Книга Беседы о литературе: Восток - читать онлайн бесплатно, автор Георгий Петрович Чистяков. Cтраница 4
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Беседы о литературе: Восток
Беседы о литературе: Восток
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Беседы о литературе: Восток

Мне представляется, дорогие друзья, что этот фрагмент из романа Ромена Роллана «Жан-Кристоф» может быть понят нами как блестящее, быть может, находящееся на грани возможного словесное толкование музыки Бетховена; словесное толкование его, в частности, Седьмой симфонии.

Кристоф, исчерпанный до дна, отупевший, сидит в своей комнате. Окно открыто, и он чувствует напряженность в природе. «Ни одного дуновения ветерка. Темные тучи сдавливали небосвод. Кристоф бессмысленно глядел на свечу, догоравшую в подсвечнике». Он не думал ни о чем, он чувствовал. Что чувствовал Жан-Кристоф в этот момент? Небытие, которое «становится поистине бездонным». Он «старался не видеть бездны, грозившей его поглотить, и невольно склонялся над нею, погружал взоры в темные ее глубины. Там, в пустоте, шевелился хаос, громоздился мрак. Кристофа охватил ужас, по спине прошла дрожь, кожа покрылась пупырышками, как от холода; он вцепился в край стола, чтобы не упасть. Это было мучительное ожидание того, что не имело имени, – чуда, Бога…»

Сейчас, дорогие друзья, читая эти слова, я как-то очень ясно слышу бетховенскую музыку. И надо сказать, прекрасный перевод Жарковой очень точно и емко передает французский текст оригинала.

Мне представляется, что такой силы мистических текстов в мировой литературе было создано очень немного. Но вернемся к тексту романа.

«Когда приступ миновал, Кристоф заснул глубоким сном. Так сладко и спокойно он не спал уже давно. Утром у него кружилась голова, весь он был вялый, разбитый, словно выпил накануне. Но в глубине сердца всё еще мерцал отблеск мрачного и могучего света, который опалил его вчера. Он попытался раздуть этот пламень. Тщетно. И чем больше он старался, тем меньше это ему удавалось. Он всеми силами стремился оживить хоть раз промелькнувшее видение. Напрасные попытки. Восторг не откликался на призыв воли.

Однако за этим приступом мистического бреда последовали и другие; правда, никогда не достигали они такой силы, как в первый раз. И приходили они тогда, когда Кристоф не ждал их; краткий миг, такой краткий, такой внезапный; не успеешь поднять глаза, протянуть руку – и видение исчезло, прежде чем Кристоф мог опознать его; и он недоуменно спрашивал себя: уж не пригрезилось ли это ему? В ту ночь горел ослепительным светом метеор, а теперь по следу его пролетала светящаяся пыль, пробегали крохотные огоньки, такие быстрые и маленькие, что глаз не успевал проследить их бег. Но появлялись они всё чаще и чаще; и наконец они окружили Кристофа кольцом неугасимых, но неясных мечтаний, ускользавших от сознания. <…>

Он уходил теперь на целый день и возвращался домой поздно ночью. Он жаждал одиночества полей, чтобы в тишине всласть упиться своими грезами, – так маньяк, одержимый навязчивой идеей, во всём видит помеху своей мании. Но вольный воздух омывал его грудь, нога чувствовала упругость земли, и наваждение проходило, мысли, неотвязные, как призраки, вдруг обретали ясность. Возбуждение не улеглось, скорее даже росло, но теперь это был не бред, опасный для ума, а здоровое опьянение всего существа, тела и души, обезумевших от прилива новых сил.

Кристоф снова открывал мир, будто никогда и не видел его раньше. <…> Природа пламенела, ликуя. Солнечные лучи вскипали. Небеса прозрачной рекой текли куда-то. Земля стонала и дымилась в сладострастье. Растения, деревья, насекомые, мириады живых существ были словно сверкающие языки великого огня жизни, который, клубясь, подымается ввысь. Всё испускало крики радости.

