За время пребывания в командировке, брат тоже жил у бабушки в Тамбове, где я проводил зимние каникулы. За это время мои городские родственники успели составить мнение о «залётке» Валентине, которую Васятка каждый вечер приводил к бабушке, потому, что Валентина сама жила на квартире, а после кино, ходить по улицам и стоять в подъездах, было холодно, да и небезопасно, даже для разведчика. Уголовники сновали по городу, как шершни.
Однажды мой брат уже приходил домой с порезанной рукой, выбивая нож у бандита, и бабушка ему строго-настрого запретила гулять по ночам:– «Кукуй уж здесь со своей кралей, чтоб греха не нажить!»
Два или три раза Валентина оставалась у нас ночевать. Бабушка сгоняла меня с кровати, которая предоставлялась в распоряжение новой подруге моего уважаемого брата, а мы с ним, постелив один на двоих овчинный тулуп, ложились на пол.
Мне было хорошо и уютно лежать вместе с братом, и я не артачился, а с охотой переходил спать на пол.
Однажды я проснулся от какой-то возни на кровати и тяжелых вздохов: вероятно, нашей гостье снился нехороший сон, и мне стало жалко ее, я протянул руку, чтобы разбудить брата и сказать ему об этом, но рука только нащупала мягкую шерсть, на овчине. Васятки рядом не было. Наверное, он по легкой нужде вышел на улицу, и я, затаив дыхание, стал его ожидать.
Вздохи постепенно перешли в стон. Тревожась за гостью, я потихоньку на цыпочках подошел к кровати узнать, в чем дело, может воды принести или еще что, но резкий толчок ногой в грудь опрокинул меня снова на пал. Оказывается, брат уже хлопотал над Валентиной, прижимал ее плечи к подушке, чтобы она сильно не билась. Я хотел сказать, чтобы он поставил ей градусник, но, обидевшись, не стал ничего говорить, а, уткнувшись носом в подушку, уснул.
Утром Васятка, глядя на меня, прислонил палец к губам и потихоньку показал кулак, но я отвернулся и не стал его ни о чем спрашивать. Пусть теперь его невеста, как угодно болеет, я не подойду… И градусника не подам…
Под Рождество у брата кончалась командировка, ему надо было возвращаться домой.
– Вот хорошо Господь рассудил! – перекрестилась бабушка, – И ты с ним поедешь, каникулы кончаются, а тебя, кроме него, везти до Бондарей некому. Одного зимой пускать боязно. Слава Богу, провожатый будет!
Васятка всеми силами отнекивался, брать меня с собой не хотел. Говорил, что ему такой «прицеп» не нужен, что он сам не знает, как добираться будет, может, пешком идти придется, кабы не заблудиться, зимний след переменчив…
К моему удивлению на вокзале нас ожидала Валентина, которая, поцеловавшись с Васяткой, чмокнула за одно и меня в озябшую щеку.
– Вот, бабка Фёкла довеска прицепила. Ты за ним пригляди. Он, хоть, маленький, да шустрый, как ртуть, затеряется – ищи потом! – брат, строго на меня посмотрел и пошел за билетами.
Мы с Валентиной остались сидеть на желтом из толстой прессованной фанеры ЭМПЭСовском диване, праздно разглядывая озабоченных пассажиров. Валентина достала из белого маленького ридикюля карамельку и дала мне. Конфетка сладким камушком перекатывалась у меня на языке, и я страшно завидовал брату, что у него есть такая яркая и праздничная, как нарядная елочка, подружка.
Васятка пришел весёлый, держа веером розоватый трилистник билетов. От него хорошо попахивало то ли одеколоном, то ли вином – сразу не разберешь.
– Аллес, значит, звездец! Едем! До отца дозвонился. Он за нами на станцию лошадь пришлет. Гошу конюха.
