– Не верю!..
– Верь, верь и подойди! – повторял Ченцов тихим и вместе с тем исполненным какой-то демонической власти голосом.
Людмила, однако, не слушалась его.
– А что значит для вас mademoiselle Крапчик? – спросила она, подняв опять гордо головку свою.
Ченцов никак не ожидал подобного вопроса.
– Ничего не значит! – отвечал он, не заикнувшись.
– Однако зачем же вы вчера на бале были так любезны с ней?.. И я, Валерьян, скажу тебе прямо… я всю ночь проплакала… всю.
Ченцов всплеснул руками.
– Господи, что же это такое? – произнес он. – Разве такие ангелы, как ты, могут беспокоиться и думать о других женщинах? Что ты такое говоришь, Людмила?!
– А я вот думаю и беспокоюсь, – отозвалась Людмила, улыбаясь и стараясь не смотреть на Ченцова.
– Безумие, – больше ничего!.. Извольте подойти ко мне.
У Людмилы все еще доставало силы не повиноваться ему.
– Людмила, я рассержусь, видит бог, рассержусь! – почти крикнул на нее Ченцов, ударив кулаком по ручке дивана.
Этого Людмила уже не выдержала.
– Ну, вот я и подошла! – сказала она, действительно подходя и став раболепно перед своим повелителем.
Ченцов встрепенулся, привлек к себе Людмилу, и она, как кроткая овечка, упала к нему на грудь. Ченцов начал сжимать ее в своих объятиях, целовать в голову, в шею: чувственный и любострастный зверь в нем проснулся окончательно, так что Людмила с большим усилием успела наконец вырваться из его объятий и убежала из своей комнаты. Ченцов остался в раздраженном, но довольном состоянии. Сбежав сверху, Людмила, взволнованная и пылающая, спросила горничных, где посланный от Марфина, и когда те сказали, что в передней, она вышла к Антипу Ильичу.
Старик, при входе ее, немедля встал и приветствовал барышню почтительным поклоном.
– Ах, это вы! – начала с уважением Людмила и затем несвязно присовокупила: – Кланяйтесь, пожалуйста, Егору Егорычу, попросите у него извинения за меня и скажите, что мамаши теперь дома нет и что она будет ему отвечать!
Антип Ильич хоть и не понял хорошенько ее слов, но тем не менее снова ей почтительно поклонился и ушел, а Людмила опять убежала наверх.
V
Егор Егорыч, ожидая возвращения своего камердинера, был как на иголках; он то усаживался плотно на своем кресле, то вскакивал и подбегал к окну, из которого можно было видеть, когда подъедет Антип Ильич. Прошло таким образом около часу. Но вот входная дверь нумера скрипнула. Понятно, что это прибыл Антип Ильич; но он еще довольно долго снимал с себя шубу, обтирал свои намерзшие бакенбарды и сморкался. Егора Егорыча даже подергивало от нетерпения. Наконец камердинер предстал перед ним.
– Что, какой ответ? – забормотал Егор Егорыч.
– Ответ-с такой… – И Антип Ильич несколько затруднялся, как ему, с его обычною точностью, передать ответ, который он не совсем понял. – Барышня мне сами сказали, что они извиняются, а что маменьки ихней дома нет.
– Но где же маменька ее? – перебил его Егор Егорыч, побледнев в лице: он предчувствовал, что вести нехорошие будут.
– Этого я не знаю-с! – доложил Антип Ильич.
Егор Егорыч вскочил с кресел.
– Как же ты не знаешь?.. Как тебе не стыдно это?!. – заговорил он гневным и плачевным голосом. – Добро бы ты был какой-нибудь мальчик ветреный, но ты человек умный, аккуратный, а главного не узнал!
– Это, виноват, не догадался! – отвечал Антип Ильич, видимо, смущенный. – Если прикажете, я опять сейчас съезжу и узнаю.
– Нельзя этого, нельзя, Антип Ильич! – воскликнул тем же досадливо-плачевным тоном Егор Егорыч. – Из этого выйдет скандал!.. Это бог знает что могут подумать!
Антип Ильич решительно недоумевал, почему барин так разгневался и отчего тут бог знает что могут подумать. Егор Егорыч с своей стороны также не знал, что ему предпринять. К счастию, вошел кучер.
– Лошадь откладывать или нет? – отнесся он негромко к Антипу Ильичу.
– Конечно, откладывать!.. Конечно!.. – подхватил за него Егор Егорыч. – Что, я поеду гулять, что ли, кататься, веселиться!..
