В то же время важно признавать и российские особенности. Историки российской политической мысли зачастую затрудняются точно определить своеобразное политическое мировоззрение российских мыслителей[18], которые всерьез стремились объединить такие концепты, как личная свобода и коммунитаризм, производя идеи, казавшиеся европейским либералам оксюмороном. Британско-французское классическое либеральное мировоззрение в России конкурировало с камералистскими теориями, пришедшими из Германии, и, как результат, российская общественная мысль так и не смогла вполне освоить идею правового индивидуализма и всегда была подвержена популистским влияниям. Одно из основных различий между российским либерализмом до начала ХХ века и либерализмом во Франции и Британии заключается в том, что российская версия менее отчуждена от государства, о чем свидетельствует и существование «либеральных бюрократов» в правительстве, которые были главными агентами «либеральных реформ» в середине XIX века. Германский умеренный либерализм, с его стремлением примирить общество и государство, вызывал намного большую симпатию у многих российских либеральных интеллектуалов. Приверженные идее трансформировать государство без потрясения основных принципов самодержавия, они сконцентрировали свои усилия на неполитических реформах, которые, как они надеялись, повысят эффективность управления и восстановят социальный мир. Государственническо-либеральный дух «законного управления» глубоко проник в царскую бюрократию, продолжая жить даже после эры Великих реформ[19]. В то же время профессионализация государственного управления вела к укреплению позиций технократов, взгляды которых, как показал Питер Холквист, трудно определить как либеральные или консервативные[20]. Они руководствовались идеологией государственной эффективности, которую разделяли с различными либеральными экспертами в среде так называемых свободных профессий.
Мой анализ реформ в области прав собственности (планировавшихся и проведенных), таким образом, объединяет два историографических нарратива, которые редко пересекаются – нарратив истории российского государства, с одной стороны, и нарратив либерализма и профессиональной экспертизы, с другой. Как я доказываю, развитие государства в России должно быть представлено в едином контексте с трансформацией либеральной идеологии и профессионального знания, которые играли такую заметную роль в политической истории Европы в XIX веке. Государство представляло собой, вероятно, самый неоднозначный элемент в реформистской повестке дня: либералы и эксперты хотели, чтобы государство было сильным, но в то же время с ограниченной способностью вмешательства; чтобы оно было большим, но эффективным. Реальность, однако, оказалась далека от идеала. В реальности российское самодержавие ограничивало государственное вмешательство в новые сферы деятельности и мешало бюрократии взять на себя модерные задачи и функции. Несмотря на интервенционизм и фиксацию на идее тотальной опеки, особенно в деревне, российское государство оставалось нерадивым попечителем для своих граждан. К концу XIX века государство несколько изменило курс и начало разрабатывать множество проектов социальных реформ. После 1905 года оно даже пошло настолько далеко, что в целях политического выживания сделало ставку на мобилизацию крестьян[21], стремясь освободить их от опеки общины и местного дворянства и предоставить им всемерную государственную поддержку. И все же ко времени своего падения в 1917 году самодержавие, похоже, провалилось по всем пунктам. Многим современникам государство одновременно представлялось назойливо всепроникающим и безнадежно бессильным.
Создание института публичной собственности было нацелено на эту проблему: трансформируя государство и делая его одновременно и больше и эффективнее и в то же время изменяя его роль, сторонники реформы прав собственности стремились создать материальное основание для сильного и независимого общества. По мнению российских либеральных реформаторов, государство должно было функционировать скорее как менеджер, нежели собственник страны и ее ресурсов – оно должно было быть в большей степени поставщиком услуг для общества, чем воплощением власти. Центральным требованием этой повестки было создание «общественного достояния». Учитывая самодержавный контекст, с которым имели дело сторонники этого института, эта идея имела громадное политическое значение. Вместо того чтобы свергать или игнорировать самодержавие, они могли использовать идею общественного достояния, чтобы изменить государство изнутри. Неудивительно, что та часть их повестки, которая касалась государства, не сработала. Провал мобилизации ресурсов страны во время Первой мировой войны показал всю политическую и управленческую слабость самодержавного порядка.