Отец Васятки, дядя Левон, был председателем колхоза в Ивановке, деревне, от которой до Бондарей около семи километров. Домой в Бондари мне надо еще добираться как-нибудь.
Дойду!
В Ивановке жил и сам Васятка. На работу в райисполком, он приезжал на «голубках», обитых железом санках с изогнутыми, как грудь у голубя, полозьями на передке и с высокой резной спинкой. Катись хоть до Москвы!
И вот мы – все трое, воодушевленные легкой дорогой и предстоящими праздниками, втиснулись в пригородный поезд Тамбов-Инжавино. Паровоз дал прощальных – два коротких и один длинный гудок и, припадая на все колеса, потащил вагоны с тамбовским людом в заснеженную степь.
Забитые снегом окна еле-еле цедят скудный зимний день. В вагоне накурено, тесно и зябко. Васятка, поскрипывая кожаным трофейным пальто, переминается с ноги на ногу, не зная, куда пристроить свою невесту. Мне досталось местечко на краю лавки, и я, втянув голову в воротник, радовался, что вот я какой шустрый – успел захватить место.
Но долго радоваться не пришлось.
– Давай, слазь! Чему вас, оглоедов, в школах учат? Женщинам место уступать надо!
Васятка, согнав меня, сам по-хозяйски уселся на мое место, немного потеснив бабу с кошелкой. Та только искоса взглянула на него, а сказать ничего не сказала. Брат обеими руками потянул Валентину за талию на себя и усадил на колени, расстегнув свой реглан. А я так и остался стоять притиснутый к заледенелому окну вагона.
Поезд часто останавливался, выпуская пассажиров у каждого полустанка, и мы трогались дальше. В вагоне становилось просторнее. Вот уже освободилось место и для меня, и я с готовностью уселся, пытаясь согреться и немного расслабить затекшие ноги. Но рассиживаться мне долго не пришлось.
– Станция Березай! Кому надо – вылезай!
Васятка легонько толкнул меня кулаком в бок и пошел к выходу. Это была наша станция.
«Ну, всё! – подумал я. – Почти приехали. Почти дома. В санях теперь тулуп лежит. Не будет же Васятка на свой роскошный реглан тулуп напяливать, вот я в овчину и залезу».
Вышли. Паровоз дал гудок, вагоны вздрогнули, как от испуга, и поезд отправился дальше по своей колее.
На станции никаких «голубков» не было – не прилетели. Сверху и снизу мело. Было видно, что это основательно и надолго.
– Ну-ка, сгоняй вон за тот угол на дорогу, скажи дяде Гоше, что мы его тут, на станции ждем. Пусть сюда подъедет. А то метёт, – брат, заслонившись воротником от ветра, слегка ссутулился. Было видно, что и он тоже здорово прозяб.
Одна Валентина, раскрасневшись, подставляла лицо ветру, и я видел, как на ее разгоряченных щеках, на ресницах таяли снежинки. Она просунула ладони в меховую муфту, и так стояла, разравнивая небольшие сугробики снега своим белым, ручной валки, сапожком.
Она выжидательно посмотрела на меня, и я, отвернувшись, пошел на соседнюю от здания станции улицу, где стояла забегаловка, узнать – там ли со своими «голубками» конюх Гоша. Завтра праздник, и он наверняка воспользуется моментом, чтобы пропустить через себя граммов 100—150 для сугрева, как говориться.
Но чайная била закрыта. Пусто и тоскливо она смотрела на меня морозными бельмами окон. Редкие прохожие, загораживаясь воротниками, спешили в теплые жилища. Ни лошадей, ни санок возле чайной, да и на самой улице, не было, лишь ветер, волоча белые крылья вьюги, рыскал по всем углам, хозяйничая в поселке, сметая с изломанных крыш жесткие, как березовые опилки, снежные намёты.