Кучера несколько удивили такие странные слова и тон голоса барина.
– Ты не знаешь ли, куда уехала старая адмиральша? – попытался его спросить Антип Ильич.
– Она уехала в Новоспасский монастырь! – объяснил ему кучер.
– Зачем? – вскрикнул, обернувшись к нему лицом, Егор Егорыч.
– Люди сказывали, что панихиду служить по покойном адмирале! – ответил и на это кучер.
– Это тридцать верст отсюда?.. Тридцать верст!.. – кричал Марфин.
– Больше-с, – верст сорок будет! – заметил кучер.
– Будет сорок! – подтвердил и Антип Ильич.
Этим они еще больше рассердили Егора Егорыча.
– Когда ж она возвратится? Через неделю, через две, через месяц? – вскрикивал он, подпрыгивая даже на кресле.
– Нет-с, где же через месяц? – сказал кучер, начинавший уже немного и трусить барина. – А что точно что: они взяли овса и провизии для себя… горничную и всех барышень.
– Как всех барышень? – произнес окончательно опешенный Марфин. – А ты говоришь, что видел барышню? – обратился он с укором к Антипу Ильичу.
– Старшая, Людмила Николаевна, дома! – проговорил тот утвердительно. – Госпожа адмиральша, может, с двумя младшими уехала.
– Надо быть, что с двумя! – сообразил сметливый кучер. – Всего в одном возке четвероместном поехала; значит, если бы еще барышню взяла, – пятеро бы с горничной было, и не уселись бы все!
Егор Егорыч почти не слыхал его слов и в изнеможении закинул голову на спинку кресла: для него не оставалось уже никакого сомнения, что ответ от Рыжовых будет неблагоприятный ему.
– Но не сказала ли тебе еще чего-нибудь Людмила Николаевна? – спросил он снова умоляющим голосом Антипа Ильича.
– Сказали всего только, что сама адмиральша будет вам отвечать! – дополнил Антип Ильич, постаравшийся припомнить до последнего звука все, что говорила ему Людмила.
– Хорошо, будет, ступайте! – сказал Егор Егорыч.
Он спешил поскорее услать от себя прислугу, чтобы скрыть от них невыносимую горечь волновавших его чувствований.
Антип Ильич и кучер ушли.
Чтобы хоть сколько-нибудь себя успокоить, Егор Егорыч развернул библию, которая, как нарочно, открылась на Песне песней Соломона. Напрасно Егор Егорыч, пробегая поэтические и страстные строки этой песни, усиливался воображать, как прежде всегда он и воображал, что упоминаемый там жених – Христос, а невеста – церковь. Но тут (Егор Егорыч был уверен в том) дьявол мутил его воображение, и ему представлялось, что жених – это он сам, а невеста – Людмила. Егор Егорыч рассердился на себя, закрыл библию и крикнул:
– Заложить мне лошадей, тройку, в пошевни!
Его намерение было ехать к сенатору, чтобы на том сорвать вспыхнувшую в нем досаду, доходящую почти до озлобления, и вместе с тем, под влиянием своих масонских воззрений, он мысленно говорил себе: «Нетерпелив я и строптив, очень строптив!»
Лошади скоро были готовы. Егор Егорыч, надев свой фрак с крестиками, поехал. Гордое лицо его имело на этот раз очень мрачный оттенок. На дворе сенатора он увидал двух будочников, двух жандармов и даже квартального. Все они до мозгу костей иззябли на морозе.
– Стерегут его, точно сокровище какое!.. – сердито пробурчал про себя Марфин.
Сенатор в это время, по случаю беспрерывных к нему визитов и представлений, сидел в кабинете за рабочим столом, раздушенный и напомаженный, в форменном с камергерскими пуговицами фраке и в звезде. Ему делал доклад его оглоданный правитель дел, стоя на ногах, что, впрочем, всегда несколько стесняло сенатора, вежливого до нежности с подчиненными, так что он каждый раз просил Звездкина садиться, но тот, в силу, вероятно, своих лакейских наклонностей, отнекивался под разными предлогами.
Марфин, как обыкновенно он это делал при свиданиях с сильными мира сего, вошел в кабинет топорщась. Сенатор, несмотря что остался им не совсем доволен при первом их знакомстве, принял его очень вежливо и даже с почтением. Он сам пододвинул ему поближе к себе кресло, на которое Егор Егорыч сейчас же и сел.
