Книга Беседы о литературе: Восток - читать онлайн бесплатно, автор Георгий Петрович Чистяков. Cтраница 3
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Беседы о литературе: Восток
Беседы о литературе: Восток
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Беседы о литературе: Восток

Повторяю, что тема эта была глубоко пережита в первые века христианской истории древними христианскими писателями и, более того, даже их современниками-язычниками, как, например, Марком Аврелием. Однако с наступлением Средневековья люди стали как-то прямолинейнее и проще. Человек просто принял как должное слова из Книги Премудрости Соломона, где говорится о том, что он, человек, создан для нетления и соделан образом вечного бытия Божьего[9]. Человек начал ждать бессмертия как награды. Шли века. Разумеется, не всегда ситуация была одной и той же. Разумеется, были люди, которые в бессмертие верили пламенно, были люди, которые ждали его, повторяю, как награды; были и те, которые его отрицали. Но лишь с наступлением XVIII века философы один за другим начали с воодушевлением говорить о том, что человек создан вовсе не для бессмертия. Это те, кто считали, что переросли христианство. Дидро, д’Аламбер и Вольтер, другие мыслители Нового времени вернули человечество к размышлению над тем, что смерть всевластна, но в этом нет ничего страшного.

Такому повороту темы способствовали и огромные успехи в естественных науках. Способствовала этому и та вера в прогресс, которая этим успехам сопутствовала. Жизнь всё больше осмыслялась как форма существования белковых организмов. Но затем, на рубеже XIX и XX веков, разразился кризис. Эмиль Верхарн, удивительный бельгийский поэт, человек по-настоящему тонкий, но, увы, неисправимый провинциал, всё еще верил в силу науки, которая спасет человечество. Однако его современники уже почувствовали страшную боль от того, что человек разуверился в своем бессмертии.

На рубеже XIX и XX веков наступили времена, очень похожие на те, в которые жили и Марк Аврелий, и Августин, и Боэций – времена глубочайшей грусти. Осознав, что в средневековой вере в вечную жизнь есть ложь (а ложь в ней действительно была, потому что евангельская правда в Средние века смешалась с фольклорными, по сути своей языческими, представлениями о загробном мире), человечество, которое, казалось, уже совсем порвало с Богом, которое, как говорили в те времена мыслители, «освободилось от религии», почувствовало, что вид пустого неба невыносим, что жить в мире, где Бога нет, невозможно. Почувствовало не совсем то, о чем [устами своего героя] говорил Достоевский, восклицая, что если Бога нет, то всё позволено. Нет, другое: если Бога нет, то и меня, человека, тоже нет. Кстати говоря, Мигель де Унамуно блестяще пишет в одном из своих стихотворений именно об этом: «Если б я существовал, – говорит он, – но я, похоже, не существую. А я, – восклицает поэт, – непременно существовал бы, если бы существовал Ты, Боже!» Эта взаимосвязь между человеком и Богом начинает чувствоваться заново в начале XX века, чувствоваться с той же остротой, с какой ее чувствовал Августин и его современники; чувствоваться заново с огромным трагизмом и с огромным напряжением.

Итак, на рубеже XIX и XX веков начался, в условиях этого томления и грусти, период поисков Бога, период изобретения новых религий, ухода в эзотерику (напомню, что именно в это время Елена Блаватская создает свои книги), увлечения тайными знаниями и просто – дикой тоски; период декадентского уныния и отчаянного желания не жить. Не случайно в начале нашего века увеличивается число самоубийств, в особенности среди интеллектуалов и поэтов, для которых суицид оказывается единственным выходом из того тупика, в котором пребывает мир – мир, узнавший, что смерть непобедима.