Высматривать на улице конюха Гошу на «голубках» в такой чичер, то есть, в неуютность, зябкость, в суконном пальтишке, одетом на одну ситцевую рубаху, было невмоготу. Конюх Гоша и сам найдет дорогу на станцию. Как мне не пришло в голову сказать об этом своим попутчикам?!
Обрадованный удачной мыслью, я снова вернулся на станцию, где в зале ожидания мне показалось гораздо теплее, чем на улице, хотя высокая круглая обитая черной жестью, печь уже, или еще не топилась. Ладони ощущали только стылую шершавую поверхность проржавевшего на сгибах, железного листа, и – всё.
В зале так же никого не было, только Валентина и мои брат, сцепившись руками, сидели на станционном диване так близко друг от друга, что их губы почти соприкасались.
«Наверное, дышат друг на друга, греются» – подумал я, и присел рядом на краешек скамьи. Брат искоса посмотрел на меня, что-то тихо сказал своей подруге, и они вышли на улицу, оставив мне весь диван. А, что делать и чем заняться одному в пустом помещении я не знал, и тут же прошмыгнул вслед за парочкой в дверь.
Постояв немного на ветру, я заскучал, покрутил головой, – Васятки с Валентиной нигде не было. Невдалеке стоял большой дощатый сарай с открытыми воротами, и я отправился туда.
Нырнув в полную темноту, стал приглядываться. У стены, сбоку от ворот, за большим ворохом каменного угля я увидел двуединую фигуру моих спутников. Они были так увлечены, что не заметили моего появления, и я подошел совсем близко.
В одно мгновение огнецветные крылья вспорхнули, и двуединая фигура распалась. Валентина резко одернула пальто, и с приоткрытым ртом растеряно уставилась на меня. Мой двоюродный брат, почему-то разозлившись, схватил меня за шиворот и быстро сунул головой в угольную пыль, перемешанную со снегом.
От неожиданности я глубоко вздохнул, в горле запершило, и я закашлялся. Брат ещё раз резко встряхнул меня и, тихо матерясь, волоком за воротник вытащил на улицу.
Я, плача и вытирая замёрзшими руками лицо, вернулся на станцию, в зал ожидания. Мне было обидно, и я не понимал – за что так сильно разозлился на меня Васятка.
Через некоторое время, отряхивая снег с одежды, в зале появилась и влюбленная парочка.
Валентина, виновато улыбаясь, достала из ридикюля яркий, как розовый бутон, душистый носовой платочек и стала вытирать моё лицо. Платочек сразу же обмяк и почернел.
– Ах, какие мы чумазые! – сказала Валентина и протянула в золотой бумажке шоколадную конфетку: – Бери, бери!
Обида потихоньку ушла. Ну, за что обижаться? взрослые бывают всегда правы. Незачем мне было соваться в этот проклятый сарай. Там бы и без меня обошлись…
Я всем нутром, почувствовал, что я нарушил какую-то высшую связь, распалось что-то цельное, единое и потаенное.
Терпкая сладость шоколада нежно обволакивала нёбо, зубы увязали в этой сладости, рождая блаженство. До этого момента я о вкусе шоколада не имел никакого понятия, и теперь с восторгом медленно двигая языком, продлевал удовольствие.
Валентина, заметив с каким вожделением, я облизываю губы, протянула мне еще два завернутых в золото кирпичика, которые тут же оказались у меня во рту, насыщая сладостью гортань.
Но все проходит. Осталось только вспоминание вкуса.
Да здравствуют все женщины на свете!
Да здравствует Валентна!
Ощущая свою вину, я подошел к Васятки и сказал, что пойду снова смотреть – не приехал ли за нами дядя Гоша. Брат только раздраженно махнул рукой и молча прижал к себе свою спутницу, закрыв ее широким и сильным телом.
На улице, конечно, никаких саней «голубков» и никакого Гоши не было, лишь ветер, развлекаясь, сдувал с крыш снег, как с молока, белую пену.