Правитель дел, кажется, ожидал, что сей, впервые еще являвшийся посетитель поклонится и ему, но, когда Егор Егорыч не удостоил даже его взглядом, он был этим заметно удивлен и, отойдя от стола, занял довольно отдаленно стоявший стул.
– Не были ли мы вместе с вами под Бородиным? – начал сенатор, обращаясь к Марфину. – Фамилия ваша мне чрезвычайно знакома.
– Я был под Бородиным! – отвечал лаконически Егор Егорыч.
– И не были ли вы там ранены?.. Я припоминаю это по своей службе в штабе! – продолжал сенатор, желая тем, конечно, сказать любезность гостю.
– Я был не ранен, а переломил себе только ногу, упав с убитой подо мною лошади! – отчеканил резко Марфин.
– О, это все равно!.. – слегка воскликнул сенатор. – Это такая же рана, как и другие; но скоро однако вы излечились?
– Очень не скоро!.. Сначала я был совершенно хром, и уж потом, когда мы гнали назад Наполеона и я следовал в арьергарде за армией, мне в Германии сказали, что для того, чтобы воротить себе ногу, необходимо снова ее сломать… Я согласился на это… Мне ее врачи сломали, и я опять стал с прямой ногой.
– Вы, видно, владеете большим присутствием духа! – заметил сенатор, опять-таки с целью польстить этому на вид столь миниатюрному господину, но крепкому, должно быть, по характеру.
– Иначе что ж! – возразил Марфин. – Я должен был бы оставить кавалерийскую службу, которую я очень любил.
– Да, мы все тогда любили нашу службу! – присовокупил как бы с чувством сенатор.
Марфин поморщился; его покоробила фраза графа: мы все.
«Кто же эти все? Значит, и сам граф тоже, а это не так!» – сердито подумал он.
– Вы вчера долго оставались на бале? – направил тот будто бы случайно разговор на другой предмет.
– Долго! – отвечал отрывисто Марфин.
– А я, к сожалению, никак не мог остаться… Мне так совестно перед Петром Григорьичем, но у меня столько дел и такие все запутанные, противоречивые!
– В чем вы, собственно, встречаете противоречия? – спросил Марфин.
– Во многом! – ответил сначала неопределенно сенатор. – Михайло Сергеич, я слышу, в зале набралось много просителей; потрудитесь к ним выйти, примите от них прошения и рассмотрите их там! – сказал он правителю дел, который немедля же встал и вышел из кабинета.
Оставшись с глазу на глаз с Марфиным, сенатор приосанился немного и, видимо, готовился приступить к беседе о чем-то весьма важном.
– Главные противоречия, – начал он неторопливо и потирая свои руки, – это в отношении губернатора… Одни утверждают, что он чистый вампир, вытянувший из губернии всю кровь, чего я, к удивлению моему, по делам совершенно не вижу… Кроме того, другие лица, не принадлежащие к партии губернского предводителя, мне говорят совершенно противное…
– Я, граф, сам принадлежу к партии губернского предводителя! – хотел сразу остановить и срезать сенатора Марфин.
– Это я знаю, – подхватил тот уклончиво, – но при этом я наслышан и о вашей полной независимости от чужих мнений: вы никогда и никому не бываете вполне подчинены!.. Такова, pardon, об вас общая молва.
– Молва очень лестная для меня! – проговорил Марфин, насупившись и твердо уверенный, что сенатор нарочно льстит ему, чтобы пообрезать у него когти.
– О, без сомнения! – продолжал сенатор. – А потому мне чрезвычайно было бы важно слышать ваше личное мнение по этому предмету.
– Я уже высказывал и здесь и в Петербурге мое мнение по этому предмету и до сих пор не переменил его, – рубил напрямик Марфин.
– И оно состояло?.. – спросил сенатор.
– Состояло в том, что я считаю губернатора явным и открытым взяточником!
Сенатора заметно покоробило такое резкое выражение Егора Егорыча.
– Есть господа, которые оправдывают его тем, – продолжал тот, – что своего состояния у него нет, жена больна, семейство большое, сыновья служат в кавалергардах; но почему же не в армии?.. Почему?
– О, боже мой!.. – произнес, несколько возвысив голос, сенатор. – Вы даже то, что сыновья губернатора служат в гвардии, и то ставите ему в вину.
– Ставлю, потому что он ради этого нами властвует, как воевода, приехавший к нам на кормление.
– Но чем же можно доказать, что он похож на воеводу?