И эта всеобщая радость становилась радостью Кристофа. И эта сила становилась его силой. Он не отделял себя от всего сущего. До сего времени, даже в безмятежную пору детства, когда он смотрел на всё окружающее с жадным и восторженным любопытством, живые существа казались ему маленькими, замкнутыми мирками, страшными или смешными, но совсем непонятными и не имеющими к нему, Кристофу, никакого отношения. <…> А вот теперь вдруг всё разом прояснилось. Эти смиренные создания тоже стали для него очагами света.

Растянувшись на траве, где так и кишела жизнь, в тени листвы, пронизанной жужжанием насекомых, Кристоф наблюдал за лихорадочной деятельностью муравьев, длинноногих пауков, которые, казалось, приплясывали на ходу, за прыжками кузнечиков, вдруг выскакивавших из травы, за тяжелыми и суетливыми жуками и земляным червяком с гладким, розовым, упругим, словно резиновым тельцем, испещренным белыми бляшками. Или, закинув руки за голову, прикрыв глаза, он прислушивался к невидимому оркестру, к голосу насекомых, с ожесточением кружившихся в солнечном луче возле смолистых сосен, различал фанфары мошкары, органное жужжание шмелей, колокольное гудение диких пчел, вившихся вокруг верхушки дерева, божественный шепот леса, слабые переборы ветерка в листве, ласковый шелест и колыхание трав, какое-то дуновение, от которого морщится лучезарное чело озера, шорох легкого платья и милых шагов – вот они приближаются, проходят мимо и тают в воздухе».

«Мистицизм Ромена Роллана» – так бы я очертил тему наших сегодняшних размышлений. Жан-Кристоф родился в протестантской семье. Его религиозность основана прежде всего на чтении Библии, я бы даже сказал, на чтении семейной Библии – не просто Священного Писания, но именно той книги, которая хранилась в доме его деда на самом почетном месте. Мистицизм Жана-Кристофа сродни тому мистическому ощущению природы, о котором рассказывает народный немецкий мистик Якоб Бёме.

«Все эти шумы, все эти крики Кристоф слышал и в себе. В самом крошечном и в самом большом из всех этих существ текла та же река жизни, что омывала и его. Итак, он был одним из них, был родной им по крови; их радости и страдания рождали в нем братский отклик, их сила удесятеряла его силу, – так ширится река от вливающихся в нее сотен ручейков. Он растворялся в них. Грудь распирало от мощного напора воздуха, распахивавшего с силой окна и врывавшегося в закупоренный наглухо дом – в задыхавшееся сердце Кристофа. Перемена была слишком внезапной; раньше перед ним повсюду открывалась бездна небытия; тогда он занимался только собой, своим собственным существованием и чувствовал, как оно вот-вот прольется дождем и уйдет от него; а теперь, когда он пожелал забыть самого себя и возродиться во вселенной, теперь повсюду было бытие, бытие без конца и без меры. Ему казалось, что он выходит из могилы. Он с наслаждением плыл по этой полноводной жизни и, увлекаемый ее течением, думал, будто он свободен. <…>

Началась новая череда дней. Золотые, лихорадочные дни, таинственные и волшебные, как в раннем детстве, дни постепенного открытия мира вещей, увиденных впервые».

Да, я повторю еще раз – потому что, мне кажется, поразмышлять над этим по-настоящему важно, – что музыка Бетховена, хотя ее и невозможно переплавить в слова, звучит в этих текстах, она находит в них свое вербальное переложение. Если литературное произведение, как например «Гаспар в ночи», может стать материалом для композитора; если стихотворения в прозе, которые оставил после себя Алоизиус Бертран, смогли быть пересказаны Клодом Дебюсси на языке музыки, то почему нельзя пересказать Бетховена на языке литературы, словами? Мне кажется, что именно это делает Ромен Роллан, и это у него получается удивительно.

Да, разумеется, такого рода сближения очень субъективны, и каждый услышит в музыке что-то свое. И, наверное, одна и та же соната – «Пасторальная», «Лунная», «Аппассионата», и, наверное, одна и та же симфония могут быть трансформирована средствами языка, средствами поэзии в самые разные тексты. В одних будут одни слова и образы, в других – совсем другие. Но и та, и другая, и третья – эти вербальные версии музыки будут так или иначе ее выражать, передавать.