День был серым и скучным. Возвращаться в помещение станции не хотелось: я, понимая, что мое присутствие там излишне, нежелательно, и лучше от этой парочки быть в стороне. Но стоять просто так на морозе было холодно, и я отвернул у старой ватной шапки уши, завязал тесемки у подбородка и стал, оглядываясь, думать – чем бы еще заняться, чтобы не окоченеть основательно.
Улица была длинная, в конце улицы стояла одинокая ветла, как закутанная в платок баба, вышедшая на дорогу провожать своих родимых.
В большинстве русских поселениях на краю, обочь дороги, всегда можно увидеть одинокое дерево. Оно как символ, как напоминание о том, что тебя провожают, что тебя будут ждать и, возвращаясь в родное гнездо, ты встрепенешься сердцем, увидев при дороге старушку-мать, или, когда матери уже не будет на белом свете, одинокая ветла напомнит тебе о ней, будет поджидать тебя, и былое обернется явью, и ты отмахнешь рукавом соринку, попавшую в глаз, и ускоришь шаги в ожидании невозможного…
Но я тогда об этом еще не думал, не было у меня еще длинных дорог.
Я думал о том, как можно быстрее добежать до той ветлы, прикоснуться к ней ладонью, постоять рядом. Дальше раскинулась заснеженная степь без конца и края, а за этим заснеженным простором, мой дом, где теперь жарко натоплена печь, где мать, подоив корову, гремит посудой, готовясь к завтрашнему празднику, и. старый, прокудный кот ластится к ногам, выпрашивая пузырящегося после цедилки, теплого молочка. Зайду в дом. Всплеснет руками мать – «Андел прилетел! Андел…»
Бежать было легко и весело. Улица расступалась передо мной, снег был плотным, и лишь редкие собаки, спохватившись, не со злом, а так, для порядка, лаяли мне вслед. Вот оно и дерево! Заледенелая кора не грела, и пальцы стыли на ней, как на жести. Стая ворон, стряхивая на землю снег, поднялась с веток, покрикивая на меня недовольно и зло. Бесцельно покружились и снова сели каждая на свое место.
Ни кого впереди! Лишь кустики придорожной полыни зябко вздрагивали, подставляя свои сухие метелки порывам ветра.
От продолжительного бега я почти согрелся, и обратно возвращался шагом.
Незаметно, крадучись, дворами, как лазутчик, пробирался вечер.
Низкие сумерки. В окнах станции зажглись желтые огни. Над покатой её крышей, то, припадая к ней, то, поднимаясь, залохматился из трубы дым. На ночь топили печи.
Я уже понял, что за нами никто не приедет, – или Гоша пьян, или конь издох.
В помещении станции, уютно потрескивала печь, разбрасывая по стенам и потолку пугливые тени. Мертвые сосульки ламп ожили, за пыльными стеклами затрепетали желтые бабочки огней. Идти никуда не хотелось.
Васятка, увидев меня, облегченно вздохнул и встал с дивана:
– Ну, вот и все! Поехали!
Я с удивлением на него посмотрел. На чем ехать, когда на улице, ни машины, ни саней нет?
Васятка натянул перчатки, взял Валентину за талию, бережно поднял ее с дивана и надвинул ей по самые уши пушистый берет.
Идти такую даль пешком до Бондарей, да еще в метелицу, да еще на ночь глядя, было рискованно. Но бывший старшина разведки, имевший боевые награды, сказал: «Поехали!»» – значит, мы когда-нибудь, но обязательно будем дома.
Поначалу я даже обрадовался, что мы наконец-то сдвинулись с места. «А, Гоша нас встретит на дороге. Чего время терять?!» – сминая фетровыми бурками выглаженный позёмкой снег, сказал старшина разведроты штурмовавший в свое время Берлин.