– Можно-с, но мне гадко повторять, что об нем рассказывают: ни один воз с сеном, ни одна барка с хлебом не смеют появиться в городе, не давши ему через полицмейстера взятки.
– И вы сами бывали свидетелем чего-нибудь подобного?
– Фи!.. – произнес с гримасой Марфин. – Буду я свидетелем этого!.. Если бы и увидал даже, так отвернулся бы.
– Но на слова других нельзя безусловно полагаться.
– Отчего нельзя?.. Отчего? – почти уже закричал Марфин. – Это говорят все, а глас народа – глас божий.
– Не всегда, не говорите этого, не всегда! – возразил сенатор, все более и более принимая величавую позу. – Допуская, наконец, что во всех этих рассказах, как во всякой сплетне, есть малая доля правды, то и тогда раскапывать и раскрывать, как вот сами вы говорите, такую грязь тяжело и, главное, трудно… По нашим законам человек, дающий взятку, так же отвечает, как и берущий.
– Ну, трудность бывает двух сортов! – снова воскликнул Марфин, хлопнув своими ручками и начав их нервно потирать. – Одна трудность простая, когда в самом деле трудно открыть, а другая сугубая!..
Фразы этой, впрочем, не договорил Егор Егорыч, да и сенатор, кажется, не желал слышать ее окончания, потому что, понюхав в это время табаку из своей золотой, осыпанной брильянтами, табакерки, поспешил очень ловко преподнести ее Егору Егорычу, проговорив:
– Не угодно ли?
– Не нюхаю! – отвечал тот отрывисто, но на табакерку взглянул и, смекнув, что она была подарок из дворцового кабинета, заподозрил, что сенатор сделал это с умыслом, для внушения вящего уважения к себе: «Вот кто я, смотри!» – и Марфин, как водится, рассердился при этой мысли своей.
– Я-с человек частный… ничтожество!.. – заговорил он прерывчатым голосом. – Не мое, может быть, дело судить действия правительственных лиц; но я раз стал обвинителем и докончу это… Если справедливы неприятные слухи, которые дошли до меня при приезде моем сюда, я опять поеду в Петербург и опять буду кричать.
Сенатор величаво улыбнулся.
– Крикун же вы! – заметил он. – И чего же вы будете еще требовать от Петербурга, – я не понимаю!.. Из Петербурга меня прислали ревизовать вашу губернию и будут, конечно, ожидать результатов моей ревизии, которых пока никто и не знает, ни даже я сам.
У Марфина вертелось на языке сказать: «Не хитрите, граф, вы знаете хорошо, каковы бы должны быть результаты вашей ревизии; но вы опутаны грехом; вы, к стыду вашему, сблизились с племянницей губернатора, и вам уже нельзя быть между им и губернией судьей беспристрастным и справедливым!..» Однако привычка сдерживать и умерять в себе гневливость, присутствия которой в душе Егор Егорыч не любил и боялся больше всего, хотя и подпадал ей беспрестанно, восторжествовала на этот раз, и он ограничился тем, что, не надеясь долго совладеть с собою, счел за лучшее прекратить свой визит и начал сухо раскланиваться.
Сенатор, по своей придворной тактике, распростился с ним в высшей степени любезно, и только, когда Егор Егорыч совсем уже уехал, он немедля же позвал к себе правителя дел и стал ему пересказывать с видимым чувством досады:
– Вообразите, этот пимперле[18] приезжал пугать меня!
Правитель дел, считавший своего начальника, равно как и самого себя, превыше всяких губернских авторитетов, взглянул с некоторым удивлением на графа.
– Чем же он вас пугал? – спросил он.
– Да определительно и сказать нельзя – чем, но пугал, что вот он получил здесь какие-то слухи неприятные и что поедет кричать об этом в Петербурге.
Сенатор, в сущности, очень хорошо понял, о каких слухах намекал ему Марфин.
– О ком и о чем слухи? – поинтересовался правитель дел, вероятно, несколько опасавшийся, что нет ли и об его личных действиях каких-нибудь толков.
– Не сказал!.. Все это, конечно, вздор, и тут одно важно, что хотя Марфина в Петербурге и разумеют все почти за сумасшедшего, но у него есть связи при дворе… Ему племянницей, кажется, приходится одна фрейлина там… поет очень хорошо русские песни… Я слыхал и видал ее – недурна! – объяснил сенатор а затем пустился посвящать своего наперсника в разные тонкие комбинации о том, что такая-то часто бывает у таких-то, а эти, такие, у такого-то, который имеет влияние на такого-то.