Я подчеркиваю, что здесь речь идет не о толковании музыки при помощи слов, не о рассказе о музыке, не о составлении какой-то программы к музыке – нет, здесь речь идет именно о переводе текста с одного языка на другой. Как можно перевести поэтическое произведение, допустим, с японского языка на русский, так можно и бетховенскую сонату перевести с языка музыки на язык слов.

Да, скажет мне всякий человек, который хотя бы сколько-то знаком с японским языком и правилами японского стихосложения, при переводе любого поэтического текста с японского языка на русский неминуемы огромные утраты. Такие же утраты неминуемы и при переводе музыкального текста на язык слов. Но тем не менее такие переводчики все-таки иногда находятся. И среди таких переводчиков, конечно же, особое место занимает Ромен Роллан. Но, подчеркиваю, этот писатель всю свою жизнь слушал Бетховена. Эта музыка звучала в его сердце, эта музыка звучала в его сознании; эта музыка в конце концов трансформировалась в те тексты, о которых мы говорим и которые мы с вами читали сегодня.

Клод Дебюсси читал маленькую книжечку, которую написал Алоизиус Бертран, – «Гаспар в ночи». И эта книга, стихотворение в прозе малоизвестного французского писателя, трансформировалась в душе у Дебюсси в его фортепианные этюды. Да, конечно же, в искусстве такого перевода очень много субъективного, в искусстве такого перевода переводчик оказывается где-то на грани. Но как раз об этом стоянии на грани, об этом стоянии над бездной прекрасно говорит Ромен Роллан в тех текстах из «Жана-Кристофа», о которых мы говорили сегодня.

Еще один маленький пример. Кристоф переживает тяжелый период – период депрессии и огромной внутренней боли.

«Рука его нащупала старую Библию, засунутую матерью в стопку белья. Кристоф никогда не был усердным читателем этой книги, но сейчас ему было невыразимо отрадно раскрыть ее. Библия принадлежала деду и прадеду. Дед и прадед вписали на чистом листе в конце книги свои имена и даты важнейших событий их жизни – рождений, браков, смертей. Крупным почерком деда были записаны карандашом числа, когда он читал и перечитывал ту или иную главу; из книги торчали клочки пожелтевшей бумаги, на которые старик заносил свои незамысловатые размышления. Эта Библия стояла на полке над изголовьем его кровати; он брал ее в долгие бессонные ночи и не столько читал, сколько беседовал с нею. Она была его спутницей до смертного часа, как раньше была спутницей его отца. Целым столетием семейных радостей и утрат веяло от этой книги».

Кристоф берет Библию и начинает читать Книгу Иова.

«Пошлым сердцам трудно понять, сколь благотворна безысходная печаль для несчастных. Всякое величие благостно, высший предел скорби есть уже избавление от нее. Если что принижает, угнетает, непоправимо губит душу, так это убожество горя и радости, мелочное и себялюбивое страдание, недостаточно сильное, чтобы отрешиться от утраченного наслаждения, и втайне готовое на любые низости ради нового наслаждения. Суровое дуновение, исходившее от старой книги, вернуло Кристофу бодрость; ветер с Синая, из широких пустынь, с могучего моря выметал ядовитые испарения. Лихорадка утихла. Кристоф снова лег и мирно проспал до утра. Когда он открыл глаза, было уже светло. С еще большей отчетливостью выступила вся неприглядность его временного пристанища; живо ощутил он свою нищету и свое одиночество и взглянул бедам прямо в лицо. Уныние прошло; осталась только мужественная печаль. Он перечел слова Иова: “Вот, Он убивает меня; но я буду надеяться…”[13] Он встал и спокойно ринулся в бой».

