– А что? – не поняв, переспросил Шурка.
– Может либо рыдванку с отцом разнести, либо себе что поломать.
…Повозка двигалась медленно, отцу было трудно идти, но он не ложился в рыдванку. Прямая нога его почти волочилась. А Шурка шёл легко. На босых ногах – сандальки, которые ему сделал дед прямо при нём три дня назад. Он взял Шуркину ногу, приставил к ступне колодку, померил и тут же сапожным ножом на пороге вырезал из куска толстой кожи две подошвы.
По шаблону выкроил верх из кожи потоньше и прошил сыромятным узким ремешком. Получилась жёлтая ровная окантовка. Потом пошарил в своём удивительном ящике, где всегда находилось всё, что нужно, и извлёк оттуда, как волшебник, две красивые металлические застёжки.
– Тебе берёг, нравятся?
– Конечно, лучше не бывает, – радовался Шурка.
Дед хотел ещё натереть сандальки ваксой, но Шурка отказался: «Потом, деда!» Обувка получилась лёгкая, мягкая, и теперь, шагая по нагретой летним солнцем дороге, увязая по щиколотки в горячей серой пыли, он не знал забот. Дедовыми умными руками вверху сандалий и по бокам были сделаны дырочки и пыль не задерживалась в них.
За мостом съехали благополучно с горы. Отец лёг в рыдван. На удивление, Жданка не воспротивилась. Только вначале не поняла, как идти: Василий стал управлять вожжами.
Мать, взяв за оброть, всё поправила и пошла рядом.
Шурка шёл сзади один. Они приблизились к Самарке, и песчаная дорога утяжелила ход повозки. Металлические колёса, за которыми ревностно следил Шурка, когда рыдван съезжал с обочины на песок, вязли. Шурка, упираясь в заднюю стойку, что есть мочи толкал повозку.
Остро пахло прокалённым солнцем песком, в воздухе, казалось, не было ни единого движения, которое хоть как-нибудь пригнало бы прохладу. И только знакомые осины, стоявшие на обочине, шевелили чуткими листочками.
Шурка знал, что надо потерпеть: ещё один поворот – и дорога изменится. Это случится сразу за сухим вязом, в дупле которого обитает, об этом знает только Шурка, удод, а по-простому – петушок. Такой смешной, забавный и неторопливый лесной житель. А напротив вяза, на полянке – большой ровный круг зарослей шиповника. Здесь Шурка иногда прячет всякую всячину, чтобы лишний раз не таскать домой: удочки, банки с червями, весло. Никому и в голову не придёт лезть в такую чащобу.
…Наконец-то дорога нырнула в заросли черёмухи, крушины и некленника. Стало прохладно. Недалеко было Лопушное. В который раз остановились на отдых, и тут же Шурка острым ножичком срезал прямо у дороги полуметровый пустотелый зелёный стебель и сделал из этой быстылины дудку. Раза два со свистом дунув в неё, разудало заиграл, переваливаясь с ноги на ногу. А Шуркина мама, весело выскочив на поляночку, пошла в пляс, припевая:
Дударь мой, дударь молодой!Самодударь мой, дударь молодой!Её маленькие загорелые и ловкие ноги, обутые в чувяки, задорно мелькали в ромашковом и васильковом разнотравье придорожной полянки. И вся она, в косыночке с голубыми горошками, стала вдруг весёлой и озорной. Шурке тоже стало радостно, и оттого он заиграл ещё азартнее и громче.
Когда кончил, отец одобрительно спросил:
– Где так научился выкомаривать?
– Дед его подучил, – сказала мать.
Жданка тем временем не плошала и, увидев сочную густую траву в кустах, дёрнулась туда. Рыдванка встала поперёк дороги, передними колёсами подмяв кустики бересклета.
– Но… балуй у меня, – совсем как на лошадь, грозно шумнул отец, но, спохватившись, вылез через проволочные боковины из рыдвана и вывел Жданку на дорогу.
Лесные дороги там, где ходит гужевой транспорт, особые. как бы в три колеи. Две колеи от колёс и тропа меж ними от лошадиных копыт.