Тема на этот разговор была у графа неистощимая и весьма любимая им. Что касается до правителя дел, то хотя он и был по своему происхождению и положению очень далек от придворного круга, но тем не менее понимал хорошо, что все это имеет большое значение, и вследствие этого призадумался несколько. Его главным образом беспокоило то, что Марфин даже не взглянул на него, войдя к сенатору, как будто бы презирал, что ли, его или был за что-то недоволен им.
– Могу я докладывать? – спросил он, видя, что сенатор больше уже не желает говорить.
– О, пожалуйста! – ответил тот и для освежения мозга понюхал табаку из своей золотой табакерки.
Правитель дел начал доклад, по обыкновению, стоя.
– Дело по жалобе на устройство городничим Надеждиным рыбных садков в свою пользу! – заговорил он ровным и бесстрастным голосом.
– Проделки этого господина вопиющие! – перебил его сенатор. – Мне говорили об них еще в Петербурге!.. Заставлять обывателей устраивать ему садки, – это уж и не взятка, а какая-то натуральная повинность!
– В Петербурге, мне кажется, ваше сиятельство, ошибочно взглянули на это дело! – возразил с некоторым одушевлением правитель дел. – Городничий вызван нами.
– Знаю я! – подхватил сенатор, очень довольный тем, что знал это.
– Он был у меня!.. – доложил правитель дел, хотя собственно он должен был бы сказать, что городничий представлялся к нему, как стали это делать, чрез две же недели после начала ревизии, почти все вызываемые для служебных объяснений чиновники, являясь к правителю дел даже ранее, чем к сенатору, причем, как говорили злые языки, выпадала немалая доля благостыни в руки Звездкина.
– Городничий мне доставил, – продолжал он, – собранные им удостоверения от местных обывателей, – вот они!
И правитель дел показал целую кипу бумаг, при одном виде которых сенатор обмер.
– Но что такое в них говорится? – поспешил он спросить.
– Говорится во всех одно и то же! – отвечал правитель дел и, взяв будто бы на выдержку одну из бумаг, начал ее читать буквально:
– «Я, нижеподписавшийся, второй гильдии купец и рыбопромышленник, сим удостоверяю, что по здешним ценам устройство рыбного садка, с посадкою в оный рыбы, стоит пять рублей на ассигнации».
– Как пять рублей?! – воскликнул сенатор. – А в Петербурге что он стоит?
– В Петербурге дороже, да там и велики они очень, а садок городничего всего сажень в длину и в ширину.
– Фу ты, боже мой! – произнес сенатор, пожимая плечами. – Вот и суди тут!.. Как же все это не противно и не скучно?..
Правитель дел молчал, вовсе не находя с своей стороны в службе ничего ни противного, ни скучного.
– Бросить это дело; оно выеденного яйца не стоит!.. – приказал сенатор.
Правитель дел поспешно написал на первоначальной бумаге резолюцию: оставить без последствий, и предложил ее к подписи сенатору, который, не взглянув даже на написанное, подмахнул: «Ревизующий сенатор граф Эдлерс».
– Далее какие дела?.. – сказал он.
– Далее дело об кадке капусты и об заседателе земского суда Дрыгине.
При этом ответе правитель дел не удержался и усмехнулся.
– Как об капусте и об Дрыгине?.. Что такое это? – проговорил сенатор с недоумением: он этого дела уже не помнил.
– Господин Дрыгин сам здесь!.. Угодно вам его видеть? – доложил правитель дел.
– Но, может быть, он какой-нибудь грубый, пьяный? – заметил с брезгливостью сенатор.
– Напротив, он из отставных военных! – сказал правитель дел.
Сенатор поуспокоился.
– А в чем Дрыгин обвиняется? – нашел он нужным узнать.
– В том, что при проезде через деревню Ветриху он съел там целый ушат кислой капусты.
Сенатор окончательно был озадачен.
– Mon Dieu, mon Dieu![19] – произнес он, вскидывай глаза к небу.
Правитель дел поспешил позвать заседателя из залы, и когда тот вошел, то оказался тем отчисленным от службы заседателем, которого мы видели на балу у предводителя и который был по-прежнему в ополченском мундире. Наружный вид заседателя произвел довольно приятное впечатление на графа.