Вот, дорогие друзья, еще один, очень маленький фрагмент из этого действительно бетховенского по мощи текста, только написанного не средствами музыки, а словами, на французском языке, Роменом Ролланом в его романе «Жан-Кристоф» – словами, которые можно перевести с французского и на русский, и на любой другой язык; словами, которые стали теперь уже неотъемлемой частью той сокровищницы, которой владеет человечество.

Андре Жид: «Возвращение из СССР»

29 июля 1998 года

В 1891 году в Париже вышел сборник стихов под названием «Тетради Андре Вальтера». Вымышленный автор этого сборника, юный поэт Андре Вальтер, который якобы был автором текстов, записанных в его тетрадях, рос вместе со своей кузиной, в которую был мистически влюблен, в атмосфере поэтической сентиментальности и религиозной экзальтации. Мать Андре умерла, кузина Эмманюэль вышла замуж, и он, терзаемый одиночеством поэт, утративший веру в Бога, погрузился в хаос безумия. Двадцати лет от роду он погиб. Тетради были обнаружены издателем после смерти Андре Вальтера и напечатаны.

Такую, на самом деле и манерную, и эстетскую, и очень неглубокую книжку написал молодой поэт Андре Жид, который тогда еще был никому не известен: естественно – ему было только 22 года. Но затем он станет весьма заметным писателем. Андре Жид, человек в высшей степени остроумный, парадоксальный, тонкий, прирожденный эстет, будет публиковать роман за романом. В какой-то момент своей жизни он станет коммунистом. В коммунистическую партию и к коммунистической идее писателя привела мысль о том, что психологическая дискриминация простого человека в буржуазном обществе недопустима и отвратительна. Причем говорил Жид именно о психологической дискриминации – не о социальной, не о материальной. Он говорил о том, что ему невыносимо видеть, что буржуазное общество объявляет жизнь простого человека (рабочего или крестьянина, прежде всего, конечно, рабочего) заведомо неинтересной. Протест против такой постановки вопроса привел Андре Жида в коммунистическое движение и сделал его пламенным другом молодого еще тогда Советского Союза.

В 1931 году Андре Жид писал в своем дневнике: «Я хотел бы во весь голос кричать о моей симпатии к СССР, и пусть мой крик будет услышан, пусть он приобретет значение. Мне хотелось бы пожить подольше, чтобы увидеть результат этих огромных усилий, их триумф, которого я желаю от всей души и для которого я хотел бы работать. Увидеть, чтó может дать государство и общество без перегородок». Так писал Андре Жид в 1931 году. Через пять лет, летом 1936 года, эта пламенная, страстная любовь к Советскому Союзу привела его в Москву. Жида возили по стране, его принимал Сталин, ему показывали колхозы, стройки. Его возили на юг, где продемонстрировали сначала «Артек», а потом санаторий в Сочи и так далее. Как раз в это время умер Максим Горький, и поэтому от имени передовых писателей Запада на его похоронах на Красной площади выступал именно Андре Жид. Он, не зная русского языка, смотрел, слушал, осмыслял всё, что видел, и, вернувшись из России во Францию, написал книгу «Возвращение из СССР». Вот об этой книге Андре Жида мне бы хотелось хотя бы немного поговорить сегодня.

«Каждое утро, – пишет Жид, – “Правда” им [советским людям] сообщает, чтó следует знать, о чем думать и чему верить. И нехорошо не подчиняться общему правилу. Получается, что, когда ты говоришь с каким-нибудь русским, ты говоришь словно со всеми сразу. Не то чтобы он буквально следовал каждому указанию, но в силу обстоятельств отличаться от других он просто не может».

В другом месте этой книги Жид рассказывает о банкете, на котором он оказался во время поездки по Советскому Союзу. Во время этого банкета один из его друзей сказал тост и предложил поднять бокалы за победу Красного фронта в Испании. Его предложение вызвало какое-то смущение. Сразу кто-то предложил тост за Сталина. Потом заговорили о политических заключенных в Германии, Венгрии, Югославии. Все аплодируют, искренне чокаются, выпивают. И тотчас опять – тост за Сталина. И тут, говорит Жид, «нам становится понятным, что по отношению к жертвам фашизма в Германии и повсюду – все знают, какую следует занимать позицию. Что же касается событий и борьбы в Испании, все как один ждут указаний “Правды”, которая по этому поводу еще не высказалась». Человек ждет указания сверху – и только потом заявляет о своей позиции, которая непременно совпадает с этим указанием. «Каждое утро “Правда” <…> сообщает, чтó следует знать, о чем думать и чему верить. И нехорошо не подчиняться общему правилу». Повторяю, именно так резюмирует Андре Жид ту ситуацию, которую он увидел.