Запах лесных дорог особый. Меж колеями изумрудная зелень не теряет своей свежести и яркости всё лето. Под нависшими низко ветвями ей благодатно. Влажность, исходящая от озера, питает буйство и разнообразие трав по обочинам дороги. На самой дороге обычно растёт самоотверженный подорожник. Шуркина мать называет его семижильником, и Шурка несколько раз уже пользовался им, прикладывая к ранкам или опухоли.
Из двух десятков озёр, которые он знает, Лопушное одно из самых интересных. Ни на Лещевом, ни в Подстёпном, ни на Осиновом нет того, что есть здесь. Тут с Шуркой всегда что-нибудь происходит.
В дальнем заросшем конце впервые позапрошлым летом подстрелил он крякву. А на подходе к озеру среди черёмухи растёт единственная на этом берегу Самарки берёза. И никто никогда – ни взрослые, ни мальчишки – не брали сок у неё, настолько она дорога всем. Однажды они с дедом вдоль озера набрали целую телегу груздей, и на обратном пути негде было сидеть в ней. Шли пешком.
…Когда добрались до Лопушного и отец начал распрягать Жданку, подошедшая помогать Катерина ахнула:
– Васенька, что же это делается, а?
Шурка увидел, как из передних сосков Жданки, словно из неплотного рукомойника, стекало большими каплями молоко.
– Ты её доила утром? – спросил тусклым голосом отец.
– А как же, доила, – поспешно ответила мать. – А если она надорвалась?
– Надо подоить ещё, – будто не слыша, сказал отец, – а ты, Шурка, сготовь костёр, сварим молочный суп с лапшой. Вот вам задание. Я пойду траву попробую посшибаю.
Шурка взял топорик и пошёл высматривать рогульки для костра. Вскоре зазвучали за его спиной непривычные такие в лесу удары молочных струй о гулкое дно ведра. И он услышал, как мать сквозь слёзы почти запричитала:
– Миленькая ты наша кормилица, прости нас…
За старицей
Много всего надо для строительства дома. После самана брёвна для тёса необходимы в первую очередь. В этом году Любаевым повезло: по ордеру сельсовета сено должны были косить в лесу. Кварталы достались тощие, трава – никудышная. Однако сенокос оказался недалеко от делянок, отведённых под вырубку осин и осокорей. Можно работать на два фронта. Так и сделали: попеременно то косили, то пилили. Кто как мог.
Рассортировали калек и – за работу. Венька Сухов без руки, так ему, например, проще пилить, чем косить. Он и пилит. А вот у дядя Коли Тумбы нет левой ноги почти совсем, он и косит, и пилит.
Любаев разводит и точит пилы. И потихоньку пробует косу, насаженную на черенок так, чтобы можно было работать, совсем не нагибаясь. Шурка видел, как отец пробовал косить за кустами, ближе к воде. Размеренные, выверенные движения Василия, волочившего за собой ногу при совершенно прямой спине и прерывистое перемещение его вдоль валка напоминали действие какой-то машины. Но эта кажущаяся надёжность могла враз рухнуть, если не соблюдать равновесие и равномерность перемещения.
…Валить громадные осокори тоже надо уметь.
– Ты сначала определяй, куда дерево глядит, куда наклонено, – учит Венька Шурку. – Как определил, пили с той стороны, куда глядит, на глубину полотна пилы. А затем уж заходи с противоположной – на четверть выше снова пили. Само упадёт куда задумано.
– А если дерево не «глядит» и нужно чуть в сторону свалить его? – уточнял Шурка.
– Тогда берёшь топор и, как сделаешь первый надпил, сразу руби, чтоб не было зажима – можно руками или вагами толкать, куда надо.
– Берегись! – зычно крикнул Тумба. И осокорь, могучий и красивый, сокрушая молодняк, не теряя величавости и осанки, повалился на траву. Земля вздрогнула, когда он упал. На поляне стало светлее.
– Молодец, Тумба! Удачно положил! – обрадовался Шурка.