– Вы обвиняетесь в том, что при проезде через деревню Ветриху съели целый ушат капусты, – следовало бы договорить сенатору, но он не в состоянии был того сделать и выразился так: – Издержали ушат капусты.
– Ваше высокопревосходительство! – начал Дрыгин тоном благородного негодования. – Если бы я был не человек, а свинья, и уничтожил бы в продолжение нескольких часов целый ушат капусты, то умер бы, а я еще жив!
Сенатор покраснел.
– Почему же на вас такой извет? – сказал он, стараясь не утратить некоторой строгости.
– Деревня Ветриха, как, может быть, небезызвестно вашему высокопревосходительству, принадлежит губернскому предводителю, который давно мой гонитель…
Проговорив это, Дрыгин почтительно склонил перед сенатором голову.
Здесь я, впрочем, по беспристрастию историка, должен объяснить, что, конечно, заседатель не съел в один обед целого ушата капусты, но, попробовав ее и найдя очень вкусною, велел поставить себе в сани весь ушат и свез его своей жене – большой хозяйке.
– А между тем, ваше высокопревосходительство, – продолжал Дрыгин с тем же оттенком благородного негодования, – за эту клевету на меня я отозван от службы и, будучи отцом семейства, оставлен без куска хлеба.
Сенатор взглянул на своего правителя.
– Отозван-с! – подтвердил тот, угадав взгляд начальника.
– Вы можете отправляться к вашей должности! – отнесся сенатор к Дрыгину, который вспыхнул даже от радости.
– Ваше высокопревосходительство! – начал он, прижимая руку к сердцу, но более того ничего не мог высказать, а только, сморгнув навернувшиеся на глазах его слезы, поклонился и вышел.
Сенатор остался совсем взбудораженный.
– Я теперь припоминаю, что я отозвал этого несчастного по просьбе губернского предводителя! – признался он своему правителю.
– Может быть-с! – отозвался тот уклончиво.
– Непременно со слов Крапчика! – подхватил сенатор. – Он, я вам говорю, какой-то злой дух для меня!.. Все, что он мне ни посоветовал, во всем я оказываюсь глупцом!.. Я велю, наконец, не пускать его к себе.
Правитель дел потупился, заранее уверенный, что если бы Крапчик сию же минуту к графу приехал, то тот принял бы его только что не с распростертыми объятиями: очень опытный во всех мелких чиновничьих интригах, Звездкин не вполне понимал гладко стелющую манеру обхождения, которой держался его начальник.
Покончив с заседателем, сенатор хотел было опять приступить к слушанию дела, но в это время вошел в кабинет молодой человек, очень благообразный из себя, франтоватый и привезенный сенатором из Петербурга в числе своих канцелярских чиновников. Молодой человек этот был в тот день дежурным.
– Excellence, madame Klavsky est venue vous cher-cher et vous engage de faire une promenade![20] – доложил он, грассируя несколько голосом.
– Tout de suite, mon cher!.. Dites a madame que je suis a elle dans un instant!..[21] – воскликнул радостно сенатор и с несвойственною старикам поспешностью побежал в гардеробную изменить несколько свой туалет.
VI
М-me Клавская в это время, вся в соболях и во всем величии своей полноватой красоты, сидела очень спокойно в парных санях, которые стояли у сенаторского подъезда. Ченцов давно еще сочинил про нее такого рода стихотворение:
Madame Клавская бабицаВальсирует на заказИ, как юная вдовица,Ищет мужа среди нас;Но мы знаем себе ценуИ боимся ее плену.Клавская действительно прежде ужасно кокетничала с молодыми людьми, но последнее время вдруг перестала совершенно обращать на них внимание; кроме того, и во внешней ее обстановке произошла большая перемена: прежде она обыкновенно выезжала в общество с кем-нибудь из своих родных или знакомых, в туалете, хоть и кокетливом, но очень небогатом, а теперь, напротив, что ни бал, то на ней было новое и дорогое платье; каждое утро она каталась в своем собственном экипаже на паре серых с яблоками жеребцов, с кучером, кафтан которого кругом был опушен котиком. Все это некоторые объясняли прямым источником из кармана сенатора, а другие – тем, что к m-me Клавской одновременно со Звездкиным стали забегать разные чиновники, которым угрожала опасность по ревизии; но, как бы то ни было, в одном только никто не сомневался: что граф был от нее без ума.
– Madame, me parmettrez vous de prendre place aupres de vous?[22] – говорил он почти раболепным голосом, выбежав к ней в настоящее утро на рундучок своего крыльца.