«Я был в домах многих колхозников <…> процветающего колхоза. Мне хотелось бы выразить странное и грустное впечатление, которое производит “интерьер” в их домах: впечатление абсолютной безликости. В каждом доме та же грубая мебель, тот же портрет Сталина – и больше ничего. Ни одного предмета, ни одной вещи, которые указывали бы на личность хозяина. Взаимозаменяемые жилища. До такой степени, что колхозники (которые тоже кажутся взаимозаменяемыми) могли бы перебраться из одного дома в другой и не заметить этого. Конечно, таким способом легче достигнуть счастья. Как мне говорили, радости у них тоже общие. Своя комната у человека только для сна. А всё самое для него интересное в жизни переместилось в клуб, в “парк культуры”, в местá собраний. Чего желать лучшего? Всеобщее счастье достигается обезличиванием каждого. Счастье всех достигается за счет счастья каждого. Будьте как все, чтобы быть счастливым!»

Не зная русского языка, впервые оказавшись в России, Андре Жид очень четко понял, в чем главная беда советского режима: в этом чудовищном обезличивании человека, которое начало осуществляться буквально с 1917 года. Это как раз то самое явление, о котором говорит в своем «Восстании масс» Хосе Ортега-и-Гассет. Это как раз то самое обезличивание, которое предсказал Достоевский в «Братьях Карамазовых» (я имею в виду легенду о Великом Инквизиторе). Это обезличивание, которое разрушает всё и которое на самом деле лишает человека будущего.

«Нас восхищает в СССР стремление к культуре, к образованию, – пишет Андре Жид. – Но образование служит только тому, чтобы заставить радоваться существующему порядку, заставить думать: СССР… Ave! Spes unica! (Благословляю тебя, единственная надежда! – Г.Ч.). Эта культура целенаправленная, накопительская. В ней нет бескорыстия и почти совершенно отсутствует (несмотря на марксизм) критическое начало». Да, здесь спорят. Но «спорят отнюдь не по поводу самой “линии”». Критика здесь «состоит только в том, чтобы постоянно вопрошать себя, что соответствует или не соответствует “линии”… Спорят, чтобы выяснить, насколько такое-то произведение, такой-то поступок, такая-то теория соответствуют этой священной “линии” (Андре Жид имеет в виду линию партии. – Г.Ч.). И горе тому, кто попытался бы от нее отклониться. В пределах “линии” критикуй сколько тебе угодно. Но дальше – не позволено. Похожие примеры мы знаем в истории. Нет ничего более опасного для культуры, чем подобное состояние умов». Итак, спорят не о «линии», не о том, как видится партией будущее, а о том, насколько то или иное художественное произведение, та или иная теория соответствует этой линии.

О загранице, говорит Андре Жид, здесь, в России, не имеют никакого представления. «Когда я говорю, что в Париже тоже есть метро, – скептические улыбки. “У вас только трамваи? Омнибусы?..” Кто-то спрашивает: «А есть ли у вас школы?» Другой рабочий, «более осведомленный, пожимает плечами: да, конечно, во Франции есть школы, но там бьют детей, он знает об этом из надежного источника». Дети в «Артеке» спрашивают у Андре Жида, есть ли такие прекрасные лагеря во Франции. Разумеется, нет! Ибо всё хорошее есть только в Советском Союзе.

Но что пугает писателя в Советском Союзе больше всего, так это несвобода художника. Жид говорит, что один из его русских собеседников согласился с ним в том, что в СССР Бетховену было бы трудно. «Видите ли, – продолжал он, – художник у нас должен <…> придерживаться “линии”. Без этого самый яркий талант будет рассматриваться как “формалистический”. Именно это слово мы выбрали для обозначения всего того, что мы не хотим видеть или слышать. Мы хотим создать новое искусство, достойное нашего великого народа. Искусство нынче или должно быть народным, или это будет не искусство». Собеседник Андре Жида говорил очень пламенно, всё больше возбуждался, а потом, придя в номер к писателю, прошептал: «Нас подслушивали только что… а у меня вот-вот должна открыться выставка». На этом разговор прекратился.

Несвобода художника, несвобода творческой личности – вот что страшно испугало французского писателя в СССР. «Уолт Уитмен, – пишет Андре Жид, – узнав о смерти президента Линкольна, написал лучшую свою песню. Но если бы это было не свободное творчество, если бы Уитмен вынужден был ее написать по приказу и в соответствии с принятым каноном, она бы утратила всю свою красоту и привлекательность. Или, скорее всего, Уитмен не смог бы ее написать». Это одна несвобода. Но есть в Советском Союзе и другая несвобода – несвобода политическая. «А правосудие! Уж не думают ли, что последние процессы в Москве и в Новосибирске заставят меня сожалеть о сказанной мной фразе, которая вас возмущает? “Не думаю, – говорит Андре Жид про Советский Союз, – что в какой-либо другой стране, хотя бы и в гитлеровской Германии, сознание было бы так несвободно, было бы более угнетено, более запугано (терроризировано), более порабощено”».

Порабощение сознания, несвобода личности, а на самом деле – отсутствие личности, стирание индивидуального лица. Человек растворяется в массе. Вспомните про колхозников, о которых Андре Жид говорит, что если бы кто-то из них попал по ошибке не в свой дом, а в дом своего соседа, он бы даже, наверное, не понял этого – до такой степени всё в этих домах одинаково.

«Когда партийная газета во Франции хочет кого-нибудь дискредитировать по политическим соображениям, – писал Андре Жид, – подобную грязную работу она поручает врагу этого человека». В Советском Союзе всё наоборот: самому близкому другу. «И не просят – требуют. Лучший разнос – тот, который подкреплен предательством. Важно, чтобы друг отмежевался от человека, которого собираются погубить, и чтобы он представил доказательства. (На Зиновьева, Каменева и Смирнова натравили их бывших друзей – Радека и Пятакова. Важно было их обесчестить сначала, прежде чем потом тоже расстрелять.) Не совершить подлости и предательства – значит погибнуть самому вместе со спасаемым другом. Результат – тотальная подозрительность».

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Примечания

1

Из речи «О “Голубой Птице” Метерлинка», прочитанной А.Блоком актерам Большого драматического театра 16 ноября 1920 г. Здесь и далее примечания редактора.

2

Из книги К.С.Станиславского «Моя жизнь в искусстве».

3

В беседе, посвященной творчеству Рильке, 10 июня 1998 г.

4

Здесь и далее курсивом выделены вопросы радиослушателей; большинство вопросов приводится в сокращении.

5

Некоторые фрагменты текста беседы были введены автором в статью «Избавление от страха»; см.: Русская мысль. 1998. № 4230 (9–15 июля). С. 19. Впоследствии статья вошла в книгу «На путях к Богу Живому» (М., 1999).

6

Пс 6: 7.

7

Пс 42: 6.

8

Мф 26: 38. В Синодальном переводе: «Душа Моя скорбит смертельно…»

9

Ср.: Прем 2: 23.

10

Ср. Деян 4: 32.

11

Не прикасайся ко мне (греч., лат.). См.: Ин 20: 17.

12

«Фома сказал ему: Господи! Не знаем, куда идешь; и как можем знать путь? Иисус сказал ему: Я есмь путь и истина и жизнь; никто не приходит к Отцу, как только чрез Меня» (Ин 14: 5–6).

13

Иов 13: 15.

Вы ознакомились с фрагментом книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста.

Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:

Полная версия книги