Был еще один момент, в котором сходились российский и европейский либерализм рубежа веков: постепенная профессионализация. В конце XIX века задача проведения реформ привлекала многих представителей элитных профессий – инженеров, юристов и ученых – чьи взгляды на то, каким должно быть общество, стали играть существенную роль в формировании либеральной программы реформ[22]. Поскольку политическая деятельность была ограничена, профессионалы пытались провести прогрессивную программу в сфере своей экспертной компетенции – это объясняет, почему среди российских либералов преобладали эксперты[23]. Под воздействием новых социальных теорий российские либералы этого времени поворачивались от либерального индивидуализма к социальному, так же как и их собратья в Европе, хотя в России этот поворот ощущался как менее резкий. Действительно, социальный либерализм в России просто добавил еще один пласт задач в программу либеральных политиков рубежа веков, побуждая стремиться не только к конституционной реформе и гражданским свободам по европейскому образцу, но также и к государственной модернизации и социальной трансформации.
В данной книге утверждается, что поворот от индивидуалистического видения социального порядка к моделям, более чутким к социальным проблемам и более благожелательным по отношению к государству, произошел благодаря этим реформаторски настроенным экспертам. Как показал Дэниэл Биэр в своем исследовании социальных наук в России рубежа веков, либералы разделяли мнение, что обществу, как глине или рукотворному объекту, можно придать любую форму[24]. Такое представление об обществе предполагало подчинение индивидуальных прав «правам абстрактного… сообщества»[25]. Мое исследование выявило, что у различного рода экспертов – инженеров, специалистов лесного хозяйства, историков искусства и литературных критиков – представления об идеальном общественном порядке были очень схожи, результатом чего стала новая программа либеральных реформ, сместившая акцент с индивидуальной свободы личности на свободу и права общества. Субъектом прав, включая и право собственности, наряду с индивидом стало общество, или «публика».
СОБСТВЕННОСТЬ И СОЦИАЛЬНЫЙ ПОРЯДОКИдея создания общественного достояния дает замечательный пример представлений о том, что реформа прав собственности может трансформировать весь социальный порядок, включая такие основополагающие понятия, как личная свобода, общественные интересы, государственная власть и отношения общества и государства. Однако Россия не была уникальной в этом смысле: двойственная природа собственности как важного атрибута личности и одновременно как института социального порядка давно подпитывала дискуссии среди экономистов, философов и политических теоретиков. Противоречия были очевидны с самого начала. С самого ее зарождения модерная идея собственности была тесно связана с представлением о личной свободе; в то же время никакая другая свобода не была так жестко ограничена правилами и социальными обязательствами по отношению к обществу и государству. Дилемма собственности и нищеты, этическая неоднозначность владения и несовместимость свободы частных собственников и общественных интересов – все эти базовые характеристики собственности казались непримиримыми. Как следствие, большая часть энергии, шедшей на осмысление собственности, была направлена на попытки уравновесить абсолютное право собственности и требования социальной справедливости и общественных интересов. Все это вело к различным как утопическим, так и прагматическим программам реформирования социального порядка.
Результат дискуссий о собственности в Европе хорошо известен: золотой век классического либерализма еще не закончился, когда появились первые проекты отмены частной собственности. На самом деле доктрина об абсолютном благе частной собственности была атакована со всех сторон: социалисты хотели справедливости, традиционалисты выступали за сохранение коммунальных институций[26], а правительственные чиновники и ученые, экспериментировавшие с введением частной собственности в колониальных владениях, высказывали сомнения в универсальной применимости этого института. Кончина классического либерализма, который столкнулся с новой реальностью массовой политики, демократии и национализма, продвинула на новую стадию развития теорию, право и практику собственности. Новый либерализм конца XIX века, таким образом, предлагал такое представление о собственности, которое было совместимо с идеей общего блага. Право собственности никогда не было абсолютным, даже когда большинство склонно было так думать, но масштабы наложенных на него ограничений лишь росли по мере того, как расширялось общественное достояние за счет частных владельцев.
Трансформация государства и профессиональной экспертизы также сыграли свою роль в развитии собственности[27], и этот процесс не был ни прямым, ни последовательным. Усиливая охрану частной собственности, государство одновременно вводило множество механизмов, позволявших ее контролировать. Частная собственность должна была быть инвентаризирована, зарегистрирована и обложена налогом, и эти функции государство способно было осуществлять со все большей точностью. Эта увеличившаяся «прозрачность»[28] собственности была двойственной: она позволяла частному собственнику обратиться за помощью к государству, когда другой индивид оспаривал его/ее права, но также сделала частную собственность менее приватной. Крупнейшие частные и общественные предприятия требовали ее экспроприации, и хотя тщательно детализированные законы об экспроприации предоставляли намного большую защиту для частных владельцев, чем старая практика конфискаций, масштабы государственного вмешательства неумолимо росли. В XIX столетии эксперты-профессионалы открыли новые методы управления и сохранения «общественно значимых» и исчерпаемых природных ресурсов. Поскольку преуспеть в выполнении этих задач можно было только с помощью государства или общественных организаций, они продолжили расширять сферу общественного достояния. Институт частной собственности по-прежнему функционировал, но более не рассматривался в качестве наиболее эффективной формы обладания.
Развитие частной собственности в России проходило в чрезвычайно сжатые сроки: и взлет ее, и падение были стремительными и интенсивными. В России XVIII века государство было главным проводником реформ, поэтому характерно, что Екатерина II была первой, кто ввел и популяризировал понятие собственности. Именно императрица сделала больше всего, чтобы подчеркнуть связь между свободой и собственностью, хотя, как мы увидим, она не всегда была последовательна. Как я покажу в следующих главах, понятие собственности было первоначально истолковано в России с сильным акцентом на индивидуализм и социальное значение собственности было выражено слабо. В то же время, хотя императрица, несомненно, была первооткрывателем этого ключевого «либерального» института, ее представления о собственности были довольно ограниченными и консервативными. Так, при всем их духе «индивидуализма», екатерининские реформы собственности подчеркнули, что право собственности является даром монарха дворянам, и, следовательно, привели к усилению подчиненности знатных землевладельцев по отношению к трону. В этом и заключался искусный замысел императрицы, талантливого социального инженера и политика.
Вызовы екатерининскому индивидуалистическому понятию частной собственности появились сразу с нескольких сторон. Первые признаки разрушения этого понятия были заметны уже через несколько десятилетий после ее реформ. В конце 1820‐х и в 1830‐е годы европейские идеи рационализации использования природных ресурсов добрались до России, подстегнув дебаты об обязанностях владельцев лесов по отношению к обществу – воображаемому коллективу людей, населяющих страну, в число которых входят как ныне живущие, так и будущие поколения. В то же время подталкиваемое мольбами русских писателей и художников правительство разработало законы о литературной собственности и столкнулось с проблемой посредничества между частными (экономическими) и общественными (культурными) интересами при использовании литературных трудов. Первый закон об авторском праве (1828) определял писателя и «публику» (аудиторию) как две стороны культурного обмена, и каждая сторона могла претендовать на долю конечного продукта – литературного произведения, которое рассматривалось как выражение и индивидуального творчества, и национального культурного развития. С середины XIX века процесс пересмотра старых отношений собственности и поиск нового соотношения между частными и общественными интересами вели нередко к столкновениям интересов частных владельцев и общества по вопросам защиты окружающей среды (лесов и водных ресурсов), экономического использования природных ресурсов (рек и минералов), охраны исторических объектов и собственности на произведения искусства. В результате многое из того, что оставалось в области частного владения в конце XVIII века, стало рассматриваться в качестве общественного достояния. Значение частной собственности, таким образом, изменилось: по сравнению с ее изначальным пониманием как «абсолютного» владения и эксклюзивного права (хотя на практике она никогда не была ни абсолютной, ни эксклюзивной) она стала намного более ограниченной, ослабленной множеством обязательств и скованной интересами общества.
Сопоставление, с одной стороны, приверженности Екатерины идее частной собственности и, с другой – стремление либералов рубежа веков найти альтернативу этой идее свидетельствует о том, что индивидуализм не является эксклюзивной характеристикой либеральной идеологии. Более того, поскольку и Екатерина, и позднейшие интеллектуалы осмысляли частную собственность под влиянием Запада, двойственное восприятие индивидуализма не является особенной чертой России. На самом деле существовало множество различных «индивидуализмов» (консервативно-романтический и либеральный), и, следовательно, были также и разные версии частной собственности, которые наполнялись разнообразными социальными и культурными значениями. Таким образом, было бы ошибкой предполагать, что все либералы видят частную собственность как абсолютное благо, так же и слишком большим упрощением было бы утверждать, что противники либералов считают частную собственность абсолютным злом. Представления о собственности исторически были разнообразны и изменчивы, и основная цель этой книги – проследить причины, обстоятельства и движущие силы, стоявшие за этими переменами в России.
В этой книге меня более всего интересует не сама история о постепенном ограничении индивидуальной свободы на владение вещами, а появление «общества» как носителя прав и свобод – и в практическом аспекте, и в риторике и представлениях. Установление общественного достояния требовало одновременно и ограничения индивидуальных прав собственности, и реформирования государства; оно продемонстрировало, что модель абсолютной частной собственности, поддержанная монархическим государством на основании неписаного договора о лояльности и не оставлявшая места для общества, была по сути антилиберальной. Российские либералы, выступавшие с этими идеями, были не одиноки: Эмиль Дюркгейм указывал в 1899 году, что «индивидуализм развивался в истории такими же темпами, как и этатизм»[29]. Леон Дюги развил эту идею, утверждая, что государство должно рассматриваться не как квинтэссенция общественной власти, но как инстанция, предоставляющая общественные услуги, как «непосредственное осуществление общественного интереса»[30]. Не удивительно, что работы Дюркгейма и Дюги и концепция возвращения «общества» в качестве субъекта права и политики стали невероятно популярны в России.
Российские либералы, однако, пошли еще дальше в своей критике индивидуализма и государства, утверждая, что государство в своей тогдашней форме являлось препятствием для формирования нации и разрушало общественную солидарность. Вместо двухмерной модели (индивид/государство) они развили концепцию трехмерной формы управления (индивид/общество/государство) и обличали беспредельный индивидуализм как отклонение от подлинного (локковского) либерализма, равно как критиковали чрезмерное государственное вмешательство. Павел Николаевич Милюков, лидер главной российской либеральной партии – Конституционно-демократической, выразил эту идею четко в статье о свободе слова (1905)[31]. Он видел свободу намного более ограниченной и согласованной с общественными интересами, чем то было в либеральных построениях начала XIX века. Согласно Милюкову, как неумеренный индивидуализм, так и чрезмерный государственный контроль (или цензура в случае печати) разрывали ткань общества, разрушая социальные и культурные связи как между индивидами, так и между сменяющими друг друга поколениями.
В то же время стоит отметить, что защитники этого нового представления о собственности не думали, что они подрывают или умаляют ценность самой индивидуальной свободы. Богдан Александрович Кистяковский в эссе «В защиту права» (1909) высказал знаменитую мысль, что свобода и порядок – две стороны права, и сетовал на отсутствие «идеала правовой личности» в российской традиции, несмотря на одержимость российской интеллигенции личностным началом[32]. Кистяковский и другие мыслители, по всей видимости, предлагали альтернативную концепцию личности как комбинации внутренней духовной свободы, гражданской зрелости и самодисциплины[33]. Приветствуя возрождение идеалистического взгляда на личность, российские либералы осуждали индивидуализм как его крайнее и извращенное воплощение[34]. Иначе говоря, как пишет Майкл Фриден о философии права британских либералов конца XIX века, «индивидуальность… заменила индивидуализм»[35].
Конечно, и до Кистяковского и Милюкова многие российские философы осуждали частную собственность и индивидуализм, среди них наиболее известными были славянофилы и народники. Однако те либералы, чьи идеи я здесь анализирую, предлагали иной взгляд: они старались не устранить, а преобразовать частную собственность, удалив из этого понятия индивидуалистические черты. Каким образом? Как они представляли себе частную собственность без индивидуализма и каковы были политические и культурные последствия такого видения? С точки зрения классической либеральной доктрины гипотеза о том, что можно отделить идею частной собственности от индивидуализма, кажется невозможной, поскольку собственность считалась главным качеством индивида и основным символом гражданственности[36]. C XVII века понятие собственности стало главной основой гражданской добродетели, что давало мощное обоснование для этого института и было полезным средством для примирения моральных требований с материальными интересами[37].
К концу XIX века, однако, кажущиеся простыми отношения между добродетелью и собственностью были поставлены под вопрос, и для некоторых критиков тот факт, что кто-то владел собственностью, был недостаточным для суждения о том, хороший ли он/она гражданин[38]. Для этих критиков собственность не была тем, что в раннемодерной философии «квалифицировало индивида для гражданства»[39]. Наоборот, чтобы быть владельцем, нужны особые характеристики: обладание знаниями (иногда требуются специальные знания в определенной области или способность нанять профессионала для управления собственностью), чувство гражданской ответственности, признание того, что существует более важный, общественный интерес и готовность при необходимости уступить этому интересу.
Противоположный взгляд – что собственность сама по себе может создать хорошего гражданина – продолжал присутствовать в правительственной программе реформ. Это было заметно в утопической идее П. А. Столыпина создать новый социальный и политический порядок посредством индивидуализации крестьянского землевладения[40]. Тем не менее, как показал Янни Коцонис, российские реформаторы позднеимперской эры, многие из которых были технократами на службе государства, сомневались, что крестьяне были достаточно развиты, чтобы выступить в качестве землевладельцев, и в конце концов понизили статус собственности крестьян с «частной собственности» до эвфемистической «индивидуальной собственности»[41]. Как показывает мое исследование, сторонники реформирования собственности оспаривали мнение о пользе, присущей частному владению, и предлагали ввести обширный контроль со стороны экспертов над проявлениями власти собственников всех категорий (в случаях, касающихся владения общественно важными вещами). Позднее большевики, отринув присущие либералам рубежа веков сомнения относительно всемогущества института частной собственности, пошли еще дальше и, таким образом, по иронии, унаследовали веру ранних, классических либералов в преобразующую силу собственности. По их представлениям, эффект отречения от частной собственности должен был быть настолько мощным, чтобы изменить не только политический порядок, но и самих людей.
«Реформа собственности» в дореволюционной России понималась широко: не просто как набор новых законов, но также как изменение практик определения ценностей – как в общественной, так и в частной жизни. Другими словами, сторонники введения института публичной собственности стремились изменить отношение к определенным категориям вещей со стороны собственников, законодателей и широкой публики. Неудивительно поэтому, что собственность сама по себе оказалась в центре обсуждения того, что формирует социальность, публику. Речь шла не о владении собственностью вообще, а скорее о владении вещами, которым придается общественное значение, как, например, природные ресурсы, исторические памятники и идеи.
Согласно антропологическим исследованиям отношений собственности, операции с материальными и нематериальными объектами владения происходят на двух уровнях: на первом доминируют краткосрочные операции в рамках рыночного обмена, на втором – долгосрочный порядок производства общественных ценностей[42]. В операциях с собственностью на низовом уровне лес служил источником материального богатства, измеряемого в кубометрах древесины; поместья аристократов XVIII века в качестве недвижимости измерялись в десятинах и оценивались в рублях, а литературные произведения рассматривались как объекты торговли между издателями и писателями. В то же время, выступая в роли символа нравственных ценностей, леса ассоциировались с уникальной российской природой, а семейные поместья или литературные произведения становились сокровищами национальной культуры, носителями культурной памяти и средствами нациестроительства. Общество, или «публика», как субъект прав собственности рассматривалось в качестве главного участника обмена на уровне культурных ценностей.
Как показано в этой книге, появление нового представления об отношениях собственности было первоначально вызвано концептуализацией абстрактных сущностей, таких как «природа», «исторические памятники», «искусство» и «литература». Прикрепление одного из этих ярлыков к объекту собственности означало возвышение его с уровня приземленных экономических операций до общественной сферы, к которой неприменимы обычные экономические законы. Преходящий статус частной собственности казался второстепенным, даже незначительным по сравнению с «вечной» общественной собственностью нескольких поколений, чьи права на обладание общими вещами соединяли прошлое и будущее.
Рассмотрение с этой точки зрения политики имперской России в вопросе о собственности позволяет включить в повествование о реформах новых действующих лиц – экспертов лесного хозяйства, инженеров, экономистов, литературных критиков, искусствоведов, архитекторов. Все они утверждали свой авторитет творцов «общественного мнения», определяющих ценность вещей и тем самым создающих само общественное достояние[43]. Выбор экспертами необходимых критериев для определения – что является историческим памятником, например – приводил к серьезным последствиям, поскольку именно экспертиза решала, подлежал ли тот или иной объект общественному владению или годился для частного присвоения. Когда российские историки искусства в начале 1890‐х решили, что многие древние иконы – предметы искусства, они столкнулись с ожесточенным сопротивлением со стороны их номинального владельца, Православной церкви, которая не соглашалась с требованиями искусствоведов перенести иконы из церквей в публичные музеи. Литературные критики, пытаясь составить план реформы законодательства об авторском праве, обсуждали, как определять литературное произведение. По их мнению, если письмо умершего писателя считается предметом литературы, то публика должна иметь право прочитать его, невзирая на соображения о собственности и нравственные интересы семьи писателя. Схожим образом, специалисты по лесам и водным ресурсам и многие другие эксперты обсуждали, какого рода природные ресурсы (и какие виды животных) должны быть взяты под охрану общества и, следовательно, подняты до статуса «общественных вещей»[44].