Что происходит в это время? Человек стремится к Богу, но не видит Его. Чувствует, что в жизни значимо прежде всего невидимое, но не знает, как к нему, к невидимому, прикоснуться. Человек ощущает, что призван к жизни вечной, но не понимает, что это такое – вечная жизнь. Переживает религиозный порыв, но при этом, увы, не находит того пути, по которому он в этом порыве сможет двигаться вперед. Объясняется это, наверное, прежде всего тем, что христианство, понятое в Средние века как религия индивидуального спасения, исчерпало себя. Больше такая религия человечеству не нужна. Церковь превращается в место, куда приходят старые женщины, чтобы утешиться, или неожиданно прибегают молодые люди, нуждающиеся в том, чтобы исповедовать какой-нибудь тайный грех, нуждающиеся в умерщвлении плоти, чтобы найти в ней, в этой борьбе с плотью, альтернативу кипению крови. Христианство переживает кризис.

Николай Федорович Фёдоров, мыслитель, без всякого сомнения, сильный и оригинальный, но не представлявший себе бытия вне его материальности и телесности, обнаруживает, что важно не только верить в Бога и заступничество Его святых, но и держаться друг за друга. Но ведь именно в этом заключается суть христианства, а следовательно, и веры в жизнь вечную. Правда, в результате Фёдоров создает чудовищную в своем материализме теорию всеобщего воскресения и рисует перед глазами своего читателя страшную картину мира, который вдруг наполнится восставшими из мертвых. Естественно, воскресших людей будет столько, что они не поместятся на земле и должны будут поэтому переселяться на другие планеты. Развивая идеи Фёдорова, калужский учитель математики по фамилии Циолковский задумается над тем, как осуществить вывоз оживших с переполненной земли. И так будет создана теория космических полетов. Сегодня всё это кажется просто нелепостью…

Фёдоров, как это ни парадоксально, был, несмотря на близорукость и нелепость своего материализма, одним из тех, кто нащупал ту дорогу, на которую необходимо было выйти христианству. Опираться нужно не только на Бога, но и друг на друга. Без общин, без всего того, что первые христиане называли communion sanctorum, то есть общение святых, просто-напросто нельзя быть христианином. Об этом говорил еще Тертуллиан, восклицавший: «Unus Christianus nullus Christianus!», «Христинин один – не христианин». Невозможно реализовать свою веру в одиночку.

И главный герой повести Мигеля де Унамуно это тоже понимает. Дон Мануэль живет для своих прихожан. Он навещает больных вместе с врачами, помогает крестьянам в их трудах, вместе с ними молотит и веет зерно, колет дрова для бедных зимой и наведывается в школу, где помогает учителю, причем не только по катехизису, но и по другим предметам. А летом ходит посмотреть на деревенские посиделки. Цитирую: «Не раз случалось ему играть на тамбурине, пока парни с девушками плясали. У другого это казалось бы гротескным осквернением духовного сана, а у него получалось каким-то священнодействием, как бы частью богослужения. Звонили Angelus, он откладывал в сторону тамбурин, обнажал голову, а вслед за ним и все остальные, и читал молитву Angelus Domini nuntiavit Mariae, а затем говорил: “А теперь на покой до утра”».

В этой зарисовке, казалось бы, на первый взгляд очень испанской и чисто фольклорной, Мигель де Унамуно приближается к сердцевине евангельского благовестия. Бог, явивший Себя во Христе, открывается нам и спасает нас от смерти, только если мы не теряем друг друга, только если мы чувствуем себя семьей Христовой. Не случайно на время Тайной вечери Иисус занимает место главы семейства во время пасхального седера. Дон Мануэль своими трудами объединяет крестьян вокруг Бога и, утверждая, что он просто не хочет, чтобы они теряли веру своих предков, на самом деле предлагает им отнюдь не средневековое, а новое, вернее – всегда новое, евангельское представление о жизни вечной.