– Прошлое лето вот так же валили и один рухнул на сухостой – приличную осину, а она возьми да и упади, где бабёнки кружком стояли. Одну из них, Таню Чемоданову, будто выбрала – скончалась на месте, – сказал Веня.
Первый осокорь, который подпилили Венька с Шуркой, падать вначале не хотел. Он чуть повернулся слева направо в комле, зажав пилу так, что Шурка с большим трудом, торопясь, выхватил полотно и замер.
– Ко мне! – властно скомандовал Веня и привлёк его к себе. – Надо в сторону уходить, а то сыграет и комлем долбанёт.
Вагами мужики помогли великану. Он рухнул, обломав при ударе о землю толстые сучья. Накрыл большой муравейник.
Объявили перерыв. Шурка сладил удочку. Крючки у него всегда были с собой в фуражке, а леску захватил специально. Только пристроил удочку на рогульке, у коряжки, как поплавок – в мизинец сухая куга – медленно пошёл под воду. Шурка привычно дёрнул: на крючке болтался величиной в ладошку карась. Забросил вновь – то же самое. После пятого карасика насадки – безголового слепня – не стало.
– Сейчас я тебе добуду насадку, – сказал подошедший Вень-ка. – Дай картуз!
Пока Шурка ловил слепня, пришёл Венька и протянул фуражку:
– Попробуй на муравьиные личинки.
Шурка попробовал: такая же поклёвка – и как отмеренный, в ладошку, карасик затрепыхался на траве.
– Тут кто-то хорошо приманивает, – догадался Шурка, – нормальная рыбалка.
– Это разве рыбалка… вот в Сибири – это да! – отозвался Венька.
– А откуда ты знаешь?
– Дядька мой пишет.
– Он в Сибири?
– Да, с сорок первого года. Теперь уже давно освободился.
– Сидел?
– Да. Теперь женился, там и живёт.
– А за что сидел? – допытывался Шурка, вспомнив, как Жабин забрался в дом к Пупчихе.
– Ерунда, в поле, когда со стана шёл, снял с трактора магнето – поковыряться для интереса. Оно ему и не нужно было. По дурости.
– Ничего себе!
Много всякого увидел и узнал Шурка на делянках. Поразил один разговор, который он нечаянно услышал. По разным причинам не все уходили ночевать в село. Многие оставались. Спали в шалашах из веток и травы, под огромной, толщиной в четыре Шуркиных обхвата, ветлой. В один из вечеров Шурка пошёл в дальний конец озера посмотреть на уток, слетевшихся туда на зорьке. Ему нравилось за ними наблюдать. Уток почему-то не было, и он решил подождать, присев метрах в пяти от берега у небольшой копны.
Солнце уже опустилось ниже могучих вязов, росших на той стороне, близко у воды. Его лучи, пробиваясь сквозь листву, освещали задумчивую гладь озера, Шурку вместе с копной и весь берег, томно и разнеженно притихший после жаркого дня. Противоположный берег и гладь воды там, под вязами, были сумрачны и таинственны.
Слева от Шурки послышались шаги, а потом и голоса. Он узнал говоривших: Аксюта Васяева и Ганя Лужкова! Выглянул было и обомлел: они раздевались, намереваясь, очевидно, купаться.
– Ох, и красивая ты, Ганя, внаготку, – сказала восхищённо Аксюта.
– Красивая-то красивая… – задумчиво ответила Ганя. – Красота меня и ухоркала.
– Как так? – удивилась Аксюта.
Шурка вновь выглянул и поразился: на берегу стояли две совершенно голые молодые женщины. У него странно закружилась голова.
Молодая пышущая здоровьем Аксюта стояла ближе к Шурке. Белое её тело, освещённое закатным солнцем, вызывало невольный восторг. Казалось, каждая рыжая волосинка на нём обласкана вечерним светом. Груди её, круглые и большие, вмиг начали исполнять какие-то свои замысловатые движения, когда она, подняв руки к небу, дурачась, встряхнулась и заиграла кистями рук.
– Как может красота ухоркать? – переспросила она, семеня на одном месте ногами.
Ганю всю теперь Шурка не видел. Её закрывала мощным корпусом Аксюта, но он отметил, как разительно они отличаются друг от друга. У Гани узенькие плечи и крепкие, шире плеч, округлые бёдра. Смуглая кожа делала её похожей на статую африканской царицы. Нездешняя красота Гани была таинственна…
– Может, – отозвалась Ганя. – У меня жених уже намечался, и вдруг Николай появился. Инструктором райкома партии начал у нас работать, а я – секретарем райкома комсомола. Красивый был, ладный такой. Ухажёров у меня было! Он всех отбил.
Ганя вошла по грудь в воду и, ойкнув, притихла.
Шурка прижался к копне, боясь, что его заметят. Не знал, как лучше поступить: встать и уйти, тогда его увидят. Или остаться? Разговор продолжался.
– Я и раньше отмечала: странно ходит как-то, легко и в то же время на левую ногу припадает. Но ничего не говорил, скрывал до времени. Оказалось, ранение у него было, в колено. Потом началось… Отрезали ногу чуть не всю. И закатилось моё счастье-то. Жена инвалида. Он ещё и запил потом.
– А мне хоть хроменького, но молоденького бы муженька, – вздохнула Аксюта.
– У тебя всё впереди.
– Ага, – с готовностью вроде бы согласилась Аксюта. А потом добавила: – А позади-то уже чуть не тридцать годков.
– Угробила я сама себя, за него вышла. Как помутилась голова. Какие вокруг меня парнины были! Дура я, – продолжала Ганя.
– Что ты говоришь, – ахнула Аксюта, – разве можно так? Он тебя любит?
– А куда ему деваться-то с культёй, – зло сказала Ганя и саженками, по-мужски, поплыла на середину озера.
Аксюта сложила рупором ладони и прокричала как бы украдкой (боялась, наверное, что их кто-нибудь обнаружит голыми), как мальчишка, обращаясь к кому-то на противоположном берегу:
– Кто украл хомуты?
И эхо тут же ответило:
– Ты, ты, ты…
Аксюта хихикнула довольно и не спеша пошла к воде.
Вечерние лучи солнца ласкали её крупное тело. И казалось, что это большая домашняя птица или огромный жаворонок, один из тех, что они лепили с мамой из белотурошной муки весной, сейчас взмахнёт руками-крыльями и попробует взлететь. На плечи её упали золотистые волосы, а там, в самом низу живота, у Аксюты огоньком горел небольшой островок растительности.
«Разве такое бывает? – удивился Шурка, – рыжая везде вся!» Его ошеломила красота и притягательность обнажённых женских тел. Такого с ним ещё не было. С Аксютой и Ганей встречался в день по нескольку раз, но там они были в одежде, все в хлопотах. Здесь, оголившись, вдруг обнажили перед Шуркой целую бездну ощущений. Он то проваливался куда-то, то вдруг видел, как органично они дополняли собой всё вокруг, и начинал недоумевать: как могла природа ещё каких-то пять минут назад обходиться без них. То совершенно понятных и земных существ, то вдруг непостижимых, обескураживающих, заставляющих тихо сидеть, окунувшись лицом в тёплый парной воздух над вечерней озёрной с мраморными лилиями водой.
Греховных мыслей не было. Их просто не могло ещё быть.
…Аксюта тем временем зашла чуть выше колен в воду и со смехом плюхнулась, подняв крупные брызги. «Не перебабилась ещё», – вспомнил он загадочное для него слово, которое услышал за столом после помочей.
Шурка встал и, не скрываясь, пошёл на стан. «Моя мама другая, у неё язык не повернётся так об отце моём Василии сказать, как красивая Ганя о своём муже инвалиде. Даже подумать не сможет», – для чего-то убеждал он себя.
Два Василия
– На-ка вот… Варька-почтальониха опять обмишурилась.
Шурка берёт в руки серый с пятнами конверт. Вслух читает: село Утёвка, Василию Фёдоровичу Любаеву.
– Это нам, мам, всё-таки!
– Да нет, грамотей, там указана улица Садовая. Пойдёшь за хлебом в магазин – занесёшь.
– Ладно.
Василий Фёдорович, который живёт на Садовой, и его полный тёзка – Шуркин отец, живущий на Центральной, – родные братья. Оттого и путаница.
В гражданскую, когда молодой ещё дядька Василий воевал у Чапаева, ранило его в лёгкое. Помирать приехал домой к матери своей Прасковье. Плохой был, и все решили, что уже не жилец на этом свете. А тут у Прасковьи и Фёдора родился ещё сын, назвали его Василием – в память о старшем, умирающем. Но он выжил. Выжил и младший. Так у Любаевых стало два Василия. Отец Фёдор, поехав в Уральск за солью, умер в степи.
…Когда Шурка пришёл с письмом, хозяин дома сидел на пороге у сеней и разбирал мокрую рыбацкую сетку. Сын Сергей тесал срубовину посредине двора. Щепки, освещённые майским ласковым солнцем, излучая тёплый свет, отлетали в сторону гостя. Одна щепка упала лодочкой к Шуркиным ногам. Как утица, закачалась сбоку набок. И затихла. Коричневенький сучочек, как глаз, уставился на Шурку внимательно и таинственно.
– Гость пришёл! – зорко глянув на Шурку, крикнул дядя Василий. – Мать, давай нам аряны.
Вышла тётка Машурка с бидончиком кислого молока, разведённого холодной водой, который у неё летом всегда стоял в тёмных сенцах.
– Держи, – она вручила Шурке пол-литровую белую кружку с помятым краем и, помешав в бидончике большой деревянной ложкой, налила.
Шустрая оса села на край бидона, Шурка замахнулся.
– Не тронь, улетит. Незлые они сейчас, – сказал дядька Василий. Принял посудину из рук жены и аппетитно заработал кадыком.
– Ну, придудонился… Так нельзя, Вась, горло перехватит.
– Ничего, мать, не бойся, хороша больно, – он ответил не сразу, а после того, как напился и поставил подчёркнуто деловито бидончик на траву около своих ног.
– Лепота-то какая, а?!
– А что это такое, дядя Вася? – спросил Шурка.
– Что?
– Ну – лепота?
– Красотища, значит, что же ещё? Непонятно, что ли? Чему вас только в школе учат, аль сам не чувствуешь?
– А почему обязательно сруб колодезный делают из ветлы? – перевёл Шурка разговор в деловое русло.
– Не обязательно, – возразил дядька Василий, – желательно из ветлы. Видишь ли, берёза в земле не лежит. Осина даёт горький привкус воде. Ветла и в земле лежит долго, и воды не портит, и вкус от неё лучше.
– А сруб куда?
– Как – куда? Вам.
– Нам?
– Ну да. Брательник сказал: колодец в огороде будет делать.
– Вот здорово! – обрадовался Шурка.
Он смотрел на щуплую фигуру хозяина двора, на его прокуренные усы, неровные плечи, дырявые галоши на босу ногу и ему не верилось, что перед ним участник героических дел.
– Дядя Вась, а какой был Чапаев?
– Обнаковенный, какой… – сказал тот с ходу.
– Не может так быть!
– Заряжённый был, понимаешь, – спохватился Василий, – заряд в нём большой сидел, крупного калибра. Пороху больше, чем у остальных в нём обнаружилось. Везде хотел быть главным, начальство сверху не любил.
– А сильный был?
– Были здоровее мужики. – Помолчал, потом добавил: – Страху не ведал, али жизнь не ценил свою, а значит и чужие. Не знаю… Сразу не скажешь о нём точно. Я в артиллерии служил. Нечасто его видел, но знал. В артиллерии попроще. А вот в кавалерии, брат, цельная наука. Жестокая наука.
– Почему – жестокая?
– Конь обучен должен быть специально для кавалерийской атаки. Мой дружок Арсений из Осинок толк знал в этом деле. Рубака был зверский. Но и он не сразу привык к резне.
– Разве бой – это резня?
– Надо уметь шашкой работать. Если казару развалить от ключицы до пояса – это одно, а если шашкой рубануть по голове – другое… Мозги ажник с кровью вылетают с такой силой, что вся рука от кисти до плеча ими замазана. Арсений попервоначалу есть не мог после рубки несколько часов, а потом пообвыкся: даже руки не мыл – садился и за кусок хлеба. Все вперемежку: и кровь, и хлеб.
Шурка стоял, прислонившись к завалинке, ошеломлённый.
– Так было?
– А как иначе? Степи, дожди, смерть, вши, слякоть – это тебе не кино показать. Война – это пакость одна!
– А герои как же?
– Какие?
– Ну, в книгах, в кино опять?
Дядька Василий посмотрел на Шурку, непонятно улыбнулся, как бы сам себе. Ответил тоже вроде бы сам себе:
– Я про жизнь, а не про кино.
– Дядя Вася, а где тебя ранило?
– Чудно ранило. Шальная навроде пуля, когда брали Белебей, в общей колготне. Когда Арсений привёз меня в Утёвку, почти загибался. Но я жив, а он где-то в уральских степях лежит.
– И всё?
– А что ещё? Разыскал я семью Арсения чуть попозже. Беднота, она и есть беднота. Смотреть было больно. Ну, ладно об этом балакать. Одна надёжа на вас, вырастайте грамотными – глядишь, вылезем из грязи…
…Возвращаясь из магазина с двумя буханками хлеба в сумке из кирзы, Шурка думал о последних словах дядьки Василия.
Сколько он себя помнил, всегда окружающие говорили: «Учитесь, а то всю жизнь, как мы, в грязи провозитесь…». Это стало каким-то всеобщим девизом и в школе, и дома. Будто всё Шуркино село враз с его поколением заразилось идеей вырваться из привычной жизни. Прорваться на другой её уровень: грамотный, чистый, достойный. Но, когда он начинал вспоминать, сколько сильных красивых ребят, выучившись в школе, ушли в город и не возвратились, его охватывала досада. Для образованных, способных людей, получается, настоящая жизнь на стороне, не в селе. Из села надо было убежать и не вернуться. И это поощрялось родителями в открытую. Тогда как же с домом? С колодцем, со всем, что делается в селе? Для кого это? Всё временно выходит? не навсегда? За что же воевали дядька Василий, Арсений?
Шурка чувствовал в себе огромную жажду учиться. Безудержно влекло к театру, литературе. Росло понимание, что должна где-то быть жизнь без пьянства, матюгов, непролазной грязи на улице. Убогость быта уже начала осознаваться, но она наталкивалась внутри Шурки на крепкую силу, название которой было пока ему недоступно. Но жила в ней, несомненно, обида и горечь за окружающее, кровное и родное, державшее так цепко в своих объятиях, что порой доходило до физического ощущения близости, кровной связи со всем, что дышит вокруг, говорит, поёт, молчит, глядя большими глазами озёр снизу, а сверху – бездонным летним небом, усыпанным пригоршнями хрустальных звёзд, покойно внимающих с высоты.
Он часто видел себя как бы со стороны в ватажке ребят, у рыбацкого костра на Самарке, то с восхищением, то с досадой наблюдающих в ночи за вдруг ворвавшимся в ночное небо над головой реактивным самолётом – ещё одним зримым доказательством того, что есть какая-то иная, с заботами, не похожими на сельские, жизнь. Пугающая и в то же время странно манящая. Где-то в Шурке, вовне ли его, он это чувствовал, работала неодолимо другая сила, близившая неминуемо прощание его со всем родным и близким. Было от этого тревожно и больно.
Сухопутный пушкарь
На сенокосе всегда что-нибудь происходит. Два года назад убило бастрыком Федьку – старшего сына Петянихи. Они перевозили с Митягой сено на полуторке. Оставалась последняя ездка. В рытвине на ухабах заднее колесо попало в глубокую сырую яму, мотор заглох. Митяга и Федька стали помогать как могли – совали сено, бурьян в колею. Мотор натужно упирался. Когда грузовик выскочил на твердь, воз с сеном тряхануло так, что схваченный верёвками бастрык не выдержал и лопнул посредине, выстрелив назад и вперёд двумя осиновыми обломками. Стоявший сзади Федька получил удар по голове и скончался тут же.
Об этом забыли уже. Или просто молчат. Прошлым летом сенокосный стан разбили на том же месте, где косили с Федей и где они с Шуркой часто вечером после изнуряющего жаркого дня около плёса сидели на вечерней зорьке на чирков… Шурка помнил прошлогодний сенокос, как будто это было вчера: у костра что-то смешное рассказывал дядька Серёжа из своей армейской жизни. Шурка лежал около припасённой дедом для него чашки. Когда дед снимал ведро с готовой «польской» сливной кашей, Шурка вскочил, намереваясь расправить завернувшийся угол одеяла, служившего скатертью, и угодил прямо под ведро. Оно в руках Ивана Дмитриевича сильно качнулось и жидкая часть варева выплеснулась. Одуряющая боль обожгла спину.
Дед снял с внука рубаху и теперь Шурка лежал на животе полуголый. Крепился, хотя волдырь чуть ли не во всю спину.
И начались непривычные хлопоты. Дед по нескольку раз в день смазывал спину подсолнечным маслом. Подсолнечное масло – лекарство. Бутылку с ним Иван Дмитриевич отложил под рыдван, около логунка[4] с дёгтем, строго-настрого запретив использовать масло для еды.
– Хоть бы сам ел масло, а то как верблюд – в свой горб, то бишь в волдырь, откладывает, – выражает своё недовольство дядька Серёга.
– И как обидно! Ему ведь тоже в рот не попадает, через кожу приходится впитывать – никакого удовольствия, – вторит дядька Лёша.
Шурка с мольбой смотрит на деда. Остряки умолкают. Но чуть позже, растянувшись после еды на разнотравье, дядька Серёжа тянул:
– А знаете, если бы мне такой волдырь, я бы держался на воде как бог. Такой пузырь как спасательный круг! Красо-ти-ща!
– Врите больше, – отмахивался Шурка.
Ему обидно, что самому нельзя посмотреть, какой величины волдырь. Ведь намного же легче плавать с накачанной камерой? Может, завтра попробовать? Его отрезвил голос деда:
– Шурка, ты уже большой. Неужели всерьёз слушаешь этих шалопаев? Не смей вообще купаться! Заразу занесёшь – беда будет.
– Правильно, Шурка, не плавай, живи сухопутным пушкарём, – вставляет своё дядька Серёга.
– Кем? Каким пушкарём? – спрашивает потерпевший.
– Сухопутным, что непонятного-то?
– А что это такое? – удивился Шурка.
– Читать больше надо, – поучал Сергей.
– И плавать, – дополнил дядька Лёня.
– Да ну вас…
– Что на вас нашло, какая муха укусила? – Иван Дмитриевич сердито смотрит на сыновей. – Он больше вас обоих читает. Я уже давно за глаза его боюсь. «Тихий Дон» проглотил за две недели.
Шурка благодарен деду. Ему очень не хочется, чтобы эта кличка прилепилась к нему. Зовут же Женьку Чугунова «пожарником». С того дня, когда он в тесно набитом клубе, забравшись на лестницу у стены (негде было стоять) во время фильма «Тарзан», свалил нечаянно висевший огнетушитель и тот, сработав, стал поливать ближние ряды зрителей. Под истошный бабий крик: «Пожар!» – в темноте зала началась невыразимая давка. Напрасно завклубом успокаивал и призывал не паниковать. Могучей волной он был сметён и вынесен из зала, который вмиг опустел. Только через некоторое время, когда выяснилась причина, зрители, нервно похохатывая, пошли досматривать кино. Но Генка с тех пор так и стал с чьей-то лёгкой руки «пожарником». Хоть застрелись!