистоту учения, – то из этого может следовать лишь одно: она de facto перестала рассматривать Церковь как самостоятельную власть. А это как раз то, что произошло в XVIII веке в России. В сложившихся условиях вопрос о творчестве (что бы под данным словом не понимать) не мог быть востребован, был закрыт, спрятан под заявления о православии самой империи и ее благочестивейшего государя. Церковь, в лице ее выдающихся пастырей и подвижников веры, стала восприниматься как охранительница священных преданий. Неслучайно В. В. Розанов написал о митрополите Филарете: «в шелесте его мантии – как бы звуки всех этих почивших Златоустов, Двоесловов и целого сонма ликов, которых он представляет собою». И резюмировал: «Разве тут пошевелишься!!! Боже, как трудно, какая тяжесть надо мною. – Десять веков лежит на моей груди, и этот крест давит, давит, и я не могу вздохнуть. Мое дело – не шевелиться. Мое дело – более не шевелиться. Весь мой гений устремлен на то, чтобы пронести посох митрополита Петра в крестном ходу так, что у взглянувшего раз – по гроб не забудется»[189].
Получается, что «глава священных церемоний и церемонных священных жестов» (как называл В. В. Розанов митрополита Филарета) был по определению охранителем и, соответственно, идеологически близким Николаю I человеком (вне зависимости от его личных симпатий и антипатий). Но он являлся, если можно так сказать, творчески настроенным охранителем, желавшим пробуждения (конечно, под церковным контролем) богословской мысли и знания. «Недостатки охранителей обращаются в оружие разрушителей», – написал он однажды[190]. И эти слова в полной мере можно отнести на адрес Николая I, не терпевшего никакого «самочинного» творчества, но так и не решившегося «творить» сам. Его политический консерватизм очевидно для всех перерос в реакцию. Стремясь к сохранению уже отжившего социально-экономического строя, Николай I сделал правительственные силы (в том числе и Православную Церковь) идеологическим заложником своих идеалистических представлений, желая облагодетельствовать империю посредством чиновника (как в мундире, так и в рясе). «Везде преобладает у нас стремление сеять добро силою», – написал в год смерти Николая I П. А. Валуев[191], и в этих словах – адекватный приговор благим пожеланиям почившего императора.
Итак, ситуация в стране кардинально изменилась после кончины Николая I в феврале 1855 г. Случившаяся в разгар крайне неудачной для России Крымской войны, эта смерть породила надежды на реформы. Одним из первых и наиболее острых вопросов закономерно стал отложенный Николаем I вопрос отмены крепостного права. Не имея цели и возможности рассматривать даже основные этапы прохождения этого вопроса, хотелось бы остановиться лишь на отношении к крепостному праву и его отмене Православной Церкви. Для того, чтобы ответ получился более аргументированным, стоит несколько расширить проблему и посмотреть, как церковными иерархами воспринималась сама мысль о реформах и что с ними связывали. Поставленная задача не столь проста, как может показаться вначале. Во-первых, привыкшие следовать в фарватере государственной политики православные иерархи не спешили публично высказывать мнения по наболевшим проблемам внутренней жизни страны. Во-вторых, большинство из них не имели политического авторитета и не могли рассчитывать на внимание «симфонических» светских властей. Во второй половине 1850-х гг., как и ранее, единственным иерархом, к голосу которого прислушивался «и клир, и мир», был митрополит Филарет. Именно поэтому его мнения для нас будут иметь наибольший интерес.