«Эта постоянная его занятость, постоянная сопричастность трудам и радостям всей деревни, – пишет Унамуно, – казалось, была для него средством уйти от самого себя, уйти от собственного одиночества. “Боюсь я одиночества”, – твердил он. И все-таки иногда он совсем один шел берегом озера к развалинам старого аббатства, где словно и доныне пребывают души благочестивых цистерцианцев, прах которых почивает здесь, забытый историей. Там еще сохранилась келья настоятеля, его прозвали отец командир, и, говорят, на стенах кельи еще видны пятна крови, брызгавшей, когда он умерщвлял свою плоть. О чем размышлял там наш дон Мануэль? Доподлинно помню одно: как-то, когда зашел разговор об аббатстве, я спросила его, почему он не постригся в монахи, и он ответил: – Вовсе не потому, что у меня на попечении вдовая сестра и племянники, нуждающиеся в помощи, ведь бедным – Бог опорой; а потому, что не рожден я ни отшельником, ни анахоретом, одиночество убило бы мою душу, а что касается монастыря, мой монастырь – Вальверде-де-Люсерна (место, где он жил и служил. – Г.Ч.). Я не должен жить в одиночестве; я не должен умереть в одиночестве; я должен жить ради народа моей деревни и умереть ради народа моей деревни. Как спасу я собственную душу, если не спасу душу своего народа?”».

Так рассуждает деревенский священник в повести Мигеля де Унамуно, священник, который, как оказывается, верит в жизнь вечную, но только не в ту жизнь вечную, которую можно заработать, а в ту, что дается нам, когда мы становимся Церковью, когда мы научаемся держаться друг за друга и жить так, что в нас и сердце и душа едино, как говорится в книге Деяний апостолов[10].

Еще больше приблизился к тайне смерти Морис Метерлинк в своей «Синей птице». Напомню, как в Стране Воспоминаний его герои встречаются с Бабушкой и Дедушкой, уже умершими. Оказывается, что они всё время спят. И просыпаются, лишь когда о них вспоминают живые. Только эта молитва, молитва живых, выводит их из состояния вечного сна. «Мы тут живем всегда в надежде, что вот-вот кто-нибудь из живых придет проведать нас, а они приходят так редко, – говорит Бабушка. – Каждый раз, когда вы вспоминаете о нас, мы просыпаемся и снова вас видим», – продолжает она. – «А вот если бы еще люди молились», – развивает эту тему Дедушка. И тогда Тильтиль, его внук, замечает: «А отец говорит, что молиться не надо». – «Нет. Молиться – значит вспоминать. Как – не надо молиться?» Вот оно, столкновение старого и нового. Представитель старого, утвердившегося в XVIII веке взгляда на жизнь полагает, что молиться не надо. Носитель нового, возрожденного христианского понимания мироздания, Дед, говорит: «Молиться – значит вспоминать».

Биологический страх перед смертью преодолевается, но преодолевается только одним путем: любовью к ближнему. Любить – это значит желать, чтобы тот, кого ты любишь, никогда не умер, как говорила одна святая на рубеже нашего столетия. Если любовь будет действительно сильна как смерть, то это желание осуществится.

В деревне, где живет дон Мануэль, рассказывали легенду о городе, который погрузился на дно озера. «В глубинах души нашего дона Мануэля тоже сокрыт и спрятан город, – говорит его прихожанка, от лица которой ведется рассказ, – и оттуда порой тоже слышится благовест. И город – кладбище, где покоятся души наших предков». Страх перед смертью действительно преодолим. Но преодолим он в том случае, когда преодолен taedium vitae, то отвращение к жизни, что начисто лишает человека сил и делает его безжизненной марионеткой в руках его собственных желаний. Безмерная печаль, tristitia animae, распространяется на самые разные стороны жизни, и в том числе она выражается в боли об усопших. Но только эта печаль плодотворна, ибо именно из нее вырастает молитва, то единство, что выводит нас из тупиков бытия и ставит лицом к лицу с Богом. Tristitia animae выводит нас именно на ту дорогу, которая ведет к встрече с Богом, явившемся нам во Христе Иисусе.

Еще в XIX веке во французских семинариях говорили: «Кто любит цветы, любит девчонок». Считалось, что если семинарист собирает цветы и любит их благоухание, это значит, что из него выйдет плохой священник. А вот что говорит сестра Эмманюэль, французская монахиня, которая много лет назад покинула Францию и поселилась в окрестностях Каира, в городке для бездомных, разделив с ними все тяготы их жизни: «Живой – это тот, кто любит цветы, солнечный свет, еду»… И вдруг вспоминает совершенно неожиданно историю. Святой Франциск, умирая, попросил Кьяру дать ему миндальный марципан. И Кьяра, которая знала, что он просто обожает миндальные марципаны, уже приготовила их. «Видишь, что такое жизнь? – говорит сестра Эммануэль. – А что попросила бы я? – Мороженое с ванилью». Вспоминается, что Антон Павлович Чехов, умирая, попросил бокал шампанского. Мороженое с ванилью просит женщина, аскетизм и добровольная нищета которой известны всем. Но аскетизм – это не уход в раздраженное неприятие жизни. Наоборот: неприятие жизни, неприятие цветов, неприятие красоты неба и того пейзажа, который открывается дону Мануэлю, гуляющему по берегу озера, ведет к катастрофе, ведет к тому внутреннему озлоблению, с которым несовместимо упование христианина, с которым несовместима вера в вечную жизнь.

Человечество к концу XX века, как мне кажется, уже преодолело один из самых страшных кризисов в своей истории: кризис ужаса перед смертью. Герой повести Мигеля де Унамуно, дон Мануэль Добрый, уже почти преодолел этот кризис в своем собственном жизненном подвиге, он уже почти вышел из тупика. Человечество преодолело этот кризис, ибо нашлись люди, которые осознали, что Христос не призывает ненавидеть цветы и вообще всё то, что мы называем словом «жизнь». Христос призывает нас просто не бояться ничего, и в том числе смерти. Дон Мануэль Добрый, герой повести Мигеля де Унамуно, именно этому учил своих прихожан, учил, как настоящий праведник. И умер он, как праведник и подвижник, в церкви, куда его принесли в кресле, потому что он не мог не быть со своими прихожанами в последний час. Умер под звуки молитв, потому что он просил, уже умирая, чтобы прихожане все молились за него, молились едиными устами и единым сердцем.

«Дона Мануэля принесли в храм, сил у него не было, и поэтому говорить долго он не мог, всего лишь несколько слов сказал он прихожанам: “Друзья мои! Ибо сил у меня хватит лишь на то, чтобы умереть, и ничего нового я вам не скажу. Всё я вам уже говорил. Живите в мире и в уповании, что все мы увидимся когда-нибудь в другой Вальверде-де-Люсерне, затерянной среди звезд ночных, что светят над нашей горой и отражаются в нашем озере. И молитесь. Молитесь Марии Пресвятой, молитесь Господу нашему. Будьте добрыми, этого довольно. Простите зло, которое мог я соделать вам помимо воли и по неведению. А теперь, после того, как я благословлю вас, прочтите все как один Pater noster, “Отче наш”, Ave, Maria, “Радуйся, Мария”, и Salve, Regina, Mater misericordiae, “Привет Тебе, Царица”, а в заключение Credo, “Верую”. Затем он благословил народ распятием, которое держал в руках, и все дети и женщины плакали, да и многие мужчины тоже. И тут начались молитвы, и дон Мануэль слушал их молча, держа за руку дурачка Бласильо, который под звуки молитвословий постепенно засыпал. Сперва “Отче наш” и эти слова: Fiat voluntas Tua, sicut in caelo et in terra, “Да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли”; затем Ave, Maria, “Радуйся, Мария” и эти слова: “Молись о нас, грешных, ныне и в час смерти нашей”, Оra pro nobis peccatoribus, nunc et in hora mortis nostrae; затем Salve, Regina, “Привет тебе, Царица” и эти слова: “Тебе вздыхаем, скорбя и плача в сей юдоли слез”; и в заключение “Верую”. И когда дошли мы до слов: “В воскресение плоти и в жизнь вечную”, весь народ почувствовал: его святой отдал Богу душу».

Так, под слова исповедания о жизни вечной, которая ждет каждого из нас, умирает герой повести Мигеля де Унамуно, прошедший труднейшим путем. Путем, который за нас с вами, людей конца XX века, прошли наши деды и бабушки и их современники, те, с жизненного подвига которых начался трудный, очень трудный и вместе с тем прекрасный XX век, тот век, в который человечество действительно преодолело один из самых страшных кризисов в своей истории.

Ромен Роллан: «Жан-Кристоф»

Мне бы хотелось сегодня обратиться вместе с вами к книге, которую сейчас, я думаю, читают довольно мало, хотя в тот момент, когда она появилась, она произвела огромное впечатление на всех читателей, причем в самых разных странах. Я имею в виду роман Роллана «Жан-Кристоф».

Ромен Роллан дружил с Максимом Горьким, бывал в советской России, поэтому к нему далеко не все читатели относились адекватно. Одни видели в нем «красного», другие видели в нем человека, который, оказавшись в сталинской России, ничего в ней не понял. Однако, кроме всего прочего, Роллан – это писатель уникального дарования. Ромен Роллан сумел рассказать о том, чтó заложено в музыке Бетховена, средствами литературы, средствами романа. И если бы вы спросили у меня, кто все-таки главный герой этой книги, я бы сказал: нет, не Кристоф; главный герой этого романа – Людвиг ван Бетховен. Ромен Роллан написал о Бетховене несколько книг, он практически всю жизнь жил Бетховеном и его музыкой. Однако, как мне представляется, все-таки самая глубокая книга о Бетховене вышла у него в художественной форме. Это роман о гениальном музыканте по имени Жан-Кристоф.

Кристоф считает себя неверующим и в разных местах книги декларирует свое неверие. Однако среди его друзей оказывается и священник. Это аббат Корнель. Оказалось, что аббат обладал огромной внутренней независимостью. «Кристоф никак этого не ожидал. Перед ним понемногу раскрывалось величие религиозного и свободного мышления аббата, его мощный и светлый мистицизм, лишенный горячности, пронизывавший все помыслы священника, все поступки его повседневной жизни, все его представления о вселенной и побуждавший его жить во Христе, как, согласно его вере, Христос жил в Боге».

Так пишет Ромен Роллан в романе «Жан-Кристоф», рассказывая об аббате Корнеле.

«Он ничего не отрицал – ни одной из сил, действующих в жизни. Для него все писания, древние и современные, религиозные и светские, от Моисея до Вертело, были достоверными, божественными – во всех отразился Бог. Священное Писание являлось только одним из наиболее ярких образцов такого рода, подобно тому как Церковь была наиболее высокой избранницей объединившихся в Боге братьев; но ни Писание, ни Церковь не замыкали Дух в косной истине. Христианство было для него живым Христом. История мира была только историей неуклонного роста и расширения идеи Божьей. Разрушение Иерусалимского храма, гибель языческого мира, неудача крестовых походов, пощечина Бонифацию VIII, Галилей, бросивший нашу Землю в беспредельные пространства, мощь бесконечно малых частиц по сравнению с большими, конец королевской власти и конкордатов, – всё это на время сбивало с пути сознание людей. Одни от отчаянья цеплялись за то, что было обречено на гибель, другие хватались за какую-нибудь случайную доску и плыли по воле волн. Аббат Корнель спрашивал себя: “Что сейчас исповедуют люди? Что помогает им жить?” – ибо верил: где жизнь – там и Бог. Вот почему он почувствовал симпатию к Кристофу.

А Кристоф с радостью слушал прекрасную музыку, какой полна возвышенная религиозная душа. Она будила в нем отдаленные и глубокие отзвуки вследствие его постоянного стремления живо отзываться на всё. У сильных натур подобные реакции: инстинкт жизни, инстинкт самосохранения, – как бы удар весла, который восстанавливает равновесие и дает лодке новое направление. Омерзительный парижский сенсуализм и неудержимый рост скептицизма вот уже два года как воскресили Бога в сердце Кристофа. Не то чтобы он поверил в Него, он отрицал Бога. Но он был полон Им. Аббат Корнель говорил ему, улыбаясь, что, подобно доброму великану, его покровителю (Ромен Роллан имеет в виду святого Христофора. – Г.Ч.), он, сам того не ведая, несет Бога в себе.

– Почему же я не вижу Его? – спрашивал Кристоф.

– Вы – как миллионы других людей: вы видите Его каждый день, хотя и не подозреваете, что это Он. Бог открывается в самых разных формах: одним – в повседневной жизни, как апостолу Петру в Галилее, другим (например, вашему другу Ватле) – как апостолу Фоме, в осязаемых ранах и в бедах, которые нужно исцелять; вам – в величии вашего идеала: “Noli me tangere…” Наступит день, и вы узнáете Его.

– Никогда я не отрекусь от своих взглядов, – заявлял Кристоф. – Я свободный человек.

– А с Богом вы еще свободнее, – спокойно возражал священник.

Но Кристоф не допускал, чтобы из него можно было сделать христианина помимо его воли. Он защищался с наивной горячностью, как будто тот или иной ярлык, наклеенный на его мысли, мог что-либо изменить. Аббат Корнель слушал его с легкой, едва уловимой, чисто пастырской, очень доброй иронией: у него был неиссякаемый запас терпения, вошедшего, как и вера, в его плоть и кровь».

Итак, на вопрос Кристофа о Боге «Почему же я не вижу Его?» аббат Корнель отвечает: «Вы – как миллионы других людей: вы видите Его каждый день, хотя и не подозреваете, что это Он».

Задача человека как раз и заключается в том, чтобы узнать Бога, разглядеть присутствие Божие в мире. Далеко не у всех это получается и, наверное, прежде всего не получается разглядеть Бога именно потому, что нам хочется прикоснуться к Нему. А Христос говорит: Μή μου ἅπτου, Noli me tangere[11] – «не прикасайся ко Мне». Приближайся, иди в Моем направлении, обращайся ко Мне и разговаривай со Мной, но не стремись ко Мне прикоснуться, не стремись проверить веру знанием, проверить веру логикой.

Мы и сегодня очень часто ищем в Священном Писании, в опыте Церкви ответы на наши вопросы. А Бог чаще всего не дает ответов – таких ответов, какие мог бы дать Платон или Аристотель, Кант или Гегель, или другой мыслитель. Бог через Свое присутствие в мире помогает человеку справиться с болью, с растерянностью, помогает выстоять в тот момент, когда особенно трудно, не потеряться, не сдаться, помогает двигаться дальше. И Священное Писание, прежде всего Новый Завет, опять-таки не дает ответов на вопросы, но указывает направление движения. «Путь, Истина и Жизнь», – говорит Сам Иисус в Евангелии от Иоанна[12]. И наша задача заключается в том, чтобы никогда не забывать об этом слове – Путь, потому что вне Пути, вне движения, вне развития встретить Бога в жизни, наверное, невозможно.

Ромен Роллан показывает особую внутреннюю независимость, которой обладает его герой, аббат Корнель. «Перед Кристофом, – пишет он, – понемногу раскрывалось величие религиозного и свободного мышления аббата, его мощный и светлый мистицизм».

Именно этим выражением – «мощный и светлый мистицизм» Роллан определяет не только внутренний мир аббата Корнеля, но прежде всего – творчество Людвига ван Бетховена, того композитора, которому, в сущности, посвятил жизнь не только герой Роллана Жан-Кристоф, но и сам писатель.

Я напоминаю вам, дорогие друзья, что наша сегодняшняя передача посвящена роману Роллана «Жан-Кристоф»; конечно, не всему роману, но рассказу о встрече его героя с Богом.

Надо сказать, этот роман был очень рано переведен на русский язык и издан довольно большим тиражом в 1930-е годы – по той простой причине, что его автор считался другом Советского Союза. Вот этот текст, который только что прозвучал в нашем эфире, и многие другие, не менее замечательные, по сути дела мистические, тексты были опубликованы на русском языке, и большим тиражом. Они были доступны практически каждому читателю в 1930-е годы. Я не могу отделаться от одной мысли: в ту эпоху, когда человек в нашей стране был лишен возможности читать Священное Писание, его выручала большая литература XIX и XX веков. Его выручали тексты таких писателей, как Бальзак, как Виктор Гюго или Чарльз Диккенс, тексты таких писателей, как Ромен Роллан.

«Как-то ночью Кристоф сидел в своей комнатушке, опершись локтями о стол, освещенный скудным огоньком свечи. Он повернулся спиной к окну. Он не работал. Теперь по целым неделям он не мог работать. Мысли беспорядочно кружились в голове. Всё стояло под вопросом: религия, мораль, искусство, сама жизнь. И в этом беспощадном разброде мыслей – ни порядка, ни системы. Кристоф набрасывался на книги, обнаруженные в пестрой и случайно подобранной библиотеке дедушки Фогеля; читал книги по теологии, научные труды и философию, ничего не понимая в этих разрозненных томиках – всему надо было учиться с азов. Не прочитав до конца ни одной книжки, он заблудился среди туманных разглагольствований и бесконечных отступлений, от которых оставались только усталость и смертельная тоска.

Так и в этот вечер он сидел исчерпанный до дна, отупевший. Все в доме спали. Окно его комнаты было открыто. Ни одного дуновения ветерка. Темные тучи сдавливали небосвод. Кристоф бессмысленно глядел на свечу, догоравшую в подсвечнике. Он не мог заставить себя лечь. Не думал ни о чем. Он чувствовал, как это небытие становится поистине бездонным; старался не видеть бездны, грозившей его поглотить, и невольно склонялся над нею, погружал взоры в темные ее глубины. Там, в пустоте, шевелился хаос, громоздился мрак. Кристофа охватил ужас, по спине прошла дрожь, кожа покрылась пупырышками, как от холода; он вцепился в край стола, чтобы не упасть. Это было мучительное ожидание того, что не имело имени, – чуда, Бога…

Вдруг словно раскрылись шлюзы, и на улице, за его спиной, хлынули потоки воды, застучали тяжелые, щедрые, прямые струи. Неподвижный воздух дрогнул. Сухая и твердая земля зазвенела, как колокол. И могучие запахи земли, пышущей животным жаром, аромат цветов, плодов, влюбленной плоти дошел до него в яростном спазме наслаждения. Кристоф, почти галлюцинируя, напрягся всем телом, чувствуя, как содрогаются его внутренности. Он затрепетал… Завеса разодралась. Ослепительный свет! При блеске молнии в глубине ночи он увидел Бога, он стал Богом. Бог был в нем самом. Он разбил потолок комнатушки, стену дома; подались тесные оковы человеческого существа: Он заполнил всё небо, всю вселенную, небытие. Мир хлынул из Него водопадом. В ужасе и восторге перед этим крушением Кристоф падал тоже, уносимый ураганом, который дробил и сметал, как соломинки, все законы природы. Он с трудом переводил дыхание, он опьянел от этого низвержения в пределы Бога… Бог – бездна! Бог – пропасть! Костер бытия! Ураган жизни! Всё безумие жизни, без цели, без узды, без смысла – ради самого исступления жизни!»