Идти было хорошо. Ветер, дул в спину, шаг был легкий. Снег, словно ворох капустных листьев, похрустывал под ногами. Мело, но не так, чтобы уж очень. Васятка ухажористо придерживал под руку Валентину, а я семенил сзади. Шли молча. Мне говорить было не с кем, а моим спутникам слова были не нужны. Они, иногда, прислонялись головами друг к другу, целовались, как голубки, да простится мне столь банальное сравнение, и шли дальше.
Они останавливались, останавливался и я, соблюдая расстояние двух шагов, как при ходьбе. Теперь-то я знал, что третий – всегда лишний, и не лез им под ноги.
Мы уже давно вышли за пределы поселка, отсюда станции не было видно, а перед нами раскинулось необъятное снежное поле. В то время лесозащитных полос еще не было, и глазу не во что было упереться.
Я оглянулся, высотное здание элеватора растворилось в снежной замяти, и только темная, призрачная тень слегка проступала сквозь белую кисею.
Впереди, пластаясь над землей, пролетали черные большие птицы, безмолвные, как само окружающее пространство. Однажды нашу дорогу пересекла огромная собака, которая, повернувшись всем туловищем, остановилась, глядя на нас, и, казалось, весело ощерялась.
Васятка одной рукой попридержал подругу, другую руку сунул за пазуху и вытащил блестящий, никелированный трофейный пистолет, тот, который я у него подсмотрел, когда он маслом для бабушкиной швейной машины протирал какие-то железяки и винтики. Вначале я думал, что это немецкая зажигалка, но небольшой пенальчик с патронами внес ясность в назначение столь заманчивого для мальчишеских глаз предмета. Тогда, у бабушки, я потаенным голосом попросил брата показать мне «наган», он строго посмотрел на меня, подумал, и, отвернувшись, вытащил из кармана пистолет и, наставив на меня, нажал спусковой крючок. Я отпрянул в сторону, но после щелчка из ствола вырвался веселый колеблющийся язычок, пламени. Обмануть военных лет пацана трудно. Эта игрушка, – не боевой наган…
Теперь мой брат, одной рукой придерживая подругу, другую вытянул вперед. Вспыхнуло короткое пламя, и раздался оглушительный выстрел, от которого Валентина слегка присела. Собака, как на пружинах, подпрыгнув на все четыре ноги, метнулась в сторону и скрылась за снежной пеленой. Позже говорили, что это был волк.
Васятка озабочено посмотрел вокруг, постоял немного, и, подозвав меня, велел идти впереди, чтобы – «как паршивая овца не отставал от стада, и был всегда на виду». За «овцу» я, немного обиделся и убежал далеко вперед.
Мело только снизу, а сверху сыпалась одна снежная пыль. Через эту пыль, через снежную мглу, стал пробиваться, пока еще робкий, желтоватый свет луны. Луна неровным обмылком скользила по реденьким размытым облачкам, отстирывая клочковатые обрывки небесного полотна.
Сквозь снежный свей, проглядывал санный путь с вмерзшими каштанами конского навоза. Возле темных шаров кружились вороны, они еще не торопились на ночлег, и с недовольным видом отскакивали в сторону, когда я подходил к ним, но не улетали, всем своим птичьим инстинктом понимая мою безобидность.
Я и сам со стороны, наверное, был похож на растрепанного галчонка с перебитыми крыльями: длинные полы суконного, перешитого из солдатской шинели пальто, безвольно вскидывались и царапали снежный наст, когда я проваливался в колею. Оторванный козырек нахлобученной на глаза шапки, тонкая шея, выглядывающая из воротника, к тому же руки, засунутые в карманы, сковывали мои движения, – приходилось при ходьбе двигаться корпусом вправо-влево, как это делают крупные птицы.
Идти размерным шагом мне надоело. Было холодно, и я время от времени переходил на бег, отрываясь довольно далеко от своих спутников, пока короткий свист брата не останавливал меня, и я снова ждал, когда попутчики приблизятся ко мне, потом снова плелся, но уже за ними, тяжело волоча, ноги.
Мгла сгустилась настолько, что на снегу от луны стала проступать моя тень, и я все норовил придавить ее валенком, а она все ускользала от меня и ускользала,
Лунный свет из желтого превратился в белый. Точь в точь, если запрокинуть голову, то увидишь луну широким горящим фитилём в стеклянном пузыре керосиновой лампы. От снега и высокой луны было достаточно светло, чтобы не сбиться с пути-дороги, на которой теперь уже не топтались птицы, лишь конские шары кое-где серебрились, покрытые инеем.
Хотя мы прошли уже довольно приличный путь, нам так никто и не встретился. Спасительный Гоша теперь, наверное, завалившись за печную трубу, спит и видит хорошие сны, ведь завтра же Рождество, и всем, даже конюху Гоше, который по пьяному делу забыл о нас, должны были сниться только хорошие сны.
Мои попутчики, наверное, тоже приустали – они все чаще останавливались, приникали друг к другу, тяжело вздохнув, оглядывались на меня, и шли дальше.
Теперь на Ивановку, где жили Васяткины родители, надо было от большака, по которому мы шли, свернуть направо и – через речку, через бугор рукой подать до этой самой Ивановки. А завтра, поесть блинков со сметаной и – домой! Ho, скоро сказка сказывается…
Для взрослых людей, путь в два десятка километров – не дорога. Бабы из Бондарей часто ходили на станцию за солью и оборачивались обыденкой, да к тому же за плечами по пудику соли. И – ничего! Но мне, десятилетнему мальчику, такое расстояние было не под силу. Тряпочные ноги никак не хотели передвигаться, и я начал отставать от своих спутников. Теперь уже они останавливались, прижавшись, друг к другу, ждали меня, и потом мы все вместе шли снова.
Брату такой способ передвижения, вероятно, осточертел, и он все чаще останавливался и подгонял меня. Что я мог сделать? Я старался изо всех сил, а ноги не хотели передвигаться, я шмыгал ими по снегу, оставляя за собой неровные борозды на свежих наметах.
Тогда был найден выход – Валентина потрепала меня по щеке, а Васятка сказал, что они все равно теряют время, поджидая меня: – ты иди вперед, а мы тебя будем догонять.
Конечно, это предложение было разумным, и я поплелся вперед, иногда отдыхая, ложился на снег, меня поднимали, и я снова шел дальше.
Лежать в снегу было так хорошо, так тепло и уютно, что я вставал только после нескольких толчков брата.
– Если ты еще раз ляжешь в снег, я тебя из штанов выкину – пообещал брат, растирая мне колючим снегом лицо и уши.
После такой, экзекуции и угроз идти стало немного легче, и я шел, шел и шел.
Сбоку от дороги большим черным овином стоял стог. Проходя мимо, я еще подумал, что как бы хорошо сейчас зарыться в солому и переждать пока перестанут гудеть ноги.
Я с сожалением еще раз оглянулся на стог, и увидел, что мой брат и Валентина повернули туда же. Я, было, рванулся к ним. Но Васятка махнул рукой, мол, иди-иди, мы тебя догоним! И показал кулак.
Делать было нечего, я потихоньку потащился вперед. «Им – то хорошо, – подумалось мне. – Они быстренько пописают за стогом и – в солому! И отдохнут. А ты иди да иди…» Я еще раз оглянулся и, не выдержав, сам повернул туда же, к стогу.
Усевшись с противоположной стороны, я зарылся в солому, стог кто-то воровато уже обдергивал, и солома была разбросана везде.
Хорошо сидеть! Ветер больше не махал крыльями, раздувая холодное пламя пурги, а белые, распростер их у меня над головой. Лишь изредка кончики крыльев соскальзывали со стога, осыпая меня звездной пылью, А может быть, это вовсе и не ветер, а белый рождественский ангел защищает меня крылом своим от стужи, вот еще чуть-чуть согреюсь, вот еще немного отдохну и – всё. И в дорогу. Еще чуть-чуть…
Но солома не грела, а шуршала, шуршала, как летний, дремотный дождь по крыше. Где-то рядом, попискивая, возились мыши. За стогом, где спрятались мой двоюродный брат с Валентиной, было тихо, и я успокоился. «Наверное, они тоже решили отдохнуть, – подумалось мне. – Главное, не закрывать глаза, не уснуть. Как только мои попутчики покажутся на дороге, и я с ними – вот он!
Брат будет рад, что ему не придется меня догонять, и Валентина тоже будет рада, что я никуда не делся».
Постепенно мороз стал отступать от меня. Было, не то чтобы тепло, а как-то нечувствительно к холоду, словно ты долго сидел на одном месте, и все тело затекло, одеревенело.
Теперь на той стороне стога стали слышаться тяжелые вздохи
и легкое постанывайте. Наверное, Васятка с Валентиной уже отдохнули, уже разминают ноги, и скоро тронутся в путь. Надо и мне подниматься. Но вставать, смертельно не хотелось, мной овладевало оцепенение.
Точно такое же чувство я уже испытал однажды. Однажды это со мной уже происходило. Мне было лет, пять или шесть. Стояла глухая осенняя ночь. Изба тихо спала освещенная маленьким язычком керосиновой лампы-коптюшки: фитиль, без стеклянного пузыря, прикрученный до предела, еле-еле тлеет, высвечивая большую русскую печь возле двери и маленькое темное оконце, выходящее во двор.
Я проснулся неожиданно и сразу. Мои детский сон оборвал чей-то пристальный и требовательный взгляд, который вошел в мой мозг и заставил резко открыть глаза.
Прямо надо мной, на моей детской кровати жесткой и холодной, стояло на коленях существо со скрещенными на груди руками, с лицом девочки-подростка. Лицо обрамляли спадающее до плеч светлые, как в изморози, волосы. Темные зрачки больших глаз внимательно рассматривали меня, как рассматривает ребенок любопытный предмет. Длинная белая рубаха, больше похожая на плащ или накидку, колебалась невесомо, как пламя на сквозняке, хотя окна и двери были плотно закрыты. Помниться, мне тогда еще подумалось, – откуда ветер, если я никакого движения воздуха не ощущал. Я не то, чтобы испугался, но мне стало как-то тревожно от этого пристального взгляда. Я хотел подняться и не мог, тело меня не слушалось, даже шевельнуть пальцами мне было не под силу.
Наверное, это сон? Но военных времён плакат во всю стену «Родина-мать зовет!» аршинными буквами просматривался сквозь колыхающуюся накидку гостьи. Сквозь эту газовую колышущуюся ткань так же просматривалось, уже оклеенное к зиме полосками бумаги, глухое надворное окно, черные стекла которого постепенно, как раздувают угли, краснело и краснело, пока не сделалось совсем светлым.
Почему-то это меня испугало больше всего, и я резко и громко вскрикнул. Девочка-подросток, или кто бы там ни был, быстро исчезла, оставив после себя чувство невыносимой, тревоги.
Всё так же белела печь, все так же гневно кричала в черном платке женщина на плакате, все тоже оконце в стене, но теперь в нем уже кто-то раздул костер, и красные кони забегали по избе.
От моего крика проснулись родители.
Отец, как был в нижнем белье и босиком, шарахнул плечом дверь и. выбежал во двор. Затем вбежал снова в избу, схватил двумя руками дубовую лоханку с коровьим пойлом и метнулся опять на улицу.
Окно сразу потемнело, и веселые красные кони пропали. Отца долго не было. Мать трясущимися руками обхватила мою голову и прижала к себе, с тревогой посматривая на дверь. Отец вернулся, нашарил в горнушке, где всегда сушился табак, кисет, долго не мог свернуть цигарку, но потом, свернув